- А почему это, Федор Палыч, кверху ногами кедровину видать?
   - В трубе отраженья перекрещиваются: с корня-то сюда, а с ветвей сюда падает; и ломаются на стекле-то - первое вверх идет, а второе вниз, дрогнувшим голосом радостно отвечает он, а в потемневших зрачках колышется просьба:
   "Варенька, милая, ну постой, побудь еще маленько"...
   Но она уже вздевает ведра и, медленно повернувшись, покачиваясь, уходит, - только у калитки бросая косой, осторожный взгляд назад.
   А Иванов сызнова инструмент устанавливает: ни к чему поверка вышла не те винты крутил он.
   3.
   Буйно цветет тайга под голубыми небесами. Коричнево-серые кедры распластали темно-зеленые лапы, а в них - как в горсти - торчат мягкие, желтоватые свечечки. Лиственница, пушистая и нежная, тихонько-молодо тулится за другие дерева, но парная нежность ее звездистых побегов, кажется, липнет к губам.
   В свеже-зеленых болтливых сограх, смешливых и ветреных, как в ушах молодух, болтаются праздничные хризолитовые сережки, а боярка кудрявится, что невеста, засыпанная белыми цветами. Веселый сладкий сок бьет от корней к верхушкам.
   Не ведая ни минуты покоя, как хорошая "шаберка", шумит-шелестит шелестун-трава, и ехидная осока то-и-дело облизывает резучий язычок.
   А там вон, по елани*1, побежал-повысыпал ракитник-золотой дождь, и кровохлебка радостно, как девчонка, вытягивая шею, покручивается тепло-бордовыми головками и задевает ладони. Будто девушка-огородница жестковатыми, горячими от работы пальцами водит по ней:
   Сорока-белобока
   На пороге скакала...
   Вон по мочежинам, по кочкам болотным, не моргая венчиками глазастыми - вымытые цветы курослепа и красоцвета болотного; курятся тонкие стройные хвощи. Голубенькие цветики-незабудки, как ребята, бегают и резвятся у таловых кустов с бело-розовыми бессмертниками.
   А там по полянам, опять неугасимо пылают страстные огоньки, которые по-другому зовутся еще горицветами: пламенно-пышен их цвет и тлезвонно-силен их телесный запах, как запах пота. А в густенной тайге медовят разноцветные колокольчики, сизые и желтые борцы, и по рямам*2 таежным кадит светло-сиреневый багульник-болиголов.
   Полна тайга и без того запаха, света и шума, мается сожитием плодоносным, ломится мятежным ростом она, - а как прибежит ветер-ветреный без умолку загуторят лесины курчавые, зарукоплещут еще могутнее травы, и зверино-нежный дух всего этого дикого пиршества облаком заклубится, заволокет, ширится и ломит сердце человека, кружит голову заботную, а жаркая кровь гонит по жилам и стучит в каждой точке тела, как озноб.
   Вспенивается, шумотит-шепечет и вспучивает тайга, как медовая на дрожжах брага в корчаге - ароматное, густое, одуряющее питье - и емкими жбанами разносит его земля по пиршественным столам своим.
   Невидный, на солнце скрытный, огонек полизывает сырые и отиненные палки вперемежку с сушняком - курится. Над осокой повисла жерлица, а Иванов с удилищем в руках над самым куревом _______________
   *1 Елань - места, лежащие выше уровня болота и потому сухие.
   *2 Рям - лесное болото. рыбачит тут, у перехода через Баксу. Ворот расстегнут и фуражка сброшена. С чащи волос спущен платок носовой - от комаров и прочего.
   Не жил еще, можно сказать, Иванов. Политикой не интересовался: нечего тут - все само-собой дойдет. Крепок и здоров - он. Никому и не в чем завидки ему ростить. Неловкий и не больно речистый - успеха у вертлявых городских барышень не имел: стулья корежил, занавески локтями обрывал и на юбки наступал.
   Как есть - сын тайги, блудящий. Сейчас вот только чует: бродит в нем сила с полыхающими знаменами, и терпкие запахи мутят голову.
   "Земля моя! Мать и возлюбленная до конца моих дней. Корнем цепким и мясистым вновь прирастаю. Люблю я тебя навеки за широкую грудь с черными сосками, в которых не иссякает кормящая сила".
