После долгих споров был выбран Сессорийский дворец — великолепное старинное здание с обширным садом, недалеко от императорского цирка. Правда, оно стояло в окружении трущоб, но можно было полагать, что женщина в таком возрасте не будет часто выходить из дома. Дворец принялись обставлять дорогой мебелью.
   Чтобы добраться от Флавиевых ворот до своей вдовьей резиденции, Елене пришлось пересечь весь Рим — сначала по Корсо, потом вдоль подножья Капитолийского холма, через Форум, мимо Колизея, выехать за старую городскую стену и подняться на Целийский холм через арки Клавдиева акведука — только так можно было попасть в это одиноко стоящее величественное здание. В день ее прибытия весь путь был очищен от горожан, но отовсюду, с балконов и боковых улиц, несся гомон полутора миллионов римлян, и везде позади храмов и исторических зданий времен Республики с их величественными фасадами стояли громадные новые, но уже запущенные жилые дома — целые кварталы зданий в десять этажей, выстроенных из дерева и бутового камня, где сдавались внаем квартиры и отдельные комнаты; казалось, эти дома вот-вот рухнут под тяжестью своих многочисленных обитателей.
   Стояла весна, и повсюду среди грязи и мусора били фонтаны. Но красивым Рим не был. По сравнению с Триром он выглядел примитивным и беспорядочным. Красота придет к нему позже. На протяжении многих столетий добыча со всего мира стекалась в Вечный город, скапливалась в нем и бесследно исчезала. Потом — еще не одно столетие — эти богатства будут расточать. Город будут жечь и грабить, его жители разбегутся, мрамор его дворцов пережгут на известь. Его мостовые занесет землей, под разрушенными аркадами станут раскидывать свои шатры цыгане, и козы будут бродить среди зарослей кустарника и осколков разбитых статуй. И только потом придет Красота. Тогда же она была пока лишь в пути, еще очень далеко, она только седлала своих коней при свете предрассветных звезд перед путешествием, которое продлится больше тысячи лет. Красота придет, когда для нее настанет время, чтобы ненадолго поселиться на этих семи холмах.
   А пока здесь было просто очень людно. В день своего прибытия, сидя в занавешенных со всех сторон носилках, Елена этого не заметила, но позже, когда, вопреки всеобщим ожиданиям, принялась неутомимо обходить все достопримечательности, ей каждый день встречалось больше мужчин и женщин, чем за всю ее предшествующую жизнь.
   Римляне заполняли улицы уже на рассвете и, казалось, не уходили с них вплоть до заката. А после наступления темноты появлялись повозки, на которых крестьяне доставляли на рынки продукты, — при свете факелов они до самого утра с грохотом катились по улицам. Город был перенаселен всегда, но теперь сюда съехалось на юбилейные торжества еще великое множество официальных лиц и зевак, торговцев и жуликов — они готовы были платить любую цену за жилье или спали где придется. Повсюду суетилась разношерстная публика — левантийцы, берберы и чернокожие вперемешку с бледными, тощими и чахлыми обитателями трущоб. Еще несколько лет назад Елена старалась бы держаться от них подальше — многочисленная охрана, не скупясь на толчки и оплеухи, разгоняла бы толпу, чтобы очистить для нее маленький островок уединения, где она могла бы свободно вздохнуть. Но теперь окружающие толпы уже не вызывали у нее неприязни, они не были для нее чужими. Совсем отказаться от охраны она не могла, но постоянно сдерживала охранников и тянулась душой к тем, от кого ее отгораживали их мускулистые спины. Отправляясь к мессе в Латеранскую базилику — Елена часто ходила туда, предпочитая ее своей домовой церкви, — она старалась держаться как можно незаметнее и скромно стояла среди простых прихожан. Она чувствовала себя здесь, словно в паломничестве, и знала, что вокруг нее друзья. Внешне они ничем не отличались от всех остальных, и лица их ни о чем не говорили. Какой-нибудь фракиец или тевтон мог, повстречав на улице своего соотечественника, обнять его и поговорить на родном языке о родных местах, но распознать христиан в толпе было невозможно. Их интимный семейный круг, в который теперь вошла и Елена, не имел никаких отличительных признаков родства. Любой торговец с тачкой, продающий на углу горячие жареные колбаски с чесноком, любой золотарь со своей вонючей бочкой, любой юрист или его секретарь могли быть такими же частичками этого мистического единства, как и Вдовствующая Императрица. И в любой момент в него мог влиться любой из язычников, кишевших вокруг. Священный город, престол святого Петра, заполняла не просто толпа, а огромное множество живых душ, облеченных в разнообразные тела.
   Елена приехала отнюдь не налегке. Ей предшествовал огромный караван с багажом, и целое обширное хозяйство сопровождало ее в дороге. В Сессорийском дворце ее ждали новые припасы, новая мебель и еще одно такое же хозяйство. Чтобы устроиться как следует, нужно было немало времени, а между тем еще до того, как в доме был наведен порядок, к ней стали являться гости. Самого Константина в их числе не было — вместо себя он послал своего главного придворного, который встретил ее у ворот. Каждый день император присылал полные сыновней преданности записки, в которых осведомлялся о ее делах и выражал желание побывать у нее, как только она немного отдохнет после дороги, но так и не пришел. Не приходил и Крисп. Не приходил и живший по соседству папа Сильвестр, которому она послала богатые дары. Он в ответ прислал благословение, но из дома не вышел. Для него наступило нелегкое время. Стоило ему показаться на людях, как пришлось бы принять участие в юбилейных торжествах, которые собирался устроить Константин, — но было невозможно предугадать, будут ли эти торжества христианскими или языческими. Город кишел авгурами; никаких правил, которые подсказали бы ему, как вести себя с человеком, принявшим христианство, но не крещеным — и формально пока еще не считавшимся новообращенным, — и к тому же одновременно щедрым жертвователем, теологом-дилетантом и языческим Верховным Жрецом, — не существовало. Больше того, совсем некстати прошел возмутительный слух, будто Сильвестр недавно исцелил императора от проказы. Поэтому папа, сославшись на нездоровье, сидел дома и обсуждал со своими архитекторами планы новых базилик.
   Первой пришла императрица Фавста, нагруженная хрупкими, дорогими подарками и сгорающая от любопытства. Она пришла даже слишком рано — к вечеру того самого дня, когда Елена приехала в город: не в ее привычках было считаться с удобствами других. Пусть свекровь устала с дороги, пусть в доме беспорядок — она должна была первой увидеть, что представляет собой старушка.
   Елена встретила ее довольно прохладно. Ходило много слухов о моральном облике Фавсты, но, хотя до Елены такие слухи не доходили, она видела в Фавсте нечто еще более неприятное — олицетворение того, как делается высокая политика.
   Дедом Фавсты был никому не известный человек без имени и образования; ее отцом был пресловутый Максимиан, а старшей сестрой — та, ради кого Констанций развелся с Еленой. А ради самой Фавсты Константин развелся с Минервиной. Их брак имел лишь одну цель — закрепить дружбу Константина с ее отцом и с ее братом Максенцием. Максимиана Константин приказал удавить в Марселе, Максенция немного позже утопил в Тибре, и от всего их показного миротворчества осталась только эта толстая, низкорослая, некрасивая императрица — словно кукла, всплывшая на месте гибели корабля.
   Она была на целую голову ниже Елены; когда Фавста улыбалась, на щеках у нее появлялись ямочки. Без посторонней помощи она так и осталась бы невзрачной и непривлекательной, но над ней поработали лучшие специалисты по женской красоте. Она блистала драгоценностями и кокетливо надувала губы. «Точь-в-точь большая золотая рыба», — подумала Елена. Однако Фавста не переставала улыбаться, не догадываясь о том, какое впечатление производит. Она твердо решила держаться как можно любезнее. У нее были свои планы и замыслы, а в тот момент — еще и важная конкретная миссия. Сейчас в особой моде была теология, а у тех теологов, которым она покровительствовала, дела складывались не слишком удачно, и Вдовствующая Императрица могла стать ценным союзником. Было очень важно представить ей все в нужном свете, прежде чем к ней наведается кто-нибудь еще.
   — Ах, Сильвестр? — сказала она, пренебрежительно взмахнув пухлой белой рукой. — Ну да, конечно, ты должна с ним встретиться. Этого требует простая вежливость. И мы все, конечно, уважаем его должность. Но сам по себе он ничем не примечателен, могу тебя заверить. Если Сильвестра когда-нибудь объявят святым, то поминать его надо бы в последний день года. Абсолютно праведный и недалекий старик. Никто про него ничего плохого сказать не может, если не считать того, что он, между нами, несколько зануден. Я, конечно, ничего не имею против праведности. Сейчас все стали праведными. Но человек — это, в конце концов, всего лишь человек. Разумеется, на небесах, когда все мы, праведники, там окажемся, я буду рада с ним беседовать хоть часами. Но здесь, на земле, хочется и чего-то другого, ведь верно? Вот возьми обоих Евсевиев [27]. Они, кажется, в каком-то родстве между собой и оба ужасно милы. То есть чувствуешь, что они нам свои. Никомедийца я привезла сюда. Он сейчас вроде как в опале и должен пока держаться подальше от своей епархии. Тут нам повезло. Я как-нибудь приведу его к тебе. А кесариец не смог приехать. Он из них самый ученый и ужасно занят. Они оба сейчас в большом волнении. Понимаешь, в прошлом году в Никее все получилось не так, как надо. А это было ужасно важно — не знаю в точности почему. Сильвестра все это не интересует, он даже не поехал туда сам, а только послал своих людей, но от них было мало толку. Видишь ли, ни у одного из западных епископов нет ни одной свежей мысли. Они просто говорят: «Такова вера, в которой мы воспитаны. Так нас всегда учили. Вот и все». Я хочу сказать — они не понимают, что нужно идти в ногу с временем. Церковь уже не прячется в подполье, это официальная религия империи. То, чему их учили, может быть, вполне годилось в катакомбах, но теперь нам приходится иметь дело с куда более просвещенным обществом. Я даже не пытаюсь понять, о чем там идет вообще речь, но знаю, что решения собора очень разочаровали даже Гракха.
   — Гракха?
   — Дорогая моя, мы всегда называем его Гракхом. Понимаешь, из соображений безопасности. У стен есть уши. После этого дурацкого указа, который напрямик поощряет доносчиков, приходится соблюдать всяческую осторожность. Произносить его настоящее имя у нас не принято: при этом все чувствуют себя ужасно неловко. Конечно, нам с тобой можно, но я как-то уже отвыкла. Так вот, ты знаешь, как у Гракха обстоит дело с греческим языком. Он прекрасно может отдавать на нем приказы и все такое — это называют гарнизонным греческим, — но когда за дело берутся профессиональные риторы, бедняга просто теряется. Он не имел ни малейшего представления, о чем шла речь в Никее. Он хотел только одного — единогласного решения. А половина собора не желала даже вступать в споры, просто не желала слушать. Евсевий мне все про это рассказал. Он сказал, что увидел, как они там сидят, и сразу понял: их не переубедишь. «Такова вера, в которой мы воспитаны», — говорили они. «Но это же противоречит здравому смыслу, — говорил Арий. — Сын не может не быть моложе отца». — «Это таинство», — отвечали они, как будто этим можно все объяснить. А кроме того, там было еще и множество борцов за веру. Конечно, ими нельзя не восхищаться, это потрясающе — что им пришлось претерпеть. Но ведь то, что человеку выкололи глаз или отрезали ногу, еще не делает его теологом, верно? А Гракх, конечно, как солдат питает к ним особое уважение. Так вот, из-за них, и еще из-за упрямых епископов Среднего Запада и пограничных провинций — их было не так уж много, но они самые твердолобые, — эти старые тупоумные мракобесы легко одержали верх, Гракх получил свое единогласное решение и был счастлив. Только сейчас он начинает понимать, что на самом деле ничего не было решено. Вселенский собор — самый негодный способ решать такие проблемы. Все это нужно было без всякой огласки уладить во дворце и потом объявить императорским указом. Тогда никто не смог бы возражать. А так мы сталкиваемся с массой формальных сложностей, и все из-за того, что к делу припутали Святого Духа. Все это — чисто практические вопросы, которые следовало бы решить Гракху. Я хочу сказать — должен же быть какой-то прогресс! Гомоусия [28] давно устарела. Все-все авторитеты против гомоусии — или наоборот? Жаль, что здесь нет Евсевия, он бы нам объяснил. У него всегда получается так понятно. Теология — вещь очень увлекательная, только немного туманная. Иногда мне даже немного не хватает прежней тавроболии [29], а тебе?
   Императрица Фавста привыкла высказываться свободно, не боясь встретить возражения. Евсевий часто говорил ей, что у нее мужской ум и хватка. Но теперь, когда ее краткая лекция подходила к концу, у нее появилось чувство, что добиться полного успеха ей не удалось. Императрица Елена смотрела на нее недовольно, и вид ее предвещал грозу.
   После пугающей паузы Елена спросила:
   — А как там Крисп?
   — Мы всегда называем его Тарквином.
   — Ах да. Прошу тебя, не прими это как назидание, только своего сына и внука я уж буду называть их настоящими именами.
   — Ну, и ты увидишь, что все будут пугаться. И вообще о Тарквине сейчас почти не говорят. По-моему, у него какие-то неприятности.
   — Это крайне странно.
   — Только не ссылайся на меня. Я в эти дела не вхожу. Знаю только одно: о нем сейчас почти не говорят, и все. Очень жаль — ведь он такой милый юноша.
   — Вот я скоро сама поеду на Палатин и все выясню.
   Да, конечно. Только я не знаю толком, кого ты там застанешь. Гракх сейчас никого не принимает. На него опять что-то нашло. Дорогая моя, я сама его давно не видела. Но я, конечно, буду очень рада тебя там принять. Я хочу показать тебе мою баню. Гракх устроил ее для меня, когда я переезжала из Латеранского дворца. Это что-то необыкновенное. Я готова никогда из нее не выходить — все остальное по сравнению с этим кажется пустой тратой времени. Даже умереть там было бы наслаждением. В сущности, должна признаться, что мне следовало бы быть там и сейчас. Если я не проведу в бане своих двух часов во второй половине дня, то за ужином никуда не гожусь.
   Когда Елена в этот вечер отправилась к себе в спальню, ее ожидал там неприятный сюрприз — на подушке она нашла клочок бумаги, на котором было написано: «Фавста изменяет мужу».
   Она с отвращением сожгла записку, подняла на ноги и допросила всех домочадцев. Но никто не смог ей сказать, откуда взялась эта гнусная записка.
   Фавста не сразу догадалась, что произвела неблагоприятное впечатление на Елену. Она пришла и на следующий день — в сопровождении Евсевия, знаменитого епископа Никомедийского. «Точь-в-точь Марсий, только в большем масштабе», — подумала Елена сразу, как только его увидела. У него были прекрасные темные глаза и мелодичный голос. И он хорошо знал, как надо вести себя со знатными дамами.
   — А как поживает наш друг Лактанций? — спросил он. — Скажи мне, царица, что ты думаешь про его сочинение «О смерти гонителей Христовой церкви»? Должен признаться, мне оно не очень понравилось. Там есть такие места, что я даже подумал — он ли это писал. Как-то грубо все. Я считаю, он сделал ошибку, когда переехал на Запад.
   — В Трире много превосходных молодых поэтов, — заметила Елена.
   — Конечно, конечно, и я знаю, сколь многим они обязаны твоему покровительству, царица. Но сомневаюсь, чтобы молодые поэты были для Лактанция вполне подходящей компанией. У этих серьезных молодых провинциалов богатое воображение, глубокое чувство природы и множество простейших добродетелей, что весьма похвально. Но такому писателю, как Лактанций, надо бы жить в центре событий.
   — А ты, епископ, чувствуешь себя здесь в центре событий? Или считаешь римлян тоже провинциалами?
   Евсевий бросил на нее лукавый, вкрадчивый взгляд, который, как он знал, оказывал неотразимое действие на всех или почти на всех; но на Елену он никак не подействовал.
   — Ты, царица, задаешь слишком прямые вопросы. Можно ли требовать ответа на них от простого священника? Конечно, центр событий — всегда там, где находится двор императора. Но только — если мне будет тоже позволено высказаться напрямик — повсюду идут разговоры о Великом Движении на Восток, ведь верно?
   — А что, идут такие разговоры?
   — Я бы сказал так: у Рима, конечно, великое прошлое. Рим сам — прошлое. Но вот будущее... Может быть, это слишком смелое предположение, но я думаю, что через несколько сотен лет люди будут смеяться, когда кто-нибудь назовет Рим центром христианского мира. Крупным торговым центром — да, несомненно. Все еще главным церковным престолом — возможно. Я уверен, что в вопросах церемониала епископ Римский всегда будет занимать первенствующее место. Но если говорить о великих светочах христианской цивилизации, то где надо будет искать их в будущем? В Антиохии, в Александрии, в Карфагене.
   — А также в Никомедии и в Кесарии, — вставила Фавста.
   — Может быть, даже и в этих скромных епархиях, царица. Но безусловно не в Риме. Римляне никогда не смогут стать христианами. Прежняя религия у них глубоко в крови. Она — часть всей их общественной жизни. Конечно, за последние десять лет появилось много новоообращенных, но кто они? Почти все — левантинцы. Главный костяк Рима, все эти всадники и сенаторы, истинные италийцы, — все в душе язычники. Они только и ждут отъезда императора, чтобы снова устраивать свои прежние представления в Колизее. Они радуются, что христиане разжирели и закоснели. Вот почему мне иногда становится жаль, что так много денег тратится на постройку всех этих громадных храмов. Как ты считаешь?
   Лишь один раз он непосредственно коснулся теологии.
   — Я думаю, в Трире тебя вряд ли волновали наши разногласия?
   — Мы там все консерваторы.
   — Видишь ли, царица, это весьма специальный вопрос.
   — А специалисты в последнее время склонились к консерватизму, да и ты тоже, по-моему?
   — Да, верно, все мы послушно голосовали вместе с большинством. Это был не такой поступок, которым следует гордиться. Когда мы расходились, я сказал нашему пылкому другу-египтянину: «Ты не первый, кого постигла такая участь». Не могу сказать, впрочем, чтобы это сильно его утешило. Но что такое большинство? Волна иррациональных эмоций, сгусток укоренившихся предрассудков. Разум человеческий не раз терпел такие неудачи. Что произошло с Троей? Она казалась неприступной, но горсточка людей и деревянный конь повергли ее в прах. Точно так же падут и крепости недомыслия. Нет, я не питаю уважения к приамам и гекторам Никеи.
   В тот вечер Елена нашла у себя на подоконнике записку: «Евсевий — еретик и арианин».
   «В этом, конечно, есть доля истины, — подумала она. — Интересно, про Фавсту — тоже была правда?»
   На следующий день пришла Констанция со своим сыном Лицинианом, угрюмым двенадцатилетним мальчиком с недоверчивым взглядом. В его жизни, как в греческой драме, все важные события происходили за сценой, в то время как его внимание отвлекал хор нянек, теток и учителей. Когда-то у него был блистающий славой отец, который появлялся в его маленьком мирке исключительно под звуки труб. Потом наступила зловещая тишина, и имя отца при нем перестали упоминать. Теперь он жил под одной позолоченной крышей с той, кто из всей семьи внушал ему наибольший страх, — с раздушенной дамой, которая каким-то непонятным образом приходилась ему одновременно теткой и двоюродной бабушкой, из-за чего, казалось, была к нему вдвойне недоброжелательна. Иногда он, играя, ненароком поднимал на нее глаза и встречал такой взгляд ее ужасных рыбьих глаз, что цепенел от страха, и на полу под ним появлялась лужа. Ничто не интересовало этого мальчика, словно он приехал в эту чужую страну так ненадолго, что не стоило и пытаться что-нибудь понять.
   — Значит, ты познакомилась с нашим обожаемым епископом, — сказала Констанция. — Расскажи, что ты о нем думаешь.
   — У меня от него мурашки.
   — Ах, вот как!
   — Что с твоим мальчиком? Почему он не может сидеть спокойно?
   — Он немного нервничает.
   — Из-за меня?
   — Нет, он всегда такой нервный. Не могу понять почему.
   — Его надо бы увезти в какое-нибудь более здоровое место.
   — О, мы не можем оставить Гракха. Он был к нам так добр. Стоит нам только уехать, как все начнут говорить про нас всякие гадости. Ты не представляешь себе, что здесь за люди. А я не хочу, чтобы Гракх плохо о нас думал. Но я полагаю, что скоро весь двор снова переедет на Восток. Надеюсь. Мне Рим не нравится, а тебе?
   — Он не совсем такой, как я думала.
   — По-моему, римляне не ценят Гракха так, как он заслуживает. Взять хотя бы эту безобразную историю на днях, когда сословие всадников устроило свою процессию. Скажи-ка, эти рабы — твои собственные?
   — Я привезла их с собой, почти всех.
   — Тогда, наверное, можно говорить откровенно.
   Тем не менее Констанция держалась очень осторожно, словно любая тема, от домашнего хозяйства до светской жизни, могла оказаться чреватой всевозможными недоразумениями и неприятностями. А вскоре она встала и собралась уходить.
   — Передай Криспу, чтобы зашел меня повидать, — сказала Елена.
   Констанция поморщилась.
   — Тарквину? Да, конечно, передам, если только его увижу.
   — А почему ты можешь его не увидеть? Он же сейчас в Палатинском дворце, да?
   — Да, но дворец такой большой, там столько всяких церемоний, столько разных ведомств... Иногда целыми днями никого не видишь.
   В тот вечер в записке, которую Елена уже ждала — на сей раз она была засунута в дверную щель, — стояло: «Берегись коварства Лициниана».
   Елене нанесли визиты все придворные дамы: прошел слух, что ею действительно не следует пренебрегать. Ее не всегда удавалось застать дома: часто она отправлялась на прогулку по городу или бывала в церкви. Однако за первые десять дней Елену посетили все представители злополучного рода Флавиев. Каждого она просила передать Криспу, чтобы тот пришел к ней, и наконец он появился, уже в сумерках и без всякого предупреждения. Он бросился в объятья бабушки, а когда отстранился, она увидела в его глазах слезы.
   Они разговаривали допоздна. Дважды за это время Криспу показалось, что на террасе послышался какой-то подозрительный шорох, и он приказывал ликторам обыскать весь сад. А один раз он внезапно распахнул дверь, но обнаружил в коридоре только старую преданную горничную из Галлии, заправлявшую лампы.
   — Мне кажется, вы на Палатине сами себя взвинчиваете, — сказала Елена. — Все до единого. Ты в точности как тот несчастный мальчик, сын Констанции. Придется мне поговорить об этом с твоим отцом.
   — Я не виделся с ним уже три недели, — сказал Крисп.
   — Тебе надо бы больше выходить в город.
   — Я так и делал, когда мы только приехали. Несколько сенаторов устроили обеды в мою честь. Было очень здорово. Эти римские обеды ни на что не похожи. В Никомедии все так чопорно и официально, а здесь куда роскошнее, но в то же время гораздо свободнее. Я думаю, у них это просто более давняя традиция. Когда мы только приехали, меня принимали, как светского льва. И по-моему, я им понравился. Когда я появлялся, меня встречали приветственными криками. В общем, весело было. А теперь я нигде не показываюсь.
   — А что случилось?
   — Да ничего не случилось. В этом дворце никогда ничего не случается. Ну, было много анонимных писем, но к этому можно привыкнуть. Больше всего угнетает как раз то, что как будто ничего не происходит. Никто ничего не говорит, и вдруг чувствуешь, что ты в опале, все начинают тебя сторониться. Начинаешь понимать, что где-то сделал что-то не то, но никто не говорит что. Я видел, как это бывает с другими. Начинается с евнухов: они вдруг перестают замечать человека. Потом и родственники тоже. А потом человек просто перестает появляться. В его комнатах поселяется кто-то другой, а про него никто не спрашивает — все идет так, словно его никогда и не было. Иногда он все же всплывает, получает где-нибудь какую-то должность. Но обычно так и исчезает бесследно.
   — Мне кажется, Фавста что-то против меня имеет, — продолжал он, помолчав. — Не могу понять что. Мы были когда-то очень дружны. Больше того, мне даже одно время казалось, что она в меня влюблена.
   — Крисп!