Кончилось тем, что Анька ушла, бросив все свои вещи, прихватила только сумку с деньгами.
   – Я позже приеду за вещами, – сказала Анька и пошагала на своих коротеньких ножках.
   Я смотрела на ее затылок. В районе макушки волосы повысыпались. Просвечивала кожа. Это возрастное явление. Исчезает какой-то гормон. Включается программа старения.
   Бедная Анька… Мне стало ее жалко. Семь лет она жила чужой жизнью, жизнью моей внучки. Они вместе ели, спали, разговаривали. Аньке приходилось спускаться до уровня дикаря, поскольку дети – дикари. Они повторяют в своем развитии зарю человечества.
   – Чего ты сцепилась? – спросила я у внучки.
   Она стояла с каменным лицом. Та еще штучка. Но я не умела ее не любить. И даже ее недостатки меня восхищали и казались достоинствами.
   Анька приехала за вещами через две недели. Она была напряжена, боялась, что я не отдам ей свои подарки. За совместную жизнь я широко одаривала Аньку, пытаясь смягчить ее нрав. И нрав действительно смягчался, но ненадолго.
   Я сложила все свои дары: кухонную технику, картины, коробки с одеждой – выставила все это в прихожую. Анька посмотрела, и ее лицо скрючилось в страдальческой гримасе. Она не сказала «спасибо» или «извини». Она посмотрела на меня сложным взглядом, в котором было все: «спасибо», «извини» и что-то еще, не имеющее слов.
   – Главное, чтобы вот тут не было зла, – проговорила Анька и притиснула кулак к груди.
   О! Как она была права. Зло сушит душу, убивает талант, сужает сосуды, рвет сердце и мозги, забирает жизнь. Я не знаю, есть ли ад на том свете, но на этом он есть. Ненависть – вот что такое ад. Анька смотрела на меня, ее глаза набрались света и цвета, в них светилась душа.
   Я их не забуду, я их обязательно нарисую – поняла я.
   Все, что мне дорого, я стараюсь запечатлеть на холсте или на бумаге, чтобы не кануло в хаосе, чтобы осталось навсегда.
* * *
   Через месяц появилась другая домработница, которая всех называла по имени-отчеству. И мы, в свою очередь, звали ее Надежда Ивановна. Она молча делала свое дело, не сидела с моими гостями и не ковыряла в зубах. Надежда Ивановна совершенно не раздражала, не оттягивала на себя мою энергию. Спокойно работала положенное время, потом собиралась и уходила домой. Вежливо прощалась.
   Для Надежды Ивановны было важно сделать свою работу и в конце месяца получить свои деньги. Все остальное – «до фонаря». И если бы она однажды пришла, а дом сгорел – повернулась бы и отправилась в агентство искать новую работу и новых хозяев. Ей совершенно все равно, кто ей платит деньги.
   Анька была противная, но она была своя. Что такое «своя»? Это когда силовые линии двух душ имеют одно направление.
   В один прекрасный день я вдруг поняла, почему Анька перестала мне готовить. Она выполняла работу няни, а готовить еду – это отдельный труд, дополнительно оплачиваемый. Я наивно считала, что если Анька готовит для двоих, почему бы не почистить еще пару картошин на мою долю. Оказывается, пара картошин требует дополнительной оплаты. Я не догадалась. А она не говорила. Хотела, чтобы я сама пришла к этому решению, подталкивала своим поведением. Я воспринимала ее поведение как хамство и страдала. А она воспринимала мое поведение как жадность и тоже страдала, но терпела, потому что была своя и потому что любила мою внучку.
   А оказывается: надо было просто сказать, и все уладилось бы за пять минут, даже за три. Боже мой… три минуты могут испортить семь лет жизни.
   Я ждала, что Анька мне позвонит. Но она не звонила, а я не знала ни ее адреса, ни телефона.
   Она пришла ниоткуда и испарилась в никуда.
* * *
   Следующим испарился Ванька.
   Ванька продал свой участок. Ходили слухи, что он задолжал и на него наехали.
   За моим забором поселилась новая семейка, которая тут же принялась рубить деревья. Застучали топоры – буквально вишневый сад.
   Соседи освобождали землю под картошку.
   – Разве нельзя купить? – осторожно спросила я.
   – Можно, – ответила жена хозяина. – Но ее нельзя есть. Вырастут вторичные половые признаки.
   – Почему? – удивилась я.
   – Потому что сейчас продукты генетически измененные.
   Соседи жгли листья, задымляли весь простор до самого горизонта. Я задыхалась, кашляла и осторожно спрашивала:
   – А что, нельзя вывозить?
   – Не ссы в муку, – посоветовал хозяин. – Пыль пойдет…
   Я поняла, что вывозить они не хотят. Надо нанимать грузовик, а это дорого.
   Мои соседи любили компании, жрали водку, скандалили и даже дрались. Я догадалась, что хозяин – тот самый браток, которому задолжал мой прошлый сосед.
   Наши собаки ругались через забор. Выкрикивали друг другу оскорбления, грызли забор в пароксизме ненависти. Однажды браток вышел с пистолетом и стрельнул моему Фоме в лапу. Фома взвыл человеческим голосом.
   – Вы что? – оторопела я. – Что вы себе позволяете…
   – Не ссы в муку, – мрачно сказал хозяин. – Пыль пойдет…
   Я поняла, что лучше не связываться.
   Приехал ветеринар и вытащил пулю из собачьей ноги. Кость оказалась цела.
   Где ты, Ванька, Иван Петрович, похожий на колобка? Черт с ним, с забором. Пусть стоит как хочет, лишь бы был покой. Тишина.
   Враги мои, зачем вы покинули меня?
   Я скучала по своим врагам. Оказывается, враги необходимы, как микробы. В стерильной среде живое не живет.
* * *
   Мой отец умер.
   Позвонила Танька в десять часов утра и сказала:
   – Случилось непоправимое.
   Я спросила:
   – Когда?
   Она ответила:
   – В пять утра.
   – А почему ты звонишь мне в десять?
   – Я хотела, чтобы ты выспалась.
   Танька не отсекла меня как прежде, а пожалела. Для того, чтобы встретить такое известие, нужны силы.
* * *
   Прощались в ритуальном зале крематория.
   Отец лежал с закрытыми глазами с шелковым платком вокруг шеи. Он любил шейные платки вместо галстуков.
   Главным в его лице были глаза – ярко-синие, хрустальные. А сейчас они были закрыты, казались маленькими, глубоко посаженными.
   – Это не он… – воскликнула Танька, растерянно оглядываясь. – Не он…
   На меня напал ступор, полное ощущение бессмысленности происходящего. Я боялась, что это будет заметно окружающим.
   Я не плакала и понимала, что это неприлично.
   Танька тоже не плакала. Она ходила вокруг гроба и ощупывала его руками. Гроб был деревянный, жесткий. Танька ужасалась, что отцу в нем будет неудобно. Хотя почему «будет». Уже неудобно.
* * *
   Поминки прошли весело, если можно так сказать. Стол оказался невиданным по изобилию и по изысканности. Стояла вся еда, существующая в мире, включая черную икру, миноги, угря и жареных поросят.
   Я не узнавала Таньку. Она потратила сумму с четырьмя нулями, не меньше.
   Гости были голодные, ели вдохновенно. Поминали со светлой печалью.
   Не было пустых формальных слов, не было похоронных штампов типа «от нас ушел…», «мы навсегда сохраним»…
   Папин друг Валька Архипов (ему семьдесят лет, а он все – Валька) наклонился ко мне и сказал:
   – Когда я умру, ко мне не придет столько хороших людей.
   Я не знала, как реагировать.
   – Ну почему? – уклончиво сказала я.
   – А ты придешь?
   – Приду обязательно, – пообещала я.
   Я думала, Валька шутит. А он не шутил. Он знал, что это скоро случится.
   Вспоминали веселые случаи из жизни отца. Я понимала, что это правильно. Отцу все равно, а людям приятно.
   Моя дочь Лиза встала и произнесла речь:
   – Я всегда чувствовала его поддержку. Его талант и яркость натуры не давали мне опускаться…
   Когда это она собиралась опускаться? Как мало я знаю свою дочь. Она для меня всегда маленькая. А ведь она уже взрослая, со своими трещинами и пропастью, куда можно опускаться или удержаться. Бедная девочка…
   Поднялся ученик отца Леня Пожидаев. Он мне всегда нравился сексуально. И сейчас нравился – сухой, гибкий, лысоватый, с красивым ртом. От него веяло умом, талантом и мужской энергией. Если бы у меня был такой муж, я бы ему никогда не изменяла. Я бы забросила свои холсты и кисти и стирала бы ему носки.
   Рядом с ним сидела его жена – «щетка Зиночка». Я – лучше.
   Нашла о чем думать на поминках отца. Между прочим, отец никогда не интересовался моей личной жизнью. Он был занят своей.
   Пожидаев произнес программную речь о том, что ученики продолжат дело своего учителя. Найдут секрет долголетия, перекусят проводок смерти. Ныне живущим ничего не светит. Проводок надо перекусывать в утробе матери на стадии зародыша. После рождения – поздно. Человек уже собран.
   В заключение Пожидаев сказал:
   – Все там будем…
   Мне вдруг стало полегче. Что-то разжало в душе. Пожидаев не сказал ничего особенного, но он вывел смерть из ранга непоправимого несчастья. Смерть входит в жизненный цикл. Смерть – дело житейское, как ни парадоксально.
   Стали подавать чай. Я вышла на кухню, чтобы помочь.
   Танька ставила чашки на поднос.
   – Я хотела тебе сказать… – медленно проговорила она бесцветным голосом. – Ты забирай дачу себе, у тебя ребенок. Мои портреты в спальне можешь снять.
   Я с ужасом думала о завещании моего отца, вернее, о том, что мне придется говорить об этом с Танькой… Оказывается, не придется. Танька умерла вместе с отцом. Ничто мирское и материальное ее не интересовало.
   Вот тебе и Танька. А я ненавидела ее двадцать лет. Я ее просто не знала.
   Отец – причина нашего противостояния. Шла непрерывная борьба за власть. Мы с Танькой молча боролись, как тараканы в банке. А сейчас банку убрали, и мы уже не как тараканы, а как люди – обернулись и стали рассматривать друг друга.
* * *
   Потекло время без отца. Оно мало отличалось от прежнего времени. Просто ушло что-то основное, как будто заглох мотор.
   У Лизы появился новый бойфренд с немодным именем Вова. Это все, что я знала. Мне его не показывали.
   – Приведи его, – попросила я Лизу.
   – А зачем? – удивилась Лиза.
   – Оценить, – сказала я.
   – А ты при чем? Тебя это не касается. Это моя личная жизнь.
   – Значит, я ни при чем?
   – Личная жизнь на то и личная, чтобы в нее никто не лез.
   Лиза – человек нечуткий. А может быть, дело не в Лизе, а во мне. Я все разрушаю вокруг себя. Во мне есть нечто такое, что ко мне лучше не приближаться близко. Как пишут на электростолбах: «Не влезай, убьет»…
   У меня появилось много свободного времени. Появилась возможность подумать о себе и о других. О Таньке, например.
   Я вдруг осознала, что Танька не хочет нравиться, в отличие от меня. Все люди, особенно женщины, хотят нравиться, произвести хорошее впечатление даже на малознакомого человека. Для этого существует целый арсенал: улыбка, голос, прическа, одежда, бижутерия, актерские способности.
   Танька не хотела нравиться. Она, как моя собака, лаяла на каждого проходящего мимо. Собака таким образом защищает хозяина, а Танька защищала своего мужа. Чтобы никто не приближался близко, иначе растащат по кускам. А она с таким трудом его собирала.
   Был период, когда моего отца не видели трезвым. Потом был другой период, когда он бегал от Таньки, как заяц от орла. А она – за ним, с тою же скоростью. Волков – не типичный ученый, хилый и задумчивый. Он был красавец, бабник, хотел объять необъятное.
   Танька пряла шерсть, дышала остью, кашляла, зарабатывала. Она всеми силами старалась создать условия для своего любимого Волкова. Все остальное ее не интересовало.
   Танька умела любить. А я? Что я сделала для своего мужа?
   Я сделала его одиноким. И он сбежал, как собака, которую не кормят. Я осталась одна со своими врагами. Потом враги кончились.
   Впереди у меня полное стерильное одиночество. Но оно меня не угнетает. Одиночество – это плата за талант. Плата за избранность, за радость творческого труда. «Ты царь, живи один»…
   Возможно, я не права. Одиночество – это плата за ошибки. Но я имею право на ошибки. На ошибки не имеет права только пилот, ведущий в небе пассажирский лайнер.
* * *
   Мне позвонил Валька Архипов.
   – Зайди к Татьяне Александровне, – сказал он.
   – А кто это? – не поняла я.
   – Игоря вдова.
   – Танька? – опознала я.
   – Ну, наверное…
   – А в чем дело?
   – Зайди. Она в тяжелой депрессии. Надо что-то делать.
* * *
   Дверь в квартиру оказалась не запертой.
   При моем появлении Танька не повернула головы. Она сидела, глубоко вдвинувшись в диван, и смотрела в стену.
   – Давно ты так сидишь? – спросила я.
   Танька не ответила. Ей не хотелось разговаривать.
   Я набрала Вальку Архипова.
   – Может, ее в больницу? – спросила я. – Я же не могу с ней сидеть. И оставить ее тоже не могу.
   – Больница – это ужасно, – сказал Валька. – Их там почти не кормят и бьют.
   – Но что же делать?
   – Надо подумать.
   Я положила трубку. Надо подумать… Кто будет думать? И сколько времени?
   Танька не выглядела сумасшедшей. Она просто не хотела жить. Сидела и ждала, когда все кончится само собой.
   Она резко похудела, выглядела ребенком, которого забыли на вокзале.
   Я отправилась в ванную комнату, взяла зубную щетку, крем для лица и все, что стояло на полочке. Скинула в целлофановый пакет. Вернулась в комнату и сказала:
   – Поедешь со мной. Посидишь с Сашей. Научишь ее вязать. Через месяц начнутся каникулы, переедем на дачу. Будем сажать цветы.
   Танька молчала, но я видела, что она слушает.
   – Эта Надежда Ивановна неплохая женщина, – продолжала я. – Но она чужой человек. Ей все до фонаря. Ребенок это чувствует. Саше нужна родная бабка. Будешь работать родной бабкой.
   Танька не двигалась, но повернула глаза в мою сторону.
   – Саша – внучка Игоря, – продолжала я. – Она и похожа на него как две капли воды. Зачем тебе умирать вслед за Игорем, когда ты можешь поливать его веточку?
   Танька разлепила губы и проговорила:
   – А я тебе не помешаю?
   – Мы переедем на дачу. Это твой дом. Твоя внучка. Если кто кому и помешает, так это я тебе. Но я буду сидеть тихо.
   Танька продолжала смотреть перед собой, но с изменившимся выражением. Она возвращалась из своего зазеркалья в реальность.
   – Ты меня жалеешь? – спросила Танька.
   – Я себя жалею. Кто у меня есть, кроме тебя?
   Я подошла к Таньке. Ее маленькое личико было почиркано мелкими морщинками. Мне захотелось обхватить ее руками и прижать к себе. Но я испугалась, что это слишком агрессивное действо для слишком слабой Таньки.
   Я стояла в нерешительности. Танька выжидала, может быть, ей хотелось, чтобы ее кто-то схватил, притиснул и вытряхнул из черного мешка.
   – Бросим все как есть. Потом найдем тетку, она сделает уборку, – распорядилась я.
   – Сами уберем, – слабым голосом возразила Танька. – У денег глаз нет.
   Жажда жизни просыпалась в Таньке вместе с жадностью. Жизнь и деньги для Таньки – одно, как близнецы-братья.
   Ей неинтересно жить и экономить для себя одной. Танька выражает себя через любовь к ближнему. Любовь и служение.
   Она сделает ноги всем моим картинам, и они зашагают по всему миру.
   С Танькой я не пропаду.
* * *
   Анька… Ванька… Танька…
   Я подвинула чистый листок бумаги и написала:
   «Простите, простите, простите меня. И я вас прощаю, и я вас прощаю. Я зла не держу, это вам обещаю, но только вы тоже простите меня…»
   Это стихи Александра Володина.
   Я должна найти свои слова, покаяться перед моими врагами. Представляю себе, как они удивятся и презрительно хмыкнут. Зачем Аньке мое покаяние? Ей лучше – деньгами. А Ваньке – вообще не до меня. Он продал участок вместе с прошлым. Я – часть прошлого.
   Покаяние нужно мне самой, чтобы вымыть и проветрить душу, как запущенную квартиру.
   Делай как должно, а там – как будет.
   Я зависаю над чистым листком. Ищу слова. Ничего не приходит в голову, кроме:
   «Простите, простите, простите меня. И я вас прощаю, и я вас прощаю…»

Одна из многих

   Имя Анжела – производное от ангела. Она и вправду была похожа на ангела – беленькая, голубоглазая – и любила петь. И у нее получалось. Она могла взять верхнее «си», при этом голос имел напор и серебряное звучание. Не то что у этих, из «Фабрики звезд»: шепчут и перебирают пальчиками микрофон, при этом строят такие эротические рожи, что смотреть неудобно. Как будто не смотришь, а подсматриваешь.
   Село, в котором проживала Анжела, называлось Мартыновка. Когда-то в былые времена это была казачья станица: белые хаты, фруктовые сады, гуси переходят дорогу.
   Мать Анжелы по имени Наташка пасла коров. Когда-то она была учительницей, но спилась. Из школы ее выгнали, детей не доверяли. А коров доверили. Коровам какая разница… Им даже нравился Наташкин запах, немножко лекарственный.
   Наташка уводила коров далеко в луга. Она ходила в газонах на босу ногу. Лицо у нее обгорало под солнцем до мяса. На скуле всегда горело круглое розовое пятно.
   Отец Анжелы Василий жил на краю деревни в брошенном саманном доме.
   Василий пил водку с утра до вечера и мочился прямо в доме. Он взял асбестоцементную трубу, разрезал пополам на манер желоба и вывел желоб сквозь стену прямо на улицу. Это был его туалет. Так поступали в пятнадцатом веке, вернее, в первые пятнадцать веков.
   Василий этого не знал. Он самостоятельно догадался до того, что уж было пятьсот лет назад.
   В дом к себе Василий никого не пускал. Стеснялся.
   Вечерами он выходил на берег. Там собирались его друганы и собутыльники – сообщество единомышленников, склонных к тоске и тревоге. Беседовали на разные темы: политика, женщины…
   У Василия было любимое воспоминание: как он однажды поздоровался с Брежневым. Для убедительности Васька показывал руку, которой он поздоровался. Все с уважением смотрели. При каких обстоятельствах Брежнев жал ему руку, Васька забыл. А может, был пьяный. Или Брежнев был пьяный, что тоже вполне вероятно.
   Брежнев медленно ехал в открытой машине, все совали ему руки, и он эти руки пожимал. Кажется, это было так. Никто не сомневался. Зачем Ваське врать?
   Второе воспоминание: неприязнь к родному отцу.
   Василий не любил отца. Когда-то, лет тридцать назад, отец обижал свою жену: бил и изменял. Васька запомнил детской памятью страдания своей матери и возненавидел отца. Сейчас этому отцу, дедушке Анжелы, было шестьдесят пять лет. Это был прижимистый, хозяйственный, работящий мужик, всегда чем-то занятый. Он знал о Васькином к себе отношении, но не страдал от сыновней неблагодарности. Считал Ваську пропащим и не понимал: как можно так жить… С утра до вечера жрать водку, ссать в доме и ничего не делать и ни за что не отвечать.
   Наташка – та хотя бы пасла коров. Она знала коров по именам, не считала скотиной и уважала каждую особь.
   Коровы паслись на изумрудной траве. Потом по колено заходили в море и отдыхали от жары.
   Море в этом месте было мелкое, но целебное. Здесь водился метровый судак. Сюда привозили детей, пострадавших от радиации. Море вытягивало радиацию. Во всяком случае, так говорили.
   Коровы оправлялись, задрав хвосты, и коровьи лепешки плыли по волнам, лениво колыхаясь.
   Отдыхающих в этих местах было мало, человек пять-шесть на берегу. Это не в счет. Да и коровье говно – не человечье, не вызывает отвращения, и даже наоборот.
   Наташка размышляла, глядя на лепешки: это навоз. Навоз идет в дело, удобряет землю, например. А человечье говно не идет никуда, поэтому так отталкивающе воняет. Природа как бы говорит: это не пригодится нигде и ни для чего. Держись подальше.
   Природа умна и просто так ничего не делает. Цветы благоухают, чтобы привлечь пчел. А то, что воняет, должно быть высушено ветром и развеяно. Было и нет.
* * *
   Ближайший от Мартыновки городок назывался Ейск. На предприятиях Ейска работали все мартыновские мужики. После перестройки предприятия развалились, работать стало негде.
   Кормились морем, ловили судаков. Стремительные моторные лодки прорезали морскую гладь.
   Три летних месяца солнце палило, как в Африке. Фрукты зрели. Коровы размножались. Вода – безо всяких вредных примесей, живая и вкусная. При этом прозрачная и холодная. Рай. Эдем. Но когда нет дела, жить становится нечем. И никакая еда и вода не удержат.
   Анжела сказала матери:
   – Я уеду в Москву.
   – Не пущу! – постановила Наташка.
   – Не пустишь, уеду безо всего. Как стою, – пообещала Анжела.
   Наташка посмотрела на дочь и поняла: уедет.
   Она вздохнула и пошла к соседке занимать деньги.
* * *
   У соседки жила дачница из Москвы. Очень глупая женщина. Заказывала Ваське судаков и давала деньги вперед. Васька деньги тут же пропивал, и когда приносил судаков – просил деньги опять.
   – Я ведь тебе уже заплатила, – удивлялась дачница.
   – Тебе что, жалко? – удивлялся Васька.
   Дачница с интересом оглядывала не старого, запущенного Ваську.
   – У тебя совесть есть? – спрашивала она.
   – Совесть есть. Денег нет. Мне надо уголь на зиму закупать.
   Дачница соображала: без угля зиму не продержаться. За судаков Васька берет копейки. Почему бы не заплатить еще раз…
   И давала деньги, дура, и больше никто. Так думал Васька.
   Но дачница не была дурой. Ей было проще заплатить, чем спорить с Васькой.
   Открылась калитка, и вошла Наташка в сарафане и в бусах.
   «За деньгами», – подумала дачница.
   Так оно и оказалось.
   Наташка попросила пятьсот рублей на билет в плацкартном вагоне. Для Мартыновки это огромная сумма.
   Наташка смотрела на дачницу с отчаянием и надеждой, как перед расстрелом.
   Дачница раскрыла кошелек. Деньги лежали тысячными купюрами. Пятисоток не было.
   – А тысячу дашь? – осторожно спросила Наташка, не веря в успех. – Васька отработает…
   Дачница вытащила из кошелька синюю тысячную купюру и протянула.
   – Дала?.. – обомлела Наташка. Бухнулась на колени, коснулась лбом земли. Как мусульманин в молитве.
   Потом разогнулась и безмолвно стояла на коленях с купюрой в кулаке.
   – Я лишена дара речи, – выговорила Наташка.
   Дачница удивилась сложности фразы. Ей казалось, что Наташка в обществе коров вообще разучилась говорить.
   Тысяча рублей – почти сорок долларов. Немало. Но не так уж много. Почему бы не сделать доброе дело: дать немножко денег этой уставшей, нездоровой, в сущности, несчастной пастушке.
   Но дачница ошибалась в свою очередь. Несчастной Наташка не была. Какая благодать – сидеть на лугу среди коров. Небо с землей целуются на горизонте. Коровы – добрые, простодушные и красивые, как дети. Выпьешь из горла – мир расцветает всеми красками. И всех любишь до слез: и людей, и коров. И даже осы, которые рассекают воздух и сулят неприятности, – тоже божьи твари, у них своя трудовая жизнь, свое предназначение.
* * *
   Анжела уехала в Москву. Остановилась у дачницы. Больше она в Москве никого не знала.
   Очередная «Фабрика звезд» открыла конкурс.
   Дачница, ее звали Кира Сергеевна, позвонила куда надо и протырила Анжелу на конкурс.
   Конкурс проходил в Доме культуры – огромном помещении, похожем на вокзал. В советское время много настроили таких домов – культуру в массы.
   Анжела прошла два тура. После второго тура на сцену вышла главная устроительница и стала зачитывать фамилии тех, кто прошел на третий, заключительный тур. Фамилия Анжелы – Зуенко. Анжела напряженно вслушивалась, боялась пропустить слово «Зуенко». Но это слово не прозвучало. Анжелу не назвали. Значит, она не прошла на третий тур.
   Вокруг нее, в партере, стояла целая толпа соискателей. Одни начинали радостно вскрикивать и высоко подпрыгивать. Другие оставались стоять как в столбняке.
   Анжела хотела протиснуться к сцене, спросить: «Как же так?» Но спросить невозможно. К устроительнице не подойти, никто не пропустит. А будешь продираться – отшвырнут, хорошо, если не ударят. Мир жестоко делился на тех, кто на сцене, и тех, кто в партере.
   Анжела поехала домой (в смысле – к дачнице) на троллейбусе номер три.
   Троллейбус оказался полупустой. Анжела нашла себе место возле окошка. Приготовилась смотреть на москвичей и вдруг громко зарыдала. Она хотела взять себя в руки, но ничего не получалось. Троллейбус притих. Никто не задавал вопросов: почему ты плачешь, девочка? Никто не утешал, дескать: жизнь длинная, все впереди. Люди постепенно пропитались чужим горем и тоже начали тихо плакать. Всем стало жалко молодую девчонку и себя в том числе. У каждого была весомая причина: пожалеть себя.
   Горестный троллейбус плавно катил по улицам. Въезжал в сумерки.
   А Москва меж тем зажигала огни, становилась нарядной и праздничной, как в Новый год.
* * *
   Кира Сергеевна жила возле метро «Университет».
   Дом был непородистый, блочный, потолки низкие. Но Анжеле показалось: она попала во дворец. Точно такие апартаменты она видела в мексиканском сериале «Просто Мария», когда Мария была еще бедной.
   Кира Сергеевна имела профессию киновед и работала на киностудии редактором. Что это за должность и зачем она нужна, Анжела не догадывалась. Главное состояло в том, что Кира Сергеевна знала и ее тоже знали все. А если не все, то очень многие. У нее было прозвище: «вездесущая Кира».
   Кира жила вместе со своим мужем Иннокентием, сокращенно Кешей. У Кеши было много общего с Васькой. А именно: ни тот, ни другой ничего не делали, сидели на шее у своих жен. Кеша тоже здоровался с Брежневым, но не за руку, а кивком головы. Он видел его довольно часто, писал для него тексты, которые Брежнев зачитывал по бумажке как свои.
   В те времена у Кеши было много привилегий, включая продуктовые пайки с нежной вареной колбасой, не говоря о шпротах.