Я снова потерял сознание. Надо мной светились два глаза, один синий, другой белый. Это Флако, а злобной идиотской улыбкой ему служит вспышка молнии. Голосом грома он заговорил: «Hola, Анжело! Где ты был? Мы все ждем тебя здесь в раю, вечеринка сейчас начнется. У разносчиков на ярмарке есть durnos [47] — со вкусом бананов и запахом цветов страсти».
   «Прости, — сказал я. Не мог понять, где нахожусь. — Я заблудился. Война. Я был очень занят — убивал людей».
   «Ха! Это плохо! Вот что случается, когда служишь злому обществу», — фыркнул Флако.
   Его обвинение врезалось в меня, как скальпель. «Нет! Я не служил злу!» Но тут же вспомнил свою юношескую клятву дону Хосе Миранде: много раз я клялся служить обществу и завоевать его благодарность. А потом вспомнил: ведь я же давно сообразил, что нахожусь в обществе убийц. И в словах Флако правда. Я слуга злого общества.
   «Верховный жрец конгрегации демонов, — сказал Флако. — Не отпирайся. Бесчеловечные социалисты. Годятся только на удобрение под деревьями. Но, ах, у нас durnos твоих любимых сортов. Со вкусом банана, с запахом цветов страсти. Какие хочешь?»
   Он взглядом требовал ответа. Глаза его сверкали. Они проникали в самый центр моего существа. «Бананы!» — закричал я.
   «Ха! Ответ неверный!»
   И я понял, что должен был попросить цветы страсти, страстоцветы, — чтобы жизнь моя наполнилась страстью. Даже Завала знал бы верный ответ. «Прости!» — закричал я.
   Я смотрел на темную тучу, за ней только что исчезли Роджин и Шинчжу. Мы в пустыне, перед нами край каньона.
   Рядом со мной Абрайра; опираясь на поручень, она поддерживает мою голову.
   — Успокойся, — говорит она, — успокойся. — Она снимает свой шлем и надевает мне на голову. Шейное кольцо мне великовато, и я слышу пробивающиеся запахи. Ветер бьет словно кулаком, машина дрожит, передо мной над каньоном торчит в небо, как палец, скала высотой метров пятьдесят. И от этой скалы исходит поток синих и серебристых призрачных фигур, похожих на полоски материи или ветки ивы; они в тишине поднимаются к небу.
   Все смотрят на них.
   — Вы только поглядите! — благоговейно говорит Мавро. — Видели когда-нибудь подобное? — Слышится шелест ветра над камнями.
   Все просто сидели и молча смотрели, и я наконец понял, что это всего лишь стая биолюминесцирующих опару но тако, они поднимаются в восходящем термальном потоке над каньоном и еще выше к небу. Брюхо у них светится голубоватым светом, а тепло их тела мои глаза регистрируют как платиновый блеск. Красная молния ударила в дальний край каньона.
   Мавро включил двигатель. И пустил машину по краю пустыни.
   Ветер свистел в моем шлеме. Каньон, который мы огибали, как трещина в мире, и мне все время казалось, что мы в нее упадем. Я начал дышать тяжело. Закрыл глаза, постарался блокировать все ощущения. «Думай о чем-нибудь другом, — приказал я себе. — Займи свой мозг». Я попытался представить свой дом в Панаме, добрые старые времена на ярмарке. Боль стала невыносимой. Я застонал.
   — Ты не спишь? — спросила Абрайра. Она наклонилась ко мне, чтобы услышать ответ. Микрофон в моем шлеме отключен, поэтому она коснулась щекой передней части шлема, чтобы слышать.
   — Si.
   — Что случилось? Ты кричал на нас, потом начинал смеяться. Я думаю, это от удