Ну конечно же, ветер! В Америке он служит превосходным двигателем для парусных саней, или, иначе говоря, для буера. Такие сани мчатся по просторам прерий со скоростью пятидесяти метров в секунду, то есть ста восьмидесяти километров в час. Между тем на Галлии дул в это время сильный южный ветер, который мог сообщить буеру скорость от двенадцати до пятнадцати лье в час. И не успеет Солнце дважды взойти на небосклоне Галлии, как экспедиция достигнет Балеарских островов, вернее, уцелевшего островка Балеарского архипелага.
   Двигатель был готов к услугам путешественников. Отлично. Но Прокофьев сказал, что есть и сани. И в самом деле, разве двенадцатифутовая гичка «Добрыни», вмещающая пять-шесть человек, не может служить санями? Нужно только поставить ее на два железных фальшкиля, которые, поддерживая ее с боков, заменят полозья. А много ли времени понадобится механику «Добрыни», чтобы поставить гичку на фальшкили? Да всего несколько часов! Попутный ветер наполнит паруса буера, я легкое суденышко полетит с головокружительной скоростью по ледяной зеркальной глади без единого бугорка, впадинки или трещинки! Мало того, гичку можно превратить в крытые сани при помощи деревянных планок, обтянутых парусиной. Это защитит от ненастья и спасательную экспедицию и спасенных. А если добавить еще меховые шубы, запас продовольствия и горячительных напитков, да еще переносную спиртовую печку, то путешественники с комфортом доедут до Форментеры и привезут спасенных людей на Теплую Землю.
   Это был самый простой и остроумный выход. И только одно возражение сохраняло свою силу: ветер благоприятствовал при рейсе на север, но что будет, когда придется повернуть назад, на юг?
   — Пустяки, — отвечал на это Сервадак, — главное — доехать. А там придумаем, как вернуться Обратно!
   Впрочем, если буер не может идти в бейдевинд так же хорошо, как парусная шлюпка, которая противодействует дрейфу при помощи руля, то фальшкили буера, врезаясь в лед, позволят ему лавировать против ветра, чтобы пробиться на юг. Но об этом еще рано было думать.
   Механик «Добрыни», взяв себе в подручные нескольких матросов, тотчас же принялся за дело. Они поставили гичку на железные полозья, спереди загнутые кверху, перекрыли ее легкой крышей, напоминавшей рубку на палубе, сделали металлическое весло, чтобы управлять, буером, погрузили провиант, инструменты, одеяла, и к заходу солнца все было готово.
   Но тут лейтенант Прокофьев попросил графа уступить ему свое место. Буеру нельзя брать больше двух пассажиров, доказывал он, потому что на обратном пути прибавятся еще люди; к тому же один из двух должен быть опытным моряком, умеющим управлять парусами и определять курс.
   Граф долго упорствовал в своем желании ехать и сдался только после настоятельных просьб Сервадака заменить его в колонии на время отсутствия. Путешественникам предстояли тяжелые испытания. Буер подстерегало множество опасностей. Стоит налететь буре посильнее, и хрупкая ладья на полозьях не в силах будет ей противиться, а если уж капитану Сервадаку не суждено вернуться на Теплую Землю, кто, как не граф, может стать достойным главой колонии?.. В конце концов граф согласился остаться.
   Однако сам Сервадак наотрез отказался уступить кому-либо свое место в экспедиции. Он не сомневался в том, что призыв о помощи исходил от француза, и считал себя обязанным в качестве французского офицера первым оказать помощь и поддержку соотечественнику.
   Шестнадцатого апреля на рассвете капитан Сервадак и лейтенант Прокофьев сели в буер. Охваченные волнением товарищи провожали их в неведомый путь при двадцатипятиградусном морозе по необъятной ледяной пустыне. С тяжелым сердцем простился Бен-Зуф со своим капитаном. Испанцы и русские наперебой пожимали руки отъезжающим. Граф обнял храброго француза, расцеловался со своим верным Прокофьевым. Трогательную сцену расставания завершил нежный поцелуй Нины, чьи большие глаза были полны слез. Затем на буере подняли паруса, и лодка на полозьях, словно подхваченная могучим крылом, в мгновение ока скрылась из вида.
   Паруса ее состояли из грота и кливера, поставленных таким образом, чтобы можно было идти с попутным ветром. Буер несся с большой скоростью, — по определению его пассажиров, не меньшей, чем двенадцать лье в час. В крыше было устроено отверстие, откуда закутанный в теплый башлык Прокофьев следил, сверяясь с компасом, чтобы буер держал курс по прямой линии к Форментере.
   Парусные сани шли изумительно плавно. В них не ощущалось ни малейшей тряски, от которой не избавлены пассажиры в поездах даже на лучших железных дорогах. Лодка весила на Галлии гораздо меньше, чем на Земле, поэтому она скользила по льду в десять раз быстрее, чем в привычной для нее стихии — воде, и не подвергалась ни бортовой, ни килевой качке. Порой Сервадаку и Прокофьеву казалось, будто они парят в воздухе, как на аэростате. Но это только казалось: они летели, не отрываясь от поверхности льда, бороздя ее верхний слой железными полозьями буера и оставляя за собой облако мелкой снежной пыли.
   Теперь путешественники наглядно убедились в том, что замерзшее море представляет собой совершенно однообразную картину. Ни одно живое существо не нарушало ее великого безмолвия. От окружающей пустыни веяло безмерной печалью. Но в этом зрелище было какое-то дикое очарование, и каждый из путников отзывался на него по-своему; Прокофьев наблюдал как ученый, а Сервадак любовался как художник, чье сердце всегда открыто для всякого нового впечатления. Когда же солнце село и косые лучи озарили буер, отбрасывая слева исполинскую тень от парусов, когда вслед за тем на землю пала тьма, мгновенно вытеснив день, люди, повинуясь какому-то безотчетному стремлению, придвинулись ближе и молча пожали друг, другу руки.
   Ночь стояла темная — ведь только вчера наступило новолуние, но на черном небе ослепительно сияли созвездия. Если бы Прокофьев не запасся компасом, он мог бы держать курс по новой Полярной звезде, стоявшей низко над горизонтом. Разумеется, на каком бы расстоянии ни находилась Галлия от Солнца, оно было абсолютно ничтожно по сравнению с бесконечным пространством, отделявшим ее от звезд.
   Тем не менее расстояние от Галлии до Солнца стало уже весьма значительным. Это с полной ясностью устанавливало последнее сообщение ученого. Вот над чем задумался Прокофьев, пока Сервадак, следуя совершенно иному течению мыслей, думал только о своем соотечественнике или соотечественниках, ждавших спасения.
   С первого марта по первое апреля скорость движения Галлии по ее орбите уменьшилась на двадцать миллионов лье согласно второму закону Кеплера. В то же время расстояние между нею и Солнцем увеличилось на тридцать два миллиона лье. Таким образом, она находилась почти в центре пояса малых планет, которые движутся между орбитами Марса и Юпитера. Это подтверждалось, между прочим, и появлением спутника Галлии: судя по последнему сообщению ученого, это была Нерина — один из недавно открытых астероидов. Итак, непрерывно удаляясь от Солнца, Галлия подчинялась точно определенному закону. А если это верно, то не может ли неизвестный ученый вычислить орбиту Галлии и установить математически точно время, когда Галлия достигнет своего афелия, если, конечно, она движется по эллипсу? Эта точка явится точкой ее наибольшего удаления от Солнца; начиная с этого момента планета опять начнет приближаться к дневному светилу, и тогда можно будет вычислить продолжительность ее солнечного года и количество дней в году.
   Утро застало Прокофьева за этими тревожными мыслями. Посоветовавшись с Сервадаком и подсчитав, что они прошли по прямой линии не менее ста лье, лейтенант решил замедлить ход буера. Убрав часть парусов и не обращая внимания на жестокий мороз, путешественники зорко следили за белой равниной.
   Она была по-прежнему пустынной и гладкой, без единой скалы, которая внесла бы хоть некоторое разнообразие в ее величаво-унылый простор.
   — Не взяли ли мы курс слишком на запад от Форментеры? — спросил Сервадак, сверившись с картой.
   — Пожалуй, — ответил Прокофьев. — Я, как и в море, проложил курс с наветренной стороны острова. Но мы можем теперь держать прямо на остров.
   — Хорошо, только поскорей, — сказал Сервадак.
   Прокофьев взял курс на северо-восток. Безжалостно подставляя лицо леденящему ветру, Гектор Сервадак стоял на носу буера, напряженно всматриваясь вдаль. Казалось, пристальный взгляд его сосредоточил в себе все силы его души. Нет, он искал не дымок на горизонте, который помог бы обнаружить жилище ученого, ведь у бедняги, наверное, топливо кончилось, так же как и провиант, — Сервадак напрягал зрение, стараясь найти островок, выступающий над ледяной равниной.
   Вдруг его глаза загорелись, он протянул руку вперед к еле видной темной точке вдали:
   — Вот он, там!
   И капитан Сервадак указал на какое-то деревянное сооружение, поднимавшееся над линией горизонта, где небо сливалось с ледяным покровом моря.
   Лейтенант Прокофьев схватил подзорную трубу.
   — Да, да, — ответил он, — там что-то есть! Это вышка для геодезических съемок!
   Они не ошиблись. Ветер надул поднятые паруса, буер, находившийся всего километрах в шести от берега, рванулся вперед и полетел с бешеной скоростью.
   Сервадак и Прокофьев были не в силах вымолвить ни слова. Вышка быстро росла на глазах, и вскоре они увидели гряду невысоких, окружавших ее скал, которые выделялись темным пятном на снежном ковре.
   Предчувствие не обмануло капитана: нигде над островом не курился дымок. Мороз был жестокий, и обольщаться не приходилось, — буер несся на всех парусах навстречу чьей-то могиле.
   Через двадцать минут, когда до геодезической вышки осталось не больше километра, Прокофьев спустил грот, так как буер летел к берегу уже по инерции.
   Сердце Сервадака сжалось: он увидел, что ветер треплет висящий на вышке лоскут голубой ткани… И это все, что осталось от французского флага!
   Легкий толчок о прибрежные рифы, и буер остановился. Остров был меньше полукилометра в окружности, — это был последний уцелевший клочок земли Форментеры, земли Балеарского архипелага! У подножия геодезической вышки ютилась жалкая деревянная хижина с плотно закрытыми ставнями. Быстрее молнии Сервадак и Прокофьев выпрыгнули на скалы, вскарабкались по скользким уступам, добежали до хижины.
   Гектор Сервадак ударил кулаком в дверь; она была заперта изнутри на засов.
   Он позвал:
   — Эй, кто там, отворите!
   Молчание.
   — Помогите, лейтенант, — воскликнул Сервадак.
   И дружно нажав плечом на ветхую дверь, они сорвали ее с петель.
   В единственной каморке хижины — ни проблеска света, ни звука.
   Одно из двух: либо последний обитатель хижины покинул ее, либо лежал здесь мертвый.
   Капитан Сервадак распахнул ставни, и в каморку проник свет.
   В холодном очаге еще оставался пепел — и только.
   В углу — кровать. На ней распростертое тело.
   — Умер от голода! Замерз! — в отчаянии вскричал Гектор Сервадак.
   Лейтенант Прокофьев склонился над телом.
   — Жив! — воскликнул он.
   И откупорив фляжку с водкой, он влил несколько капель в рот умирающего.
   Раздался легкий вздох, затем несколько слов, ела внятных.
   — …Галлия?
   — Да, да, Галлия! — отвечал капитан Сервадак. — И это…
   — Это моя комета, моя собственная!
   И, больной снова впал в беспамятство, Сервадак глубоко задумался: «Но ведь я его знаю! Где же я встречался с этим ученым?»
   Конечно, нечего было и думать о том, чтобы выходить больного здесь, где отсутствовало все необходимое. Сервадак и Прокофьев быстро приняли решение. Через несколько минут они перенесли в буер умирающего ученого, его физические и астрономические приборы, одежду, рукописи, книги и старую дверь, служившую ему для вычислений вместо грифельной доски.
   К счастью, ветер переменился и стал попутным. Путешественники не преминули этим воспользоваться, подняли паруса, и вскоре последний утес, уцелевший от Балеарских островов, исчез вдали.
   Через полтора суток, 19 апреля, ученого, все еще находившегося в беспамятстве, внесли в большой зал Улья Нины, и колонисты приветствовали криками «ура» своих отважных товарищей, которых они ждали с таким нетерпением.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ,

в которой читателя без лишних церемоний знакомят с тридцать шестым обитателем галлийского сфероида
   Тридцать шестой обитатель Галлии был, наконец, доставлен на Теплую Землю. Вот первые, довольно непонятные слова, которые он произнес:
   — Это моя комета, моя собственная! Это моя комета!
   Что означали эти слова? Не хотел ли ученый объяснить все еще неясную причину катастрофы, не хотел ли сказать, что огромный обломок был отторгнут от земного шара и брошен в пространство в результате столкновения с кометой? Не произошла ли в пределах земной орбиты роковая катастрофа? Которому из двух астероидов дал имя Галлии отшельник с острова Форментеры — хвостатой комете или осколку Земли, несущемуся по околосолнечному миру? Все эти вопросы мог разрешить только сам ученый, который так уверенно заявил права на «свою комету»!
   Во всяком случае, этот умирающий старик бесспорно был автором записок, найденных в море во время экспедиции «Добрыни», тем самым астрономом, что составил документ, занесенный на Теплую Землю почтовым голубем. Только он один мог бросить в море футляр от подзорной трубы и бочонок из-под консервов, только он мог выпустить птицу, которую инстинкт направил к единственно обитаемой и населенной живыми существами области нового светила. Значит, этому ученому, — а он несомненно был таковым, — были известны некоторые из элементов Галлии. Он мог определить ее постепенное удаление от Солнца, мог вычислить уменьшение ее тангенциальной скорости. Но разрешил ли он самый важный вопрос, определил ли, по какой орбите следовал астероид, по гиперболе, параболе или эллипсу? Удалось ли ему вычислить эту кривую путем последовательных наблюдений Галлии в трех различных положениях? Знал ли он, наконец, встретится ли когда-нибудь новое светило с Землей и через какой промежуток времени это произойдет?
   Вот какие вопросы граф Тимашев задавал сначала самому себе, а затем капитану Сервадаку и лейтенанту Прокофьеву. Ни тот, ни другой не могли дать ему ответа. Все эти гипотезы они уже рассмотрели и обсудили во время обратного путешествия, но не пришли ни к какому заключению. И, к несчастью, можно было опасаться, что единственный человек, владеющий, по всей вероятности, разгадкой проблемы, привезен ими в виде бездыханного трупа! Если он действительно умер, им придется отбросить всякую надежду узнать, какая судьба уготована Галлии.
   Итак, надо было постараться любой ценой привести в чувство астронома, который не подавал уже никаких признаков жизни. Корабельная аптека «Добрыни», где имелся большой выбор лекарств, как нельзя более подходила для этой цели. Тотчас приступили к лечению при ободряющем возгласе Бен-Зуфа:
   — За дело, господин капитан! Вы и представить себе не можете, до чего живучи эти ученые!
   Все принялись приводить в чувство умирающего — во-первых, энергичным массажем, способным свести в могилу и здорового, а во-вторых, подкрепляющими снадобьями, способными поднять на ноги даже мертвого.
   Бен-Зуф попеременно с Негрете взялись за наружное лечение, и можете быть уверены, что оба силача выполняли свои обязанности с величайшим усердием.
   Тем временем Гектор Сервадак тщетно ломал себе голову над вопросом, кто этот француз, подобранный им на островке Форментере, и при каких обстоятельствах он с ним прежде встречался.
   Между тем он вполне мог бы узнать старика, хотя видел его прежде лишь в том возрасте, который не без оснований называют возрастом неблагодарным — не только для тела, но и для души.
   Действительно, ученый, распростертый без движения в большом зале Улья Нины, был не кем иным, как старым учителем физики Гектора Сервадака в лицее Карла Великого.
   Профессора звали Пальмирен Розет. Это был настоящий ученый, крупный специалист в области математических наук. Из лицея Карла Великого Гектор Сервадак перешел в Сен-Сирское училище, и с тех пор они с профессором ни разу не встречались и, как им казалось, совершенно позабыли друг о Друге.
   Сервадак, как нам известно, никогда не чувствовал особого влечения к школьным занятиям. Зато сколько скверных штук он сыграл с несчастным Пальмиреном Розетом в компании других таких же шалопаев учеников!
   Кто добавлял потихоньку щепотку соли в дистиллированную воду лаборатории, вызывая этим самые неожиданные химические реакции? Кто брал капельку ртути из чашечки ртутного барометра, приводя его в явное несоответствие с состоянием атмосферы? Кто нарочно нагревал градусник за минуту перед тем, как профессор собирался проверить его показания? Кто пускал живых насекомых между окуляром и объективом зрительной трубы? Кто портил изоляцию электрической машины, так что она не могла дать ни одной искры? Кто, наконец, провертел почти незаметную дырочку в подставке под колпакам пневматической машины, после чего Пальмирен Розет напрасно выбивался из сил, выкачивая воздух, все время туда проникавший?
   Вот самые обычные проказы школьника Сервадака и его шалунов приятелей.
   Проделки такого рода особенно нравились мальчишкам потому, что их учитель отличался необычайной вспыльчивостью. Его неистовая ярость и дикие припадки бешенства приводили в восторг старших учеников.
   Два года спустя после того как Гектор Сервадак ушел из лицея, Пальмирен Розет, чувствуя больше склонности к космографии, нежели к физике, бросил преподавание и всецело отдался изучению астрономии. Он пробовал поступить в обсерваторию. Но его сварливый нрав, хорошо известный в ученых кругах, закрыл перед ним все двери. Обладая небольшим состоянием, он занялся астрономией на свой страх и риск, без всякой официальной должности, с наслаждением критикуя и высмеивая системы и теории других астрономов. Кстати говоря, именно ему наука обязана открытием последних трех малых планет, а также вычислением элементов орбиты триста двадцать пятой кометы астрономического каталога. Как уже было сказано, профессор Розет и ученик Сервадак ни разу не виделись после лицея до своей неожиданной встречи на островке Форментере. И нет ничего удивительного, что по прошествии двенадцати лет капитан Сервадак не узнал своего старого учителя, особенно в том плачевном состоянии, в каком тот находился.
   Когда Бен-Зуф и Негрете вытащили ученого из меховых шуб, в которые тот был укутан с головы до пят, они увидели маленького человечка пяти футов и двух дюймов ростом, тощего от природы и, вероятно, еще более отощавшего, совершенно лысого, с черепом гладким, точно страусовое яйцо, безбородого, если не считать отросшей за неделю щетины, с длинным орлиным носом, оседланным громадными очками, которые, как обычно у близоруких людей, казались неотъемлемой частью его существа.
   Маленький человечек отличался, по-видимому, болезненной нервностью. Его можно было сравнить с катушкой Румкорфа, на которую вместо проволоки намотали бы нерв в несколько сотен метров длиною, заменив электрический ток нервным током такого же напряжения. Словом, в «катушке Розета» «нервозность», — примем на минуту этот термин, — достигала столь же высокого напряжения, как электричество в катушке Румкорфа.
   Однако, каким бы нервным и раздражительным ни был профессор, его все же следовало спасти от смерти. В мире, где насчитывается всего лишь тридцать пять обитателей, нельзя пренебрегать жизнью тридцать шестого. Когда с умирающего сняли верхнюю одежду, оказалось, что сердце его еще бьется. Значит, при заботливом уходе еще можно было вернуть больного к жизни. Бен-Зуф тер и растирал с такой силой это тощее тело, высохшее, как сухое дерево, точно хотел высечь из него огонь, и, как бы начищая свою саблю перед походом, напевал при этом известный припев:
   До блеска славой начищай Воинственную сталь.
   Наконец, под влиянием непрерывного двадцатиминутного массажа из уст умирающего вырвался вздох, затем второй и третий. Губы его, до сих пор крепко сжатые, раскрылись. Старик приподнял веки, снова сомкнул их и, наконец, широко открыл глаза, еще не сознавая, где он находится и что его окружает. Послышались какие-то невнятные слова. Затем ученый вытянул правую руку, поднес ее ко лбу, как бы напрасно ища там чего-то. Вдруг лицо его исказилось, покраснело от гнева, и, словно эта вспышка гнева вернула его к жизни, он закричал:
   — Очки! Где мои очки?
   Бен-Зуф бросился искать очки. Их нашли. Громадные очки были снабжены стеклами, выпуклыми, как окуляры телескопа. Во время растираний они соскочили, хотя, казалось, так плотно сидели на своем месте, точно были привинчены к вискам профессора. Очки водрузили обратно на орлиный нос их обладателя, и тогда старик испустил новый вздох, сопровождаемый довольным бормотаньем.
   Капитан Сервадак нагнулся над изголовьем Пальмирена Розета, разглядывая ученого с пристальным вниманием. В эту минуту тот широко раскрыл глаза. Он пронзил капитана острым взглядом сквозь стекла очков и воскликнул с явным раздражением:
   — Ученик Сервадак! пятьсот строк к завтрашнему уроку!
   Вот какими словами Пальмирен Розет приветствовал капитана Сервадака!
   При этом странном возгласе, вызванном, должно быть, воспоминанием о былой вражде, Гектор Сервадак, хоть и подумал сначала, что бредит наяву, внезапно узнал своего старого учителя физики из лицея Карла Великого.
   — Профессор Пальмирен Розет! — воскликнул он. — Мой старый учитель собственной персоной!..
   — Хороша персона — кожа да кости! — вставил Бен-Зуф.
   — Черт возьми! Какая странная встреча!.. — произнес пораженный Сервадак.
   Между тем Пальмирен Розет снова впал в забытье, и присутствующие решили его не тревожить.
   — Будьте покойны, господин капитан, — сказал Бен-Зуф. — Он выживет, ручаюсь вам. Этакие жилистые старички очень живучи! Мне случалось видеть еще более тощих и высохших, чем он; их привозили издалека.
   — Откуда же, Бен-Зуф?
   — Из Египта, господин капитан. Да еще в красивых, разрисованных ящиках.
   — Так это же мумии, болван!
   — Точно так, господин капитан!
   — Как бы то ни было, когда профессор заснул, его перенесли на мягкую постель и волей-неволей отложили до его пробуждения все важные вопросы, связанные с кометой.
   В течение всего дня капитан Сервадак, граф Тимашев и лейтенант Прокофьев, представлявшие как бы Академию наук маленькой колонии, развивали и обсуждали самые невероятные гипотезы вместо того, чтобы терпеливо дожидаться завтрашнего утра. Какой же именно комете присвоил Пальмирен Розет название «Галлия»? Значит, не этим именем зовется обломок земного шара? Стало быть, расчеты расстояний и скоростей, обнаруженные в записках, относятся к комете Галлия, а не к новому сфероиду, на котором летят по межпланетному пространству капитан Сервадак и тридцать пять его спутников? Итак, люди, уцелевшие после гибели человечества, уже не носят имя галлийцев?
   Вот что необходимо было выяснить. Ведь если это так, то рушится вся система долгих и сложных умозаключений, которые привели наших исследователей к выводу о сфероиде, вырванном из самых недр земли, и вполне согласовались с новыми космическими явлениями.
   — Ну что же! — воскликнул Гектор Сервадак. — Профессор Розет здесь, с нами, и он нам все разъяснит!
   Заговорив с товарищами о Пальмирене Розете, капитан Сервадак обрисовал его таким, каким он был, то есть человеком неуживчивым, с которым нелегко наладить отношения. Это неисправимый чудак, чрезвычайно упрямый, весьма раздражительный, но в сущности славный старик. Лучше всего переждать, пока пройдет его дурное настроение, как пережидают грозу, укрывшись в безопасном месте.
   Когда капитан Сервадак закончил эту краткую характеристику, граф Тимашев сказал:
   — Будьте покойны, капитан, мы всячески постараемся поладить с профессором Розетом. К тому же, думается мне, он может оказать нам большую услугу, сообщив результаты своих исследований. Однако это возможно лишь при одном условии.
   — Каком же? — спросил Гектор Сервадак.
   — Если он действительно автор документов, которые попали нам в руки, — отвечал граф Тимашев.
   — А вы в этом сомневаетесь?
   — Нет, капитан. Все подтверждает это, и я высказал свои сомнения лишь для того, чтобы покончить со всякими гипотезами.
   — Да кто же, кроме моего старого учителя, мог посылать эти записки? — воскликнул капитан Сервадак.
   — Возможно, какой-нибудь другой астроном, затерянный на другом островке прежней земли.
   — Это невероятно, — возразил лейтенант Прокофьев, — ведь мы узнали имя Галлии только из найденных в море записок, а это было первое слово, произнесенное профессором Розетом.
   На справедливое замечание лейтенанта нечего было возразить, и никто уже не сомневался более, что автором записок был именно отшельник с Форментеры. О том же, что он делал на острове, мы узнаем из его собственных уст.
   Сверх того, не только дверь, покрытую вычислениями, но и все бумаги профессора доставили вместе с ним, и не было никакой нескромности в том, чтобы ознакомиться с их содержанием, пока он спал.
   Это и было сделано.
   Рукописи и столбцы цифр были написаны тем же самым почерком, что и найденные записки. Дверь была покрыта алгебраическими знаками, начертанными мелом, которые колонисты постарались тщательно сохранить. Что касается рукописей, они состояли большей частью из разрозненных листков, испещренных геометрическими фигурами. Там пересекались гиперболы, незамкнутые кривые с двумя бесконечными, все более удаляющимися друг от друга ветвями, параболы, кривые с ветвями, также уходящими в бесконечность, и, наконец, эллипсы, кривые замкнутые, какими бы вытянутыми они ни были.