   Тут, у жердин через Баксу, уселся рыбачить Иванов. Почему? Кто его знает! Не потому ли, что Варя Королева - это ему известно - вчера под вечер ушла к крестному в заболотье?
   А сегодня воскресенье - игры в Тое будут.
   В аире-траве полоснулась щука. За кем она? За серебряно-чешуйным чебаком, или за розоватой сорошкой?
   Клюет...
   Тихонько этак дернулся-нырнул поплавок и затих. А спустя немного повело-повело его по воде в сторону.
   - У-гу. Окунь зацепился.
   Тянет Иванов, тяжело гнется черемуховое удилище... Раз! Пузырьком всплюнула речная гладь, и затрепыхал в воздухе, шлепнулся о тинистый берег в траву красноперый окунь, зашуршал.
   - О-го! Фунта полтора вывесит, пожалуй...
   А с того берега, из-за пихтовой стены подходит звенячий девичий голос, и верхушки трав перебрасывают шорох далеких еще шагов:
   Вырастала, вырастала
   Белоталом у Баксы.
   Никому не расплетала
   На две косы волосы.
   Распалось что-то, застонало в груди у Иванова. Полыхнула огнем кровь, и весело затрещало сердце. Или это курево разгорается, и пламя лижет подсохшую траву?
   Задорно в ответ закричал он через струистую речку, перебивая:
   Бор горит, сырой горит
   Во бору сосеночка...
   Ох! Не сполюбит ли меня
   Кака-нибудь девченочка-а!..
   Понесся его крик по таежной дреме, и сразу смолкло пенье за рекой, за пихтовой стеной. Но зато показалась по тропке на берег и сама Варя. В холщевой кофте и красной с белыми разводами-цветами юбке; коты тяжелые у нее в руках с ромашкой и пуговником-цветком, а ноги босые, и смотрит она к Иванову. А тот как ни в чем не бывало - будто не он - не видит, сидит, удит.
   Раздумчиво остановилась Варя у жердей - не спроста. Потом пробуя за каждым разом, - горбом стоят жерди, хлипкие - перешла Баксу.
   А итти ей мимо техника - не миновать.
   - Здрастуй, Федор Палыч.
   - Здраствуй, Варвара Дмитревна. В гости ходила? - смотрит он в нее, как в глубокую воду, а сам не может рта закрыть, улыбается. - Рыбу вот ужу.
   - К хресному ходила... - утверждает она.
   - Удишь, удишь - а ужинать чо будешь? - прыскает девушка вслед за тем, быстро минуя рыбака.
   Но тонкое удилище просовывается по траве меж поспешных крутых ступней. Конец его с громким хрустом ломается, но и Варя кренится, пробует удержать равновесие, а тут Иванов подхватывает ее и, жарко прижимаясь, силком усаживает рядом.
   - Ты смотри. Не на такую напал ведь... - задыхается Варя.
   - А что? Мне вот одному скучно удить - ты и посиди рядом.
   - Чо мне с тобой сидеть, леший? Пу-уусти. Ты ведь образованной.
   - Это не проказа, поди-ка... Сто-ой - ишь ты! Ты, ведь, славная, Варенька: пожалей меня... Ну, сама подумай. Сижу я один да рыбу ужу. А мне охота чать поглядеть вот в такие ясные глаза и любиться охота. Кровь, как у всех - не рыбья.
   - Ох, ты, язва, куды гнешь! Ай - да пусти... ну, пусти ли чо-ли! полусердито-полужалобно просит Варя. - Ты чо думашь?..
   И, срываясь пальцами, пытается рознять цепкую руку от талии. Выворачивается, как налим, всем телом, и красная с цветами юбка заголяется, обнажая стройное, сильное колено с чуть темной чашечкой. Как тайну!
   Но где же!
   - Ты чо же это, язви-те, - блещет она испуганно серыми глазами, сдвигая жгутовые брови. - Видал, как я Семку-то восет спровадила?
   - Варя... родная... Ей-ей вот, ничего я не думаю... ничего не сделаю тебе. Попросту я... Пела вот ты сейчас про рябину, а сама ты - ярый черемуховый цвет... Белотал медовый... Вишь, ты какая... радостная... так и брызжет от тебя... Жалко тебе. Все равно в воздух уходит.
   - Ох, ты, леший... ласый какой. Пусти, однако - некода мне.
   - Праздник сегодня - куда спешить?
   - С тобой вот сидеть! Пп-а-а-ра - кулик да гагара...
   Давясь смехом, вывернулась все-таки она и, тяжело дыша, встала в двух шагах, - оправляясь, залитая вся темным румянцем. А Иванов откинулся на спину и закрыл глаза от солнца или чего другого.
   Тысячи бы часов лежать так и чуять там за головой вешнее земное счастье!
   - Варенька! - с закрытыми глазами медленно, как черемушник начал пригибаться он. - Ты только взгляни вокруг. Как земля разубрана, разукрашена. Небо - голубое, глубокое - опрокинуто. И Бакса течет-журчует по травяному дну - тихая, ласковая... Дышишь, как над брагой стоишь...
   Тут он повернулся на живот и глянул на нее снизу вверх, а она лепестки теребила-обрывала, и видно было, по нраву ей стоять так и слушать.
   - Давеча, как запела ты - брага эта запенилась вся... сразу... А вышла к мосткам - в сердце и в голову духом ударила мне.
   - Ай, больно ты липуч на речи, леший. Подластиться хошь.
   - Ничего я не хочу и ничего не думаю. А вникнуть - так и правда: от тебя радость-то вся густая... Пожалуй, что и у мостков-то то для тебя присел. Ждал - вот, мол, ты обратно в деревню пройдешь...
   - Ишь, леший!..
   - ...посмотреть хоть, пригубить хоть у ковша-то: ты, ведь, что ковшик золотой. Брага-то кругом, да как ее выпить? Гляжу, - а ты несешь ковшик-то.
   - Темно и несуразно баешь ты, как спишь... - прошептала вдруг девушка, почему-то оглянувшись. - И ни к чему все это. Ты-то и в-сам-деле, может, спроста, а люди-то живо на что свернут?.. Ну тя...
   Отступила несколько шагов, повернулась и быстро-неровно пошла к деревне.
   Вы, березовые дрожки
   Крашены, окованы.
   Пристает ко мне, подружки,
   Техник образованна-ай... насмешливо донеслось до Иванова уже из кедровника. А он лежал и - верно что - ни о чем не думал, чуя только: мерцает темная кровь, и сердце вытягивается в звонкую, тонкую струну за уходящей девушкой...
   --------------
   Целый день он после того из окна видит, как она сидит с пестро-разряженными девками на бревнах против школы. Девки, как белки, грызут кедровые, каленые орехи. Немного поодаль ломятся парни в черных пиджаках, яростно-цветных рубахах и в густо смазанных дегтем сапогах. Болезненный, бледный парень-гармонист без перерыву оглашает деревню переливчатой таежной частушкой.
   Парни отдельно - девки отдельно: согласно этикета. Один Семен его частенько не выдерживает, зубатит с девками, балует: скорлупу ореховую за шиворот спустит, либо платок расписной с головы сорвет и подвяжет старый пенек на поляне.
   Хохот и гуд толкаются по ней. Больше всего льнет Семен к Варваре Королевой, будто невзначай - с намереньем - на коленки к ней садится и мгновенно слетает оттуда под общий визг и смех девок.
   Самостоятельно держатся от прочих и три новобранца - они "гуляют".
   Выходит и Иванов на поляну и подсаживается к гурьбе мужиков, беседующих чинно, степенно и вразумительно.
   Одна и та же тягучая, темная, как сусло, тема:
   - Оно бы, собственно ничаво... и мы к тому подписуемся, значит, под Совецкую влась. Крови сколь за ее пролили. Противу белой банды стражались. Ну, а как теперь - камунисты - это не для хресьян.
   - Верно это ты, Егор Проклыч. Взять хушь бы: опять вот агент наежжал, в Сельсовет наказывал. "Товариш, грит, председатель. Распублика, грит, в разрухе погрязла - помогти надо". А я яму: разумется, говорю. Горя, тольки вот, необнаковенныи народу были. Обядняли. "Мда-а, грит, это мы смекаем. Ну, а промежду прочим, с вас, грит, доводится вот эстолько яиц, масла, шерсти". А рази столь есь курей, штоб эстолько высносили.
   - А шерсь-то: сам вот в одних варегах зиму промотался, а им выложи за здорово живешь. А теперь и овца-то не та...
   - Мда-а. С ей боле как двух хвунтов не сострижешь. А он себе в книжечку смотрит. "Вот, грит, у вас сколько овец, и с каждой овцы, грит, по хвунту". А на кой ее ляд ростить-то тады, овцу-то, - ныл председатель Сельсовета. Ни рыба, ни мясо - мужик. Выбрали его так, что таскаться никому неохота было.
   - А мясо-то: сами хозява заколоть не смей. Вот они времена-те.
   - Они тте сровняют, - запел опять Рублев, - чисто буот, хушь де. Город-от всем нашинским лакомствуется, а мы, значит, на хвунту. Па-ма-гчи надо. Шалыганы.
   - А чо, язви их. Не помогали мы, как зашли те, красные? Близ тыщи пудов хлеба собрали, внесли.
   - Чо говорить! Ты приедь, расскажи толком. Может, последнюю рубаху сымем... Атто - на! С тебя, грит, столько-то пудов, а тебе - адин хвунт. Куды? Зачем? Про что? - не моги! Так глазами и сверлить.
   - Идееты вы, - не выдержал Василий, давно уж у него губа дрожала. Брюхами-то отяжелели. Ими и добро-то покрываете. Жисти не жалели, а теперь какой малой доли жаль. Кому? Свому правительству. Тут всем нужно жретвовать, потому сами себя на копытки ставим.
   - Знам, милый, знам. Ты нас не учи, а сопли допрежь подотри. Тебе-то чо жалеть. Окромя, как на себе - ни шиша. Кабы владал - не то пел ба.
   - Не мене тя роблю. Токо што народ не обдувал. Ничо, мы и про тебя осведомлены: знам, где ты кладь-ту притиснул. Вывезем, друг.
   - Во, во. К этому вы сызмала, мать вашу... Слышь-те, чо отваливат. Разбойник.
   - Мда-а. Белы грабили и этти... Э-эх, мужик - што куст таловый...
   - Ничо-о. Дай срок - подавятся, - протянул Хряпов. - Кровушкой поплатят.
   - Дыть доведут. Все, грит, бует у опчества... Опчесвенное..: и хлеб. Ну, сколь не сдаем - нет у нас в амбаре опчесвенном ни зернушка. А надысь Петр Михалыч...
   - Который этта?
   - Павловскай... Купил пять пудов у свояка. Дык чо ты думашь - загребли и муку, и яво. Он взвыл: товаришшы! Как же мне без хлеба теперь и без сресвов?.. - ть у меня семьиша.
   - Мда-а... сам-девят.
   - То-то и есь. А в волосте яму: пыжжай, грит, в Вороново; там ссыпной пунк, - там те и выдадут. А тут неча спискуляцию организовывать. А Вороновска-то пристань, сами сведомы, старики, 75 верст!
   - За пятью-то пудами. Ох-хо-хо! Вези, значит, свой хлеб туды, а потом оттедова получай. При-идумали.
   - Зерно-то вот из-за эттого смешано ноне. А ведь земля-то, матушка, не везде однакое и однако принимат.
   - Недолго эдак поцарствуют, - прошипел Хряпов. - Все развалють и народ воздымут. Восет был у меня один человек, так сказывал: Лубков*1, грит, противу их пошел уж и хресьян скликат.
   - Спекулянт это был у тебя, Хряпов; знаю я его, - вдруг вмешался Иванов. - Из тюрьмы беглый. А насчет Лубкова - сомнительно. Мужик он башковатый и к Советам приверженный. _______________
   *1 Лубков - известный по Сибири командир партизан при Колчаке, оперировал главным образом в районе Мариинского уезда.
   - Нн-о, ты, Федор Палыч, известнай их защитник, - тишая, сверкнул исподлобья на техника Хряпов. - А наше дело чо? Гнут тя - сгибайся; ломают - хрусти да ни мыркай...
   Так все разговоры протекали. Партийные тоинские почти что бессловесны. Когда приезжал кто из города либо волости, - они еще храбрились и светлели, а то ходили с озиркой и ночь спали с тревогой. Как грачи мартовские, загаркивали их противники.
   День меркнет. Ближе подсаживается к деревне тайга - глухая и пытливая. Сумеречная тьма полонит сначала речку Тою и надвигается на замшенные черные с прозеленью избы. Но вверху изжелта-светло, и над тайгой повязкой на лбу - малиновая тесьма зари. Оконные стекла коробятся и переливаются жарким блеском.
   Пастушата в материных кацавейках и отцовских шапках выгоняют скот на пасьбу. Мычанье, блеянье, ржанье и лай карабкаются друг по другу. А у школы пестрит толпа девушек и парней, сцепившись за руки.
   Гори, гори ясно,
   Чтобы не погасло...
   "Некрутье" в обнимку бродят вдоль улицы, и итальянка выкрикивает:
   Завари-ка, мамка, брагу
   Серце рвет кручина-волк,
   В Сельсовет пришла бумага:
   Д-собирайся, Ваня, в полк.
   Мужики расходятся по-маленьку ко дворам, и техник, Федор Палыч, выдвигается из сумерок и тихонько отталкивает парнишку лет 12:
   - Дай-ка я встану, поголю.
   В парах смех и перешептыванье: Варьке и Семену бежать. Технику и неловко как будто, но тело размяться просит, и весь он, как ястреб, нахохлился, ждет наброситься на разлетающиеся жертвы. Тут и другие техники ломятся и смеются.
   Шурша, как летучие мыши, разбегаются парень и девушка, перед тем поменявшись местами. Что-то крича, бежит Варя, жесткие коты дробью скользят по земле, а техник - и не глядя в сторону Семена - который тут же петушится, - преследует девушку. И вот уж он играет с ней, загоняя в кедровник.
   Тайга - вечерняя, морщинистая, старая - шаль-туман серую распахивает и укрывает, и пришепетывает над ними:
   "...Нынче - как и летось по весне, как и десять, сто лет назад - горницы мои я зорями и потоками вешними вымыла, багульником и травой богородской выдушила и мягкие подстилки исподтишка выткала: много гостей я жду пиры-свадьбы пировать... Что же вы, гости мои, - не шибко веселитесь, не сладко радуетесь"...
   Ежится сердце у Вари: хорошо от чего-то и жутко. Дятлом сердце в груди стучит - одна она. Кто - никто, Семен - все свой, деревенский, и отстал давно уж, а этот, городской, настигает.
   А тайга, вечерняя, шепотит-хворостит:
   "...Что же вы, гости мои, плохо подчуетесь? Всего я для вас припасла-призаготовила: наморила я, ребятушки, ржаного солоду красного, хмелю по чигинам-берегам вырастила, высушила, меду дуплового пахучего соты-пласты вынула... Пейте же брагу мою пенистую, душистую... Сотни, тысячи лет было так. Помню ли я, древняя, сколько лет было так"...
   Опаляя, дышит таежная смуть в лицо и ловится за руки и ноги цепко. Мимобегом сорвала Варя вицу, запыхалась, остановилась, обернулась круто, взмахнула-ударила свежими прутьями и листвой голельщика по лицу: тут как тут он уж. С налету охватил, навалился на нее, и упали они на-земь оба. Руки рознял, которыми закрывалась, и - как ни отворачивала, ни мотала головой - словно шоршень в венчик борца, втиснул в ее свои раскаленные губы.
   Гулко отдалось у ней во всем теле и будто что надрубило. А он пьет и пьет без отрыву и силу последнюю отымает и стыд, и кажется ей: как мак она трепещет - покачивается под полуденным ветром и растворяется в сладкий мед.
   Руки высвободила и наложила на покорные глаза:
   - Пусти меня... Федя... Увидят ведь... Семен увидит...
   Одумался Иванов. Поднялся и ее поднял тоже на руках с земли. Тихо-тихонько, жалея, спросил, как кедр вершиной нагнулся:
   - Варенька... обидел я тебя? Скажи - чем?
   Молчит.
   Опустил, поставил ее бережно.
   - Обидел... Так стою вот я, открыт перед тобой. Ударь, хоть убей как за ласку, за дар удар твой приму.
   Молча оправила платье, платок на лоб сдвинула. И глянула ему прямо в глаза, осторожненько так, испытывая. Прямо в черные отуманенные нежностью глаза, в которых зрачки что светляки в оночелой траве.
   - Ну тебя, леший... еще отвечать за тя будешь. А то - тронь, так облапишь опять, как жену - медведь. И то измял всю.
   Ласково толкнула в грудь и отпрянула. Засмеялась - рассыпалась по кедрам, как бурундуки*1 запрыгали. Но Иванов нагнал ее снова и, обмякший весь к ней, поймал за левую руку и пошел рядом - как полагается в горелках.
   А земля вздыхала и обволакивала их влажными испарениями, скользким шелестом росной травы и легким, пугливым хрустом палых игол и шишек:
   "...Лето минет, - сверну я скатерти-самобранки и пуховики свои вытрясу. На промыслы уйду, в города перекинусь, а то в скиты - разбои замаливать. А по-за-зимой снова раскину - да только другим уж. Ничего назад не ворочается... А ноги на то и выросли, чтобы счастье по земле искать; а руки даны - подымать его; а губы - милого целовать. На что бы иначе эти, алые, как зори, и нежные, как свет заревый, - губы. И они не вечны ведь"...
   - Семка-то, должно, совсем не побег, - протянула девушка, чтобы что-нибудь сказать.
   "... Нету радости без горя и счастья без борьбы. И всегда кто-нибудь поперек стоит. Испокон за всякую долю бьются люди, внуки мои, и круче всех гуляет облитый чужой кровью"...
   - Пристает он к тебе, Варенька. Скажи только - я его отважу, - озлобился внезапно и стиснул ее руку Иванов.
   - Ишь ты. Заступник какой выискался. Мотри, кабы тебе парни бока не намяли за свою девку. _______________
   *1 Бурундук - зверек из породы белок.
   - Ну, это, пожалуй, сорвется, - усмехнулся Иванов, в надежде на узловатую силу свою.
   А потом вновь проникла к его сердцу змея, и пригнулся он к глазам Вари:
   - Лаком он до тебя, Семен-то... Уж не любишься ли ты с ним?
   - Столь же лаком, как и ты, - вдруг рассердилась Варя. - И ни с кем не люблюсь я. - И, выдернув руку, пошла вперед.
   - Штой-то вы там? Венчались ли чо-ли? - встретили их играющие и засмеялись.
   - Ой, загнал, подруженьки. Измаял, леший, язви его. Чуть что не до поскотины гнал.
   Семен, проходя, намеренно крепко задел техника плечом, а тот подозрительно и недобро проследил ему.
   - Не гнал он ее, а в кустах мял, - выязвил Семен в сторону.
   - Одни у те пакости на уме, Семка, - вспыхнула Варя. - Льнешь ты ко мне всю весну. Как муха к меду пристаешь. А срам я от тея только терплю. Охальник ты. И не указ мне.
   - Ишь ты - фря-недотрога.
   - Чо же не становитесь-то?
   - Чо ей бегать-то больше? - ревниво и с натяжным смехом процедил Семен. - Достукалась: с царевичем-то неохота разлучаться... Рада кобыла овсу - на што ей трава в лесу?
   - Ох, и ботало же ты коровье, Семка. И стыда у тебя на мизинец нет, кинула ему девушка, уходя с поляны.
   - А ты думашь с техником-то шуры-муры завела, дык и в павы попала... Ты это брось, голуба, брось... - угрожающе протянул он ей вслед. - Мы и технику-то твому ребра пощитам.
   - Что-то ты, дружок, больно крылья распускать начинаешь да клоктать, что индюк, - скривился в усмешку Иванов. - Ты бы, знаешь, скорей попробовал.
   - Ниччо... попробуем... дай срок.
   Иванов хотел что-то в ответ добавить, но промолчал, а, свернув цыгарку, отчетливо плюнул в сторону и запалил крицалом*1 огонь.
   На работы с партией с той поры не ходил Семен. _______________
   *1 Крицало - кусок стали; ударяя в кремень, высекает искру, зажигающую трут.
   4.
   На другой день партия техника Иванова ушла на болота - еще туманы белые курились в выси.
   Кончала она сегодня по этой линии разбивку, и последний пикет N 115+30 был забит в самую речку Черемшанку в болотном устье как раз против полудня. На берегу тут и Королева сторожка: полднить партия вышла к ней.
   Король с семьей, оказывается, был на поле и вокурат только что отполдничал и Соловка в телегу впрягал.
   - Здравствуйте-ка. И мы вам на помочь.
   - Милости просим, Федор Палыч, - возвратил Король. Мужик росту невысокого, с широкой улыбкой и спокойными движениями - тихий и углубленный, по фамилии - Плотников, по прозвищу - Король. Фамилию-то его, однако, в Сельсовете разве только знали.
   А Варвара, осветленная, только головой мотнула и прошептала:
   - Здрастуйте, Федор Палыч.
   - Косите, что ли? - спросил Иванов, вешая сумку с абрисами*1 на костыль в простенке и садясь на корявый сутунок*2 у сторожки. - Рано что-то: до Петрова дня неделя не дошла еще.
   - Дыть нады-ть. Разряшенье специяльно в поселке брал. Вышло сено бяда. И то уж я впоследях у дороги займовался.
   - Ну, как травка? Радует?
   - Трава - у-ух! Один пырей кошу - в пояс. Литовок вот нет: у меня допрежь какой запас был, а теперь поизносились. Трава да время пообкусали. Низашто все-те луга не выкосить. Да и работники-то у меня - сам знашь: девка да мальчонка. Баба с домом да огородом покедова: некода.
   - Хочешь меня нанять?
   - Ай-да! Чо? Ты сколь получашь - хвунт? Ну, я тебе два положу и харчи.
   - А не дешево? Чать по пуду кладут за косьбу-то. Австрийцы и те по двадцать получают. _______________
   *1 Абрис - черновой набросок плана местности с натуры.
   *2 Сутунок - короткое, толстое бревно.
   - Дак ты, поди - несвычен. Литовки ломать буошь. Хе-хе-хе! - легонько пошучивал Король.
   - Кашивал я раньше, Митрий Лукьяныч. - Раньше, в мальчишках. Но теперь, пожалуй, мне и против Варвары не выдержать: силы-то уйма, выносливости не хватит.
   - Да уж Варя у меня за парня сходит-правит. Митька чо? Несмыслен и жидок ишо. Велико ли дело десять годов? А ты что - владенья мои мерять хошь?
   - Да вот: вышли в конец линии, в речку уперлись. Теперь уж до завтра. Нивелировать с последнего пикета буду.
   - Домой, значит, сичас. Айда - подвезу. Мне кой-каки дела справить в деревне. Аген, сказывали, должон седни примчать из Елгая. Проезжий в Павловское сказывал: у нас, грит, разверстыват и на вашу целит. Ай-да?!
   - Спасибо. Пожалуй что. На ночь едешь?
   - Да уж не ране, как завтре к утру. А то и пожже.
   Сели, поехали.
   - Прощай, Варя!
   За версту уж вспомнил Иванов, что оставил сумку на костыле, у сторожки. Тьфу! Хотел-было сказать Королю, но прикусил язык:
   "Вот хорошо-то: вечером нарочно верхом съезжу".
   Багровым нарывом пухла любовь в его сердце, и рад он был каждому случаю повидать Варю.
   Только перед поскотиной тоинской сказал отцу-Королю про сумку.
   - Эка ты. И Варька не приметила. Как же теперь?
   - А-а... Отдохну и сгоняю вершнем, - особенно равнодушно протянул техник. - Далеко ли тут? Верст восемь прямиком-то, не по болотам.
   - Возле того.
   "И пешком бы сбегал..." - мысленно добавил Иванов.
   Забытую сумку Варя увидела взадолге, когда к чугунному рукомойнику подошла. А как увидела - похолодела, и сердце остановилось.
   - Как же это так?.. Бежать - не догонишь уж. А ему, поди, надо... О-ох! и не надо, так вернется...
   На покосе крепкий и клейкий запах - дыханье колосящихся и цветущих трав (пырейный - хлебный, душицы - девичий нежный, подмаренника - грубоватый мужской) - клейкий и влажный, касается ласковыми взмывами разгоряченных щек и медленно целует глаза, закрывающиеся в истоме: от тяжелой работы, летнего тепла и отравленного вчерашним тела.
   Днем, когда косила, часто застилало глаза. Что это? Падает-ложится скошенным рядом трава, а издали вздымается марево, тенью накатывается и вместе со вздохом падает в грудь, в самую глубь ее, а оттуда разносится струйками болькими, томительными, и руки немеют.
   Ветер ли это тенью, теплой, удушливой, набегает по земле и захлестывает незримой сетью?
   Тихо она остановится и обопрется на литовку:
   "Бежать ли? Уехать и мне домой? Тятька осерчает, - дело бросила... Митьку послать с сумкой... Мамынька! Рази оставит он?.."
   А с ближних согр на ветляные кусты речи бегут:
   "...Девонька, девонька! Вырастила-вытянула я тебя до осьмнадцати лет. И в самой поре ты - ладная. Семену - другому ли кому - добро я, бесценное, копила-готовила. Смелому да вольному... Кому посулишься"...