миниатюры "Херувимского странника" Ангела Силезского, -- тем более
правомерным показалось из его работы выбрать три десятка двустиший и тем
ограничиться.
Впервые собран под одной обложкой поэтический перевод всех трех волн
эмиграции. Почти семьдесят поэтов-эмигрантов, отдавших дань жанру, найдет
читатель на страницах "Строф века -- 2". Притом в это число я не включаю
тех, кто, как Ходасевич, Оцуп, Крачковский (в эмиграции -- Кленовский),
занимался переводами до эмиграции, или тех, кто, как Цветаева, Ладинский,
Эйснер, занялся тем же делом после переезда в СССР, -- едва ли правомерно в
данном случае говорить о "возвращении". Единой школы эмигранты, конечно, не
создали, но объем и качество их работы позволяют говорить об эмиграции в
целом как о третьей столице жанра в XX веке. Такие поэты, как И. И.
Тхоржевский, А. А. Биск, И. В. Елагин, В. Ф. Перелешин, А. А. Ламбле, даже и
проникли-то к внутрироссийскому читателю сперва переводами, лишь потом --
оригинальным творчеством, -- настолько велик удельный вес их переводной
деятельности в общей массе творчества.
Многое, конечно, будет для читателей неожиданностью: не один, а
множество переводов Куприна, переводы старшего однофамильца Мандельштама --
Исая (вечно путавшиеся в эмигрантских изданиях), "Ворон" Эдгара По в
переводе Георгия Голохвастова, извлеченный со страниц выходившей в США
русской газеты "Р.С.Т." (расшифровывается: "Рцы Слово Твердо") в 1938 году,
Т. С. Элиот в переводе Нины Берберовой, взятый со страниц нью-йоркского
"Нового журнала", переводы авторов круга журнала "Континент" (еще
западноевропейского, а не московского, перешедшего к изучению русской
литературы XIX века) -- и очень многое иное.
Существует, конечно, бесспорная классика жанра, которую нужно включать
вне зависимости от литературных пристрастий -- будь то "Журавли" Расула
Гамзатова в переводе Наума Гребнева или же "Бармаглот" Льюиса Кэрролла в
переводе Дины Орловской. Но есть и такие случаи, когда имя переводчика
запятнано кровью. Поступать тут пришлось по-разному, ибо менее всего я
претендую на всезнание. В иных случаях, к примеру с Н. Стефановичем, я не
стая исключать переводчика из книги, но прямым текстом рассказал то, что мне
о нем известно. В иных -- особенно если слабость материала делала включение
человека в антологию не таким уж бесспорным -- имя из книги изымалось. Из
этого, понятно, не следует, что всякий, кого здесь нет, -- палач или
бездарность. Главный аргумент "исключения" того или иного поэта -- обычный:
слаб оригинал и/или слаб перевод. Да и вообще -- пусть другой составитель
сделает лучше, иначе, полней. На то и живем мы в Зазеркалье, чтобы
устанавливать законы по мере собственного разумения. В шахматной доске вовсе
не обязательно 64 клетки, если Волга и впадает в Каспийское море, то лишь
потому, что в очередную "пятилетку" ее не развернули к Балтике, а лошадей
кормить можно далеко не одним только сеном с овсом -- могут и травку
пощипать.
Словом, книга собрана, и выводов из нее я делать не хочу. Кто прочтет,
тот пусть ее и объясняет. Тому же, кто мне в ней что-нибудь объяснит, я --
как Алиса у Кэрролла -- готов дать шесть пенсов.

1997
































У ВХОДА В ЛАБИРИНТ

Путевые заметки в восьми... капканах, путешествующие о неблагополучном
плавании "Пьяного корабля" Артюра Рембо по волнам русской поэзии на
протяжении более чем трех четвертей столетия (1909-1986)


Введение: В НАЧАЛЕ НЕ БЫЛО НИ СЛОВА

Стоишь, у входа в лабиринт застыв.
Ингеборг Бахман

В начале в самом деле не было ничего. Во всяком случае, имеющего
отношение к Артюру Рембо. Но, работая над переводами баллад из ранней книги
Бертольта Брехта "Домашние проповеди", я натолкнулся на совершенно
непонятное стихотворение "Корабль" -- балладу строк в сорок, которую никто
никогда на русский язык переводить и не пытался. Если переводить более или
менее близко, то последняя строфа могла бы прозвучать примерно так:
Рыбаки о чем заводят речь-то?
Мол, плывет себе такое Нечто:
Остров, то ли остов корабля?
Уплывает с полным безразличьем,
С водорослями, с пометом птичьим,
К горизонту, без ветрила, без руля*.
А сразу следом за "Кораблем" в книге Брехта стоит прославленная
"Литургия ветерка" -- блистательная пародия на "Горные вершины" Гете.
Оставалось чуть-чуть подумать, и... я понял, что перевожу пародию: возникло
законное желание вызвать у читателя хоть легкий смешок, намекнув на
соответствующую русскую версию "Пьяного корабля" Рембо. Дальше все и
случилось. Попытка найти "лучший" из переводов превратилась в скрупулезный
анализ, в сопоставление опубликованных переводов, в изучение оригинала и
толкований этого стихотворения (помимо французского, на немецком и
английском языках). Сто строк Рембо становились яснее и яснее, наконец,
замаячило "дно": комментаторы начали повторяться, число возможных версий
понимания -- сокращаться, И возникла та история трагикомической одиссеи в
десяти переводах*, беглые заметки о коей предлагаются вниманию читателя.
...Войти в лабиринт -- чего же проще. Много сложней из него выйти.
Выйти можно тремя вариантами: случайно (что маловероятно), запасшись нитью
Ариадны ("мифологично", но тоже сложно: нитей полно, Ариадну -- поди найди)
и традиционно -- положив руку на стену (принято -- левую) -- и не отрывать
ее от стены, рано или поздно так по стеночке и выйдешь. Только делать это
надо до того, как в лабиринт войдешь, а не ПОСЛЕ: иначе рискуешь положить
руку на внутреннее кольцо стен и ходить по кругу, пока не придет Минотавр и
не решит, что ты тут лишний. Словом, надо сперва думать, потом делать --
увы, как-то не принято это у нас, скорей наоборот...
До 1982 года, до выхода тома "Литературных памятников" с относительно
полным собранием произведений Рембо*, старые русские переводы были рассыпаны
по многим, часто малодоступным изданиям. свела под одну обложку шесть
известных к тому времени переводов: дореволюционный, неполный перевод Вл.
Эльснера (1886-1964); первый советский перевод Давида Бродского*
(1895-1966); перевод Бенедикта Лившица (1886-1938); послевоенный перевод
Павла Антокольского (1996-1978); законченный лишь в семидесятые годы перевод
Леонида Мартынова (1905-1980); наконец, в основном корпусе книге впервые
появился перевод Михаила Кудинова (1922-1994), в данном случае выполнявший
роль "краеугольного бревна" -- Кудинов перевел весь основной корпус книги,
прочие переводы остались в примечаниях. Никак не были упомянуты переводы,
опубликованные в эмиграции: первый полный русский перевод, опубликованный
Владимиром Набоковым (1899-1977) в 1928 году, и увидевший свет чуть позже
(1930) перевод И.И. Тхоржевского (1878-1951). Наконец, уже после издания
этого "полного Рембо", в журнале "Иностранная литература" (1984, No 6)
появился новый перевод Давида Самойлова (1920-1990); в 1986 году (впервые, в
Одессе, в многотиражке) был опубликован перевод Льва Успенского (1900-1977),
выполненный еще в 1939 году.
Этими переводами нам неизбежно придется ограничить обзор. Насколько мне
известно, до сих пор остается не издан действительно первый русский перевод
того же стихотворения, выполненный С.П. Бобровым (1889-1971) еще в 1910
году; тогда Бобров подписывался "Мар Иолэн", перевод его озаглавлен "Пьяное
судно" и хранится в фонде Боброва в РГАЛИ. С большим опозданием увидел свет
(в 1998 году, в антологии "Строфы века-2") перевод Александра Голембы
(1922-1979); в 1988 году* были опубликованы переводы Н. Стрижевской и Е.
Витковского; в самиздате по сей день блуждают переводы Е. Головина, А. Яни,
А. Бердникова и немалое количество иных, не опубликованных вовремя и поэтому
выпадающих из общего контекста русской переводческой традиции. В
постсоветское время книгоиздание превратилось в частное дело, поэтому
некоторые из них, возможно, уже опубликованы, но рассмотреть все русские
переводы "Пьяного корабля" с каждым годом труднее и труднее. Поэтому в
рассмотрении истории предмета ограничимся первыми десятью изданными
переводами. Тому, кто вместе с нами захочет пройти по всем "восьми
капканам", лучше взять эти переводы в руки, -- тем более, что в издании
"Литературных памятников" (1982) наличествует поистине драгоценная для
исследователей статья Н. Балашова "Рембо и связь двух веков поэзии", где дан
развернутый анализ собственно "Пьяного корабля" Рембо и основательно
прослежены "корни" этого произведения.
А теперь -- в лабиринт.

КАПКАН ПЕРВЫЙ: "КОРОЛЬ ПОЭТОВ"

Зри в корень.
Козьма Прутков

Ничто не вырастает на пустом месте, даже для выращивания по методам
гидропоники все-таки нужна вода. Гениальный "Пьяный корабль" не выплыл из
воображения мальчика Рембо сам по себе. Нечто его "индуцировало": источник
мы находим далеко не один. Здесь и "Плаванье" (оно же "Путешествие")
Бодлера, и целый ряд других произведений, кстати, почти все они у нас
известны. Но главный "повод", "прототип" "Пьяного корабля" -- стихотворение
"славного парнасца" Леона Дьеркса (1838-1912) "Старый отшельник". После
смерти Стефана Малларме в 1898 году Дьеркс, "этот монарх, приплывший к нам с
островов"* был избран на освободившийся трон "короля французских поэтов" и
занимал его, как водится, пожизненно. Тогда же, на рубеже наступающего ХХ
века, появились почти все русские переводы из него, в основном принадлежащие
перу В. Брюсова, Ап. Коринфского, известного в те годы "дерптского студента"
Е. Дегена (ум. 1904), в более поздние годы к Дьерксу обращался И.И.
Тхоржевский -- вот, кажется, почти все. "Старый отшельник", стихотворение
всего-то в 24 строки, издано было по-русски один-единственный раз под
измененным заголовком ("Мертвый корабль") в конце XIX века в переводе
упомянутого Е. Дегена и с тех пор почти начисто забыто. Вспомнить же о нем
необходимо из-за Рембо еще и потому, что с родины Дьеркса, с Реюньона,
пришла во французскую поэзию могучая тема моря, венцом которой стал "Пьяный
корабль"; уроженцем этого острова был не только Дьеркс, но и Леконт де Лиль,
видимо, именно из путешествия на Реюньон привез Бодлер своего
"Альбатроса"...
Прежде всего попробуем прочесть "Старого отшельника" по-русски, пытаясь
сохранить прежде всего те реалии, без понимания которых текст Рембо окажется
временами затемнен до невозможности.
Я -- как понтон, когда, лишившись мачт и рей,
Руиной гордою, храня в глубинах трюма
Бочонки золота, он движется угрюмо
Среди тропических и северных морей.

Свистал когда-то ветр среди бессчетных талей,
Но -- судно более не слушает руля:
Стал побрякушкой волн остаток корабля,
Матерый плаватель вдоль зелени Австралий!

Бесследно сгинули лихие моряки,
На марсах певшие, растягивая шкоты, --
Корабль вконец один среди морской дремоты,
Своих багровых звезд не щерят маяки.

Неведомо куда его теченья тащат,
С обшивки дань беря подгнившею щепой,
И чудища морей свой взор полуслепой
Во мглу фата-морган среди зыбей таращат.

Он мечется средь волн, -- с презреньем лиселя
Воротят от него чванливые фрегаты,
Скорлупка, трюмы чьи и до сих пор богаты
Всем, что заморская смогла отдать земля.

И это -- я. В каком порту, в какой пучине
Мои сокровища дождутся похорон?
Какая разница? Плыви ко мне, Харон,
Безмолвный, и моим буксиром будь отныне!
В первой же строке Дьеркса возникает тот самый загадочный понтон,
который, появляясь в последней строке Рембо, доставил столько неудобства
переводчикам. Как только его не толковали! Между тем у Дьеркса слово это
точно соответствует значениям, приводимым в "Морском словаре" контр-адмирала
К.И. Самойлова (1941, т. 2, с. 141) -- в основном так называют разоруженное
(т.е. лишенное такелажа) палубное судно. К. Самойлов добавляет, что в
старину понтоны "служили каторжными тюрьмами, а также местом заключения
военнопленных". Иначе говоря, тому, кто знает текст Дьеркса, сразу понятен и
"понтон" Рембо, и даже нет особой необходимости расшифровывать его как
"плавучая тюрьма" (Д. Бродский, впрочем, в другом варианте использовавший
загадочное словосочетание "клейменый баркас", -- та же "плавучая тюрьма"
отыскивается и в переводе Д. Самойлова), описывать "каторжный баркас" (М.
Кудинов) или оставлять упрощенные "баржи" (Л. Успенский): слово "понтон"
есть в русском языке само по себе. Зато уже прямой ошибкой оказывается
прочтение "понтона" как "понтонного моста" (или даже просто "моста"), что
обнаруживаем мы в переводах В. Эльснера, В. Набокова, И. Тхоржевского,
Бенедикта Лившица. Правильно, без расшифровки мы находим это место только в
переводах П. Антокольского и Л. Мартынова. Впрочем, из двух наиболее
знаменитых переводов "Пьяного корабля" на немецкий язык один содержит ту же
ошибку, -- "мосты", -- причем это перевод, выполненный великим поэтом Паулем
Целаном; зато в другом переводе (Зигмар ЛЕффлер) проставлены вполне
приемлемые "глаза галер". Если вспомнить, что и в находящихся за пределами
рассмотрения переводах А. Голембы и Н. Стрижевской соотношение "один к
одному" ("мосты" у Голембы, "каторжные галеры" у Стрижевской), мы получим
вывод: каждый второй переводчик эту ошибку делает со всей неизбежностью. А
ведь так важно нежелание "Пьяного корабля" (или самого Рембо, ведь
стихотворение написано от первого лица) "плавать под ужасными глазами
понтонов"*. "Пьяный корабль" -- явные стихи о судьбе поэта -- говорит здесь
еще и о нежелании глядеть в глаза "парнасскому понтону" Дьеркса. Это --
декларация разрыва Рембо с парнасской школой поэзии.
Восьмая строка Дьеркса -- единственный ключ к пониманию темнейшей
двенадцатой строфы Рембо, где говорится: "Я натолкнулся, знаете ли, на
невероятные Флориды..."*. Что за "Флориды" во множественном числе -- понятно
лишь тогда, когда мы вспомним об "Австралиях" Дьеркса. "Флориды" -- антитеза
"Австралиям". "Растительный" же корень слова "Флорида" слышен и русскому
уху. И тогда понятен становится следующий за ним "растительный" образ Рембо.
Не лишая читателя удовольствия самостоятельно провести дальнейшие
сопоставления, добавим, что последняя строфа Дьеркса -- ключ к необычайно
красивому месту у Рембо, причем ключ неявный. Подстрочно две заключительных
строки восемнадцатой строфы Рембо звучат примерно так:
...Мой пьяный от воды остов
Не выудили бы мониторы и парусники Ганзы.
"Не выудили бы" -- если читать через Дьеркса -- значит "не взяли бы на
буксир". А что за "мониторы и парусники"? В словаре читаем: "Монитор --
класс бронированных низкобортных кораблей с малой осадкой, предназначенный
для нанесения артиллерийских ударов по береговым объектам по береговым
объектам противника и боевых действий в прибрежных районах, на реках и
озерах. Его название происходит от названия первого корабля такого типа,
построенного в 1862 г. "Монитор"*. А "парусники Ганзы"? Для начала --
"ГГ
образом германских). <...> С середины XV века начался упадок Ганзы.
Последний ее съезд состоялся в 1669 году"*. Короче говоря, всей сложности
понимания текста у Рембо: "Ни старинный парусник не возьмет меня на буксир,
ни современный монитор".
Лучше не смотреть, что с этим местом сделали переводчики -- все до
единого.
Здесь все*, кроме (отчасти) Д. Самойлова, попались "в капкан". Чаще
всего это самое "выуживание", или отслеживание подводного пути,
прочитывалось впрямую, понималось как доставание корабля со дна морского: В.
Набоков, И. Тхоржевский, Л. Успенский, Л. Мартынов, М. Кудинов (у последнего
просто "выуживать со дна"). Близко к подобному прочтению и то, что предложил
Бенедикт Лившиц: "Я тот, кого извлечь / Не в силах монитор, ни парусник
ганзейский / Из вод дурманящих мой кузов, давший течь". П. Антокольский
истолковал эти строки красиво и по-своему, но опять-таки "по-своему", а не
исходя из вполне очевидного значения оригинала:
...Не замечен никем с монитора шального,
Не захвачен купечеством древней Ганзы*.
В последней строке -- явный след более раннего прочтения Давида
Бродского:
...Это пьяное бегство, поспеть за которым
Я готов на пари, если ветер чуть свеж,
Не под силу ни каперам, ни мониторам.
Только в переводе Давида Самойлова мы находим нечто близкое к
правильному прочтению:
...Ганзейский парусник и шлюп сторожевой
Не примут на буксир мой кузов, пьяный в доску.
Из многочисленных значений слова "шлюп" (чтобы он еще и имел шанс
числиться "сторожевым") годится единственное: "Парусный трехмачтовый военный
корабль XVIII-XIX вв. с прямым вооружением. По размерам занимал
промежуточное положение между корветом и бригом. Предназначался для
разведывательной, дозорной и посыльной служб*". Иначе говоря -- вместо
антитезы старинного и современного кораблей и Самойлова появились два
старинных, два деревянных корабля. Есть основания думать, что на них если
куда и можно отплыть, то только в "капкан второй".

КАПКАН ВТОРОЙ: "НА СУШЕ И НА МОРЕ"

Дело это сухопутное, и невооруженным глазом не разберешь.
А.М. Ремизов

Поэт, пишущий о море, обычно хорошо знаком с морским делом. Автору этих
строк пришлось немало горя хлебнуть с этим вопросом: Нидерландская поэзия,
главная моя "специальность" -- в большой мере поэзия мореплавателей.
Переводчик садится за учебники и справочники, учит названия парусов и
такелажа, запоминает старые и новые названия кораблей -- что для русского
человека вся морская терминология была позаимствована в петровские времена
из нидерландского языка. Так что нидерландисту легче. Но только чуть-чуть.
Еще в тексте Дьеркса встречались чисто морские термины -- "тали",
"лиселя" ("poulies", "bonettes"), у Рембо их больше, соответственно
умножается и число возможных ошибок. Переводчик не имеет права их допускать
-- по крайней мере грубых ошибок, связанных с морским делом. А он их
допускает, да еще какие.
Вот конец третьей строфы в подстрочном переводе:
...Я побежал! И отчалившие Полуострова
Не выдержали все более торжествующих сумятиц.
Чтобы быть уж совсем точным, то Полуострова тут не "отчалившие", а
отчленившиеся" -- тоже морской термин, в противоположность "причленившимся".
Соблазн применить в переводе что-нибудь морское, эдакое, очень велик, и
переводчики, естественно, соблазняются. Можно сказать, к примеру, что
полуострова отчалили, отшвартовались, отдали швартовы. "Отчаливают от земли"
(только, к сожалению, острова, а не полуострова) лишь в переводе Л.
Успенского. Более или менее внятны варианты В. Набокова ("...и полуостровам,
оторванным от суши / не знать таких боев и удали такой") и М. Кудинова
("Лишь полуостровам, сорвавшимся с причала / Такая кутерьма могла присниться
вдруг"). В прочих переводах обстоятельства носят явно сухопутный характер.
"И Полуострова, отдавшие найтовы, / В сумятице с трудом переводили дух"
-- читаем мы в переводе Бенедикта Лившица. Отдать можно швартовы. "Найтов",
-- читаем в морском словаре К.С. Самойлова, "перевязка тросом двух или
нескольких рангоутных деревьев или других предметов, или соединение двух
тросов одним тонким"*. Отдать найтовы -- дело явно сухопутное. В переводе
Давида Самойлова читаем: "И полуострова с обрывками швартов..." С обрывками
чего? Если канатов, то не швартов, а швартовов. Если же имелось в виду
существительное "шварт" (старинный большой запасной якорь), то не швартГів,
а швГ
то просто исчезает). Дело снова явно сухопутное.
История с пятой строфой носит характер уже почти трагический. Речь идет
о том, как "Зеленая волна проникнет в мою пихтовую скорлупу / и голубые
пятна вин и блевотины/ Смоет с меня, разбрасывая руль и малый якорь". Если
быть точным, то этот малый якорь в русских словарях называется просто --
кошка. Сразу оговоримся, что четырехлапого млекопитающего здесь нет и в
помине. По-французски здесь стоит слово "grappin", К.И. Самойлов разъясняет
нам, что это "четырехлапый якорь весом примерно 10-12 кг."*. Служит такой
якорь для цепляния чего-нибудь или за что-нибудь, по весу он слишком мал,
чтобы удержать даже шлюпку*. И вот что случается с этой кошкой у
переводчиков.
Неожиданно вполне приемлемый вариант переходим в первом полном из
опубликованных переводов -- у В. Набокова: "...и унося мой руль и якорь
навсегда". Зато Бенедикт Лившиц сообщает нам, что волна сделала следующее:
"...снесла она и руль и дрек". Вариант понравился Леониду Мартынову, и в его
переводе строка выглядит так: "...Слизнув тяжелый дрек, руль выбив из
гнезда".
Обратим внимание, что легким дреком переводчик не удовлетворился, он
применил тяжелый. А теперь попробуем узнать, что это вообще такое.
Оказывается, "небольшой якорь, весом до 48 кг, употребляется на шлюпках".
Тот есть это, конечно, якорь, но не тот, который упомянут у Рембо, Но и это
еще не худшее, что сотворила лютая сухопутность русских переводчиков.
У Эльснера "кошка" стала... кормой. Она же появилась в переводах
Бродского и Успенского. Кудинов поставил на это место нейтральное "снасть
провисла" -- все лучше, чем дрек, понятно дело. Д. Самойлов неожиданно
предложил новый вариант: "...и смыла бак и руль". "Бак", к сведению
читателей, столь же сухопутных, как и переводчики, -- это надстройка в
носовой части корабля. Смыть его волной, пожалуй, может, но тогда, как и при
отдирании кормы по методу Эльснера -- Бродского -- Успенского, корабль
немедленно окажется на дне. Чуть ближе к решению вопроса И.И. Тхоржевский:
"Но руль был разломан, и якорь разбит". Только, увы, у Рембо он смыт, а не
разбит -- этот предмет вообще-то не бьется. Как и Набоков, приемлемый
вариант предлагает Антокольский: "Якорь сорван был, руль переломан и
выдран... "
Мелких "мореходных" ошибок еще много -- у всех. К примеру,
упоминавшаяся в связи с "капканом первым" скорлупа у Рембо -- пихтовая.
Упоминаемый Набоковым "еловый трюм" -- отнюдь не преступление, как пишет в
словаре К.С. Самойлов, "Под воздействием воздуха ель сильно растрескивается
и потому совершенно не годится для надводной обшивки судов. Употребляется на
подводную обшивку речных, а иногда и морских судов"* "Меж брусьев еловых
юля" -- тоже вполне законный вариант (впрочем, из не рассматриваемого нами
перевода А. Голембы). Д. Самойлов, видимо, стремясь к точности и следуя за
Л. Мартыновым*, у которого фигурировал "сосновый кокон мой", написал: "В
сосновой скорлупе..." Но человеку, немного знакомому с морем (или хотя бы с
Морским словарем), известна принципиальная разница между пихтой и сосной в
кораблестроении: пихта -- мягкое дерево, легко обрабатывается, идет на
изготовление днищевого настила и нижних частей внутреннего оборудования
мелких судов, а сосна -- главным образом на рангоут и палубный настил. Рембо
отлично знал об этом, когда ставил в строку слово "пихтовый". Сухопутные же
переводчики, не ведая, что творят, попросту перевернули корабль...

КАПКАН ТРЕТИЙ: "ГРОЗЫ И СЛЕЗЫ"

Читатель ждет уж рифмы розы...
А.С. Пушкин

"Пьяный корабль" увидел свет при жизни Рембо (1883), но без его ведома.
К русскому читателю это стихотворение попало не скоро; ни Анненский, ни
Брюсов, ни Сологуб, никто из ранних переводчиков Рембо к нему не прикасался
(впрочем. в 1900 году появился прозаический, не столько ошибочный, сколько
недоброжелательный перевод А.Н. Гилярова, лежащий за пределами данного
исследования, интересный для нас лишь тем, что его в качестве подстрочника
использовал для своего перевода Леонид Мартынов, о чьем переводе см. "капкан
пятый"). Лишь в 1909 году, в киевском "Чтеце-декламаторе" появился
единственный (до 1928-1929 года) поэтический перевод Вл. Эльснера -- 19
строф из 25. Трудно даже точно сказать, какие именно из строф Эльснер
опустил: в отношении одних это можно сказать с уверенностью -- где речь идет
об облепленных клопами змеях (14), о соплях и лишаях (19), этих строф,
конечно, нет... С первой по девятую строфу Эльснер переводит по порядку,
дальше начинает переставлять и контаминировать -- так что некоторые строфы
атрибутировать более чем затруднительно:
Я грезил о ночи слепительно-снежной,
Пустынной, свободной от снов и теней,
О странных лобзаньях медлительно-нежных,
Беззвучно лобзающих очи морей.
Надо не забывать, что перевод опубликован в киевском
чтеце-декламаторе, под одной обложкой с незабвенным романсом В.
Мазуркевича "Наш уголок я убрала цветами". Судить его можно по законам той
поэтики, к которой пытался его приспособить киевский переводчик: здесь
последовательно осуществлялась адаптация французского шедевра 1871 года к
поэтике русских поэтов того же времени -- наиболее салонных и любимых
"чтецами-декламаторами" -- Надсона, Апухтина. Это не значит, что названные
поэты плохи: однако результат печален: крокодил с головою лебедя похож разве
что на плезиозавра...
"Ямщикнегонилошадейством" давно уже обозвал этот вид поэзии В.В.
Набоков. Контаминация для такого перевода -- не средство намеренного
опошления, но адаптация к вкусам читателя. К тому же, заметим, непонятной
причине Эльснер выбрал для передачи французского двенадцатисложника (за
которым стоит многовековая традиция -- четырехстопный анапест: размер,
дважды неудобный для русского слуха: во-первых, в нем никак нельзя передать
цезуру (непременно с мужским ударением на шестом слоге, что во французском
стихе допустимо, -- в русском возможна и дактилическая цезура, но только при
передаче двенадцатисложника классическим шестистопным ямбом). Кстати, тот же