были волшебники - Диармуд и еще другие
   с красными лицами. Я говорю
   о том, о чем умолчал.
   Там на берегу
   обрывается полет ласточек.
   Лишь серебряные флюгера
   кричат сквозь ветер.
   ДВОЙНАЯ ФЛЕЙТА
   В краю пастушьем флейты послышались,
   с потоком ветра в полдень воспрянули
   два голоса-взаимоборца,
   в зыбком сиянье взлетевших. Первый
   стремится мимо веток шиповника,
   другой - прыжками следом проносится
   но склонам, по заросшем скалам,
   вздыбленным, свергнутым, округленным.
   Тревожишь, Марсий, реку фригийскую,
   пока ночная рыба заплещется:
   в глубинах зашумит, застонет
   там, в тростнике, где зверье уснуло.
   КРЕЩЕНИЕ ПЕРУНА
   Киев, 988 год
   Деревянного злобного бога,
   который летает вместе с грозой,
   коварный серебряный лик,
   так Владимир сказал,
   сбросьте с шторм, сбросьте в Днепр,
   пусть привяжут к хвосту кобылы его,
   пусть волочат его по песку,
   так Владимир сказал.
   Тогда пришли с железными шестами
   мужи, двенадцать Владимировых мужей,
   били его, и он не возопил,
   так бросили они его в реку.
   Огненный бог, плыви.
   Он плывет.
   С гневом кидает он перед тем
   свой жезл на деревянный
   мост. В испуге стоят пришлецы,
   монахи длинноволосые,
   Владимир стоит на мосту, он видит:
   дети бегут, бежит голытьба
   к берегу.
   Восстань из воды, кричат они,
   громовержец, выдь на свой брег,
   люди кричат,
   оседлай свою землю, как лошадь.
   По стремнинам порогов летит
   к узкому брегу Перун.
   Там, где река рождается вширь,
   где холмы выступают из леса,
   в зарослях диких,
   падает ветер,
   на песчаную отмель несет он плачущий
   серебряный лик.
   Там
   остался он, огненный.
   За днепровскими порогами
   в сумерках
   поднялся громовержец,
   именем новым, Илья,
   наслал грозу, молния
   поразила идола, жезл разбила:
   растоптал громовержец новый
   Перунов костер.
   Вечно длится теперь на мосту
   борьба. Голытьба
   слышит порой деревянного идола.
   Бейтесь, речет он,
   бейтесь, дети мои,
   я не вернусь.
   ЖЕРТВЕННЫЙ КАМЕНЬ
   Я слышу струи, шумно бегущие
   в страну теней, но в отблесках пламени
   они дрожат. Над берегами
   неба червленое оперенье.
   Лети же с ветром встречным, о ястреб мой,
   взмахни крылами, взвейся над капищем
   в тени совиной дремлет черный
   камень в неверном дыму болота.
   Обвит покровом чуждым ползучих трав,
   к земле припавших, - зоркая птица, глаз
   твой видит черный камень - старца,
   вставшего гордо над водопадом.
   Он числит сумрак, но не столетия,
   но не снега, не луны, не сполохи,
   он скажет ястребу: останься,
   лебедю скажет: лети, мой белый.
   ХАЙНЦ ПИОНТЕК
   (р. 1925)
   ОСЕННИЙ ВЫГОН
   Гулко топочет
   разномастное конское стадо.
   Ощущаю всей кожей
   наступленье поры листопада.
   Можжевельник темнеет
   у покосившихся прясел,
   вести свои
   до лета в траур окрасил.
   Октябрьские лошади
   посмотри на галоп табуна!
   Изморось пота
   на гривах летящих видна.
   Разбежится табун,
   вновь сольется, соединится.
   Знаю, что скоро
   он станет мне сниться.
   Вновь жеребцы
   затеют галоп одичалый:
   гнедой, каурый,
   соловый, чалый.
   УТРОМ
   "Начало" - слово; слог за слог,
   а суть - совсем темна.
   Я чувствую щетину щек
   и не припомню сна.
   Хлеб со сгущенкой - мой припас.
   Попью и пожую.
   Сосед поет. Кто там сейчас
   стучится в дверь мою?
   Настало время дележа
   отпущенных часов.
   Водопроводами визжа
   день отомкнул засов.
   ВСПОМНИВШИЙСЯ ПЕЙЗАЖ
   Курится летняя дорога,
   в пыли оттиснут каждый след,
   и пахнет липою немного,
   уже успевшей сбросить цвет.
   Ворота выгона, где злится
   и в прясла бьется кобылица.
   Играю с полем в чет и нечет,
   и гном люпиновой гряды
   меня от мыслей не излечит,
   коль, вылезши из борозды,
   в меня пыльцою желтой кинет:
   воспоминанье не отхлынет.
   Я вовсе не ищу трофея
   Земля да солнце средь небес.
   Чего я жду среди шалфея
   в пейзаже, что давно исчез,
   в том дне, затерянном в начале,
   в секундах, что давно промчали?!
   ОКТЯБРЬ ПО БРЕЙГЕЛЮ
   Проходит стадо: ряд голов,
   направлены домой покорно.
   Встал на колени птицелов
   и ввысь глядит сквозь ветки терна.
   Пастух с дубиной, деловит,
   прогнал коров через распадок;
   жаль, губы холодом кривит:
   пусть воздух прян, да вот не сладок.
   Там - всадник, дальше - батраки
   ступают шагом напряженным:
   им поскорей бы в кабаки
   иль, даже лучше, прямо к женам.
   Уйдут, и миру - грош цена.
   И я пойду, следя в просторах,
   как даль светла, как холодна,
   и стану слушать листьев шорох,
   и, желудь подобрав рукой,
   класть прямо в шляпу - в кучку, в груду,
   и наконец найду покой
   и все, что рассказал, забуду.
   ПЕРЕМЕНА МЕСТ
   Словно тучки пролетают,
   только миг - и нет,
   но за ними, вместе с ними
   я шагаю вслед,
   между дверью и доверьем
   мечутся листы
   в блеске ночи воробьиной,
   место, где же ты?
   Место, это значит - время.
   В тропках между скал,
   в пригородах, на скамейках
   место я искал;
   я ложился спать порою
   прямо в тростнике,
   о, неслыханное счастье
   быть на островке!
   Здесь и там: струится время
   значит, переезд.
   Ни движения, ни цели
   только смена мест.
   Драгоценнейший подарок
   бытию в миру:
   счастье выдоха и вдоха
   на сыром ветру.
   ПОМЕТКИ ПАВОДКОВ
   Поодиночке - днем, в ночи - вдвоем.
   Нам кажется необычайно важным
   измерить в море чистый окоем,
   вести подсчет порывам ветра влажным;
   отметить, как легко жужжит пчела,
   насколько звезды ярче временами,
   как много бед, и нежности, и зла
   все мчится мимо нас и вместе с нами.
   О паводок немыслимый! Пока
   мы думаем, что расставаться рано
   успеть увидеть, как из пустяка
   растет незаживающая рана.
   Погасшего желанья не вернуть
   на то у жизни веские причины,
   мне встретятся девичий взгляд и грудь,
   тебе - покой в объятиях мужчины.
   Прилив лютует: рвущейся волной
   предельного подъема достигая,
   он метит стену меткой кровяной,
   там - позже - метка явится другая.
   Поодиночке - днем, вдвоем - всю ночь
   Пометки тускнут - тайный знак усталым.
   Бушует время, море мчится прочь.
   Вступление становится финалом.
   ПРУССКАЯ ЛАЗУРЬ
   Не от горных рейнских богов,
   не от полуденной тени
   их золотых подошв на песке
   прячусь. Не очень стараясь,
   вода и воздух слагают повесть:
   плеск весла, звон струны,
   женские пальцы над гладью пруда,
   в башне замка - серьезный мужчина,
   чье счастье - перо и бумага.
   Но взгляд и мундир Фридриха
   в клинке отражались моем
   я, оловянный солдатик, рубил
   воздух и повелевал барабанами.
   О, эта лазурь! Мертвые смерти не знают,
   не упал ни единый штандарт,
   меж колосьев усатых - голова, словно в лаврах.
   Колосья склонялись к следам лафетных колес,
   обещая немыслимые урожаи.
   Ты, страна детворы и капралов,
   ты погибнешь в единую зиму!
   Король превращается в призрак щербатый
   на истертом серебряном пфенниге.
   Ледоход - никаких урожаев. Волки от голода
   бродят возле заборов и мельниц.
   Огнем, выхватившим двенадцать штандартов,
   иней на ранах не растопить.
   Мертвецы мертвы.
   Но ты, мечтатель, все же встаешь,
   при факельном свете ищешь перчатку, венец,
   грудь нараспашку - о, дерзость во сне!
   Вырыта принцу могила, однако пуста.
   Мы все же держимся в рамках, бросая
   на чаши весов наш долг неоплатный.
   Лишь тебе - фанфары и слава,
   и стихи, звенящие, как кираса...
   Крыльями плещут драконы над полем битвы.
   ВОЛЬФГАНГ БЕХЛЕР
   (р. 1925)
   БОЛОТО
   Облака ползут над почвой топкой,
   на ветру танцует березняк.
   Я иду чуть видной, узкой тропкой,
   оступаюсь в воду, что ни шаг.
   Гать почти сгнила поверх мочажин,
   но другого не ищу пути:
   жалкий дерн так безнадежно влажен,
   что его спокойней обойти.
   Там, в конце, быть может, брезжит что-то
   но невнятна цель и далека.
   Лишь стоит стеной вокруг болота
   белый частокол березняка.
   ЦИСТЕРНА
   В ночи прозрачной - кипарисный строй,
   как некий ряд протуберанцев черных,
   застыл, в подземных тиглях или горнах
   рожденный темной мощью и жарой.
   В лучах луны они стоят вокруг
   давно забытой каменной цистерны,
   лишь звездный свод - ее хранитель верный,
   да бесполезно цепь свисает в люк.
   Но я спокойно подойду к нему,
   и цепью закреплю свою баклагу,
   и зачерпну из гулкой бездны влагу,
   и не спеша наружу подниму.
   ВЫСОКИЕ ПРИЛИВЫ
   Обломки статуй у ступеней храма.
   Лимоны. Средиземная волна.
   Табун вдоль горизонта мчит упрямо.
   Огромная гора, всего одна,
   лазурь простора держит на весу.
   Лучи светила знойны, торопливы,
   спешат испить последнюю росу
   из желтых роз. Высокие приливы
   швыряют с солью смешанный песок
   в глаза и в губы нам, простоволосым.
   Чернеют пинии: вблизи лесок
   штриховка над белеющим утесом.
   Оливы и миндаль. Пусть я приемлю
   раздельность нашу - с горечью, с обидой:
   уговори богов, сойди на землю
   и мраморную пыль из легких выдуй!
   ХОРСТ БИНЕК
   (1930 - 1990)
   ОТЧГТ
   Пурга - это смерть павлину, розе и солнцу,
   Флейте и разговорам с самим собой,
   Одиночеству, что обступает в бараках.
   Быстрая смерть павлину, розе и солнцу.
   Пурга - это синяя пыль вместо питья
   Пыль тишины, что хрустит на зубах,
   Пыль тишины - только слышен скулеж подыхающей суки.
   Пурга - это синяя пыль вместо питья.
   Пурга угрожает оленям, волкам и песцам,
   Которые ждут - не придут ли дожди из тайги,
   Покуда железные травы звенят, как ножи,
   Олени, песцы и волки боятся пурги.
   Пурга - это смерть, величайшая из смертей.
   Об этом событии следует дать отчет:
   Ведь поезд, где зэков везут, попадает в нее,
   В ледовую смерть, величайшую из смертей.
   Что пропало - найдется, едва лишь растает снег.
   Сорок зэков и с ними восемь конвойных солдат,
   Как братья, обнявшиеся перед вступлением в смерть.
   Их, конечно, отыщут, едва лишь растает снег.
   ДЕНЬ
   Грузовые вагоны бараки рыбное хлебово
   под конвоем к острогу
   а шинели солдат
   говорят: хлеб и труд
   говорят: наказание возмездие
   говорят: смерть и тундра
   говорят и говорят: колючая проволока и снег и боль и
   пурга и все говорят говорят.
   В ТЮРЬМАХ I
   Нечем и незачем мерить минуты в тюрьме.
   Нет перемен, если нет ни труда, ни досуга;
   Люди, предметы - сливаются гущей во тьме,
   Черный склероз, как последняя степень недуга.
   Всех-то и мыслей во мраке: не прямо ль сейчас
   Смерть паутину затянет,- так будь наготове.
   Месяц проходит иль год - безразлично для нас,
   Если во рту ничего, кроме пота и крови.
   Нечем и незачем мерить минуты в тюрьме.
   Даже звериная чуткость ничем не поможет.
   Дождь или ветер случайно представишь в уме
   Образ далекий в душе ничего не встревожит.
   День или ночь на дворе - не всегда и поймешь,
   Темень со светом сплелась, замерев и застынув.
   Летнее солнце в малиннике - выдумка, ложь,
   Так же, как море, так же, как гибель дельфинов.
   Нечем и незачем мерить минуты в тюрьме.
   Утром кормежка, но вечером в точности та же.
   Кончено лето, готовишься к вечной зиме,
   Хмель отбродил, и тягучие мысли все глаже.
   Время с пространством, истаяв, ушли в пустоту,
   Лишь иногда, в забытьи эйфорически-сонном,
   Мы уплываем куда-то в былое, в мечту
   И поглощаемся древним, бездонным затоном.
   В ТЮРЬМАХ II
   В тюрьмах одни лишь мечты не отнять вертухаям.
   Только мечты - словно тропки в минувшие дни,
   В них мы уходим к деревьям, в лесах отдыхаем,
   Резко на пляже оттиснется очерк ступни.
   Там, где мечты,- там и детство, конечно же, вправе
   Вновь обступить нас - кто памяти жить воспретит?
   Знак для приятеля - прыгает брошенный гравий...
   Боль - пробуждает. И губы молитва желтит.
   В тюрьмах одни лишь мечты не отнять вертухаям.
   Льются мечты, словно семя, дразня и пьяня.
   Кровь мятежа на платочке с изгрызенным краем,
   Вот он отброшен, как выхваченный из огня.
   Наши тела раздирает желанье на части,
   Вдохи и выдохи теменью жгучей полны
   Только мечты здесь превыше усталости, страсти,
   Мужества, боли, немого сознанья вины.
   В тюрьмах одни лишь мечты не отнять вертухаям,
   Чувства в мысли, упрятанные в тайники.
   Грохот в пространстве - и горестен, и несмолкаем,
   В затхлом пространстве - и ночь заплывает в зрачки.
   Время смещается, гаснут огней вереницы,
   Темень и тишь полновластно вступают в права.
   Мы исчезаем; стираются, гибнут границы,
   И, удивленно горя, облетает листва. ИЗ ПОЭТОВ АВСТРИИ
   РАЙНЕР МАРИЯ РИЛЬКЕ
   (1875-1926)
   БЛАГОВЕЩЕНИЕ
   Слова ангела
   Ты к Господу не ближе нас,
   Он ото всех далек.
   Но лишь тебя в чудесный час
   благословляет Бог:
   ведь так ни у одной из жен
   не светятся персты.
   Я - день, я - влагой напоен,
   но древо только ты.
   Я утомлен, путь долог мой,
   прости, не я сказал,
   что Тот, кто в ризе золотой,
   как солнце, восседал,
   послал тебе, мечтающей,
   виденье с высоты:
   смотри: я - возвещавший,
   но древо только ты.
   Развернуты мои крыла
   над кровлею жилья:
   так одинока не была
   ты никогда - ведь я
   чуть виден в комнате твоей,
   мои слова просты:
   я - дуновенье меж ветвей,
   но древо только ты.
   Все ангелы в волнении
   летят по небесам;
   великое смятение
   и ликованье там.
   Быть может, скорбь средь суеты
   в судьбу твою войдет,
   для этого созрела ты,
   и ты несешь свой плод.
   Ты вход, великий и святой,
   твой день определен.
   Мой голос, будто шум лесной,
   в тебе исчез, окончив твой
   тысяча первый сон.
   Иду. Так упоителен
   напев твоей мечты.
   Бог ждет; Он ослепителен...
   Но древо только ты.
   ТРИ ВОЛХВА
   Легенда
   В краю, где ветер и песок,
   Господь явился нам;
   так жатвы наступает срок
   налившимся хлебам,
   и чудо было: там
   велел идти в дорогу Бог
   звезде и трем волхвам.
   И с трех сторон в пути сойдясь,
   на небо посмотрев,
   так с трех сторон пошли, смирясь,
   и справа князь, и слева князь
   в далекий тихий хлев.
   Но что с дарами их влекло
   в убогий Вифлеем?
   Сияло всадника чело,
   и было бархатным седло,
   и драгоценным - шлем.
   Был правый, словно фараон,
   богат, и левый был
   озолочен, осеребрен,
   и блеск, и звон
   со всех сторон,
   и возжигал куренья он
   в сосуде, что под небосклон
   душистый дым струил.
   С улыбкой вещая звезда
   вела вперед князей
   и, над Марией встав, тогда
   сказала тайно ей:
   Смотри, вот всадники пришли,
   которых я вела,
   цари языческой земли
   их ноша тяжела,
   из тьмы дары они несли,
   но ты не бойся зла.
   У них двенадцать дочерей
   и только сына нет,
   одна молитва у царей:
   для тронов их, для их очей
   твой Сын - надежды свет.
   Но верь и жди других дорог,
   твой Сын в язычниках княжить
   не будет, знает Бог.
   Запомни, путь далек.
   Цари пришли тебе служить,
   меж тем их царства, может быть,
   лежат у чьих-то ног.
   От бычьих морд идет тепло,
   и царь в хлеву согрет,
   но власти время истекло,
   и крова больше нет.
   Улыбкой кроткой озари
   заблудших пришлецов,
   пусть взглянут на дитя цари,
   сними с него покров.
   Смотри, у входа грудами
   лежат, ясней слезы,
   рубины с изумрудами
   и капли бирюзы.
   ЦАРИ
   I
   То были дни, когда в огне и дыме
   сходились горы; водами живыми
   река гремела, в берега бия,
   два странника призвали Божье имя,
   и, хворость одолевши, перед ними
   встал богатырь из Мурома, Илья.
   Состарились родители, дотоле
   от пней и камня расчищая луг,
   но взрослый сын воспрянул, вышел в поле
   и в борозду вогнал тяжелый плуг.
   Он вырывал деревья, что грознее
   бойцов стояли твердо сотни лет,
   и тяжесть поднимал, смеясь над нею,
   и корни извивались, точно змеи,
   впервые видящие свет.
   Испив росы, отцовская кобыла
   по-богатырски сделалась крепка
   и звонким ржаньем словно говорила,
   что радуется мощи седока,
   постигли оба: сказочная сила
   зовет их, и дорога нелегка.
   И скачут... может быть, тысячелетье.
   Кто время сосчитать хоть раз сумел
   (а сколько лет он сиднем просидел?),
   где колдовство - не различить на свете.
   Природой меры миру не дано,
   тысячелетьям нет числа...
   Пойдут вперед те, кто дремал давно
   в краю, где сумерки и мгла.
   II
   Еще повсюду стерегли драконы
   волшебные леса, дыша огнем,
   но дети подрастали день за днем,
   но шли, благословившись у иконы,
   мужи на битву с хищных Соловьем
   Разбойником, как волчья стая, злобным,
   который свил на девяти дубах
   гнездо, и воплем жутким и утробным
   и светопреставлению подобным
   ночь напролет в округе сеял страх;
   весенний мрак, неведомое чудо
   немыслимей, ужаснее всего;
   ничто не угрожает ниоткуда,
   но все вокруг - обман и колдовство,
   так шли мужи, пути не разбирая,
   всем телом содрогаясь меж теней,
   за шагом шаг в глухую тьму ступая
   и, словно челн, захлебываясь в ней.
   И лишь сильнейшие остались живы,
   встречая дикий свист, без перерыва
   из этой глотки, как из-под земли,
   несущийся, но все же шли и шли
   они в леса, взрослея понемногу,
   одолевая робость и тревогу,
   и так со многим справиться смогли
   их руки крепкие. И дни настали,
   когда они, бесстрашные, вставали
   и стены возводили в твердой вере.
   И, наконец, из чащи вышли звери,
   покинув ненавистные берлоги,
   и двинулись, куда вели дороги,
   устало рыская от двери к двери,
   пристыжены, бессильны и убоги,
   чтоб тихо лечь собратьям старшим в ноги.
   III
   Его слуги кормились ночью и днем
   мешаниной невнятных слухов,
   слухи были о нем, и только о нем.
   Перед ним холопы валились ничком.
   Женщины, кидая тревожные взгляды,
   сговаривались в покоях своих,
   а он в потемках подслушивал их,
   и служанки шептали ему про яды.
   Ни ларя у стены, ни лавки, ни скрыни,
   и убийцы, прячась в монашьей личине,
   справляли кровавое торжество.
   И ничто не защищало его,
   кроме взгляда, кроме шагов украдкой
   в тишине по лестнице шаткой,
   кроме гладкой стали жезла.
   Ничего, кроме рясы, что плечи жгла,
   (и озноб сквозь нее, словно когтями,
   исходя от сводов, впивался в монаха),
   ничего, что было бы призвано им,
   ничего, кроме страха днями, ночами,
   ничего, кроме все охватившего страха,
   что гнал его вдоль этих гонимых,
   вдоль этих темных и недвижимых
   и, быть может, виновных лиц.
   Любого, кто мешкал рухнуть ниц,
   он убийцей считал, и, озлоблен и мрачен,
   рвал одежды на нем своею рукой,
   а затем, у окна забывшись, с тоской
   думал: Кто и зачем это нынче схвачен?
   Кто я такой? Кто он такой?
   IV
   Вот час, когда в тщеславном ослепленьи
   держава смотрит в зеркала свои.
   Последний отпрыск царственной семьи,
   монарх безвольный, грезит в забытьи,
   ждет почестей на троне; и в смятеньи
   откинувшись и уронивши длани
   дрожащие на пурпурные ткани,
   один в неверном бытии.
   Вокруг него склоняются бояре,
   одетые в сверкающие латы,
   царь словно обречен жестокой каре
   князей, что нетерпением объяты.
   Подобострастия полны палаты.
   Все помнят о почившем государе,
   который часто, буйствуя в угаре
   безумия, их бил о камни лбом.
   И думы думают они о том,
   что старый государь, садясь на трон,
   плотней поблекший бархат подминал.
   Был мрачной мерой власти он,
   и из бояр никто не замечал,
   что алые подушки закрывал
   наряд тяжелый, золотом горя.
   И думают, что мантия царя
   померкнет на преемнике больном.
   Хотя пылают факелы, но даже
   жемчужины не светятся огнем,
   что в семь рядов на шее, словно стража;
   и оторочка из рубинов та же
   светилась, как вино, - теперь, на нем
   черна, как сажа...
   Память их не спит.
   Они тесней толпятся возле трона,
   но все бледнее царская корона
   безвольного монарха, - свысока
   на них глядит он грустно и смущенно;
   все ближе, раболепнее поклоны,
   и мнится - в зале слышен звон клинка.
   V
   Не сгинет от меча и от коварства
   монарх, тоской нездешней охранен,
   он принимает торжество и царство,
   и за него душой болеет он.
   К окну в Кремле подходит царь безвольный,
   и видит город - белый и престольный
   в тот час, когда ушла ночная мгла,
   и в первый день весны звонят по гулким,
   березою пропахшим переулкам
   к заутрене колокола.
   Колокола, чья песня так прекрасна,
   вот первые цари его державы,
   его отцы, что с дней татар со славой
   из гнева, кротости, борьбы, забавы,
   легенд и крови возникали властно.
   Он чувствует их царственное право
   его душой овладевать порой,
   таинственно входить в его глубины,
   тишайшего на царстве властелина,
   всегда, теперь и прежде, на вершины
   благочестивой звать мечтой.
   И царь благодарит их всей душой
   за то, что к жизни щедрым и огромным
   порывом, жаждой одарен.
   Перед богатством предков силен он,
   их житие таинственным и темным
   мерещится на фреске золотой.
   Как серебро, вплетаясь в ткань парчи
   в делах минувших сам себе он мнится,
   что было свершено - опять свершится,
   в его державе тихой повторится,
   в которой меркнут яркие лучи.
   VI
   Сапфиры в темном серебре оправы
   чуть светятся девичьими очами;
   и лозы свились гибкими ветвями,
   как звери в брачный час среди дубравы;
   и жемчуг держит стражу величаво,
   в узорах дивных сберегая пламя,
   рожденное и скрытое тенями.
   Венец, покров и серебро страны
   они в движение вовлечены,
   как зерна на ветру, как ключ в долине,
   все светится в мерцаньи со стены.
   Темнеют три овала посредине:
   лик Матери, и с двух сторон узки,
   как две миндалины, в уставном чине
   над серебром воздеты две руки.
   И темные ладони в тишине
   пророчат царство в образе старинном,
   что зреет до поры плодом невинным
   и наводнится ручейком единым,
   единосущным, вечно светлым Сыном
   в невиданной голубизне.
   Так говорил ладоней взлет,
   но лик ее - уже открытый вход,
   в тепло вечерних сумерек ведущий.
   И свет улыбки, на устах живущей,
   в неверной мгле блуждая, угасал.
   В земном поклоне царь сказал тогда:
   Неужто ты не слышишь крик, идущий
   из глубины сердец, и страх гнетущий,
   мы ждем твоей любви; скажи, куда
   ушел зовущий лик; куда зовущий?
   С великими святыми ты всегда.
   В своей одежде жесткой царь продрог,
   он в одиночестве познать не мог,
   как близок он ее благословенью
   и как ото всего вокруг далек.
   Безвольный царь раздумием объят,
   и пряди редкие волос висят,
   скрывая в прошлое ушедший взгляд,
   и лик царя, как тот, в златом овале,
   ушел в широкий золотой наряд.
   (Чтоб встретить Богоматери явленье).
   Две ризы золотых мерцали в зале
   в прояснялись в отблесках лампад.
   КАРЛ XII ШВЕДСКИЙ
   ТЕРПИТ ПОРАЖЕНИЕ НА УКРАЙНЕ
   Короли минувших династий
   суть горы над морем пристрастий,
   людских надежд и несчастий.
   Недоступны для бурь, для ненастий,
   грядут, под бременем власти
   ни на миг не сгибая плеча.
   От одетых во злато пястей
   никому не отъять меча.
   ***
   Юный король, родную страну
   покинув, дошел до Украйны.
   Глубоко ненавидел он и весну,
   и женского сердца тайны.
   На скакуне суровом он
   был, как булат, суров,
   к стопам ни девушек, ни жен
   он не швырял даров.
   Ни об одной не видел грез
   лишь, если гневен был всерьез
   и злобою несыт
   то рвал с девических волос
   очелья маргарит.
   Ему бывало по нутру
   еще иначе гнать хандру:
   возьмет девица на миру
   кольцо взамен кольца,
   вступает и король в игру:
   стравить борзым юнца.
   Он грозно шел издалека,
   презревши север свой,
   чтоб гасли скука и тоска
   в пучине боевой,
   он твердо меч держал - пока
   не высохла его рука:
   не в силах удержать клинка,
   войны не доиграв,
   жестоко уязвлен судьбой,
   но все же, созерцая бой,
   он мог потешить нрав:
   смотрел с коня поверх голов,
   впивая каждый миг
   со всех концов, из всех углов,
   звучал металл булатных слов,
   и возникал колоколов
   серебряный язык.
   Знамена с яростью борьбы
   рвал ветер в этот час,
   как тигр, вставая на дыбы,
   когда в атаку вел трубы
   победоносный глас.
   Но, споря с ветром и трубой,
   взрывался барабанный бой:
   был четок шаг пажа
   не отвлекаемый стрельбой,
   он сердце нес перед собой,
   до гибели служа.
   Здесь магм земных густел замес,
   вставали горы до небес,
   эпохе вопреки,
   противнику наперерез,
   с оружием наперевес,
   колеблясь, как вечерний лес,
   ломились в бой полки.
   Все было в дым обличено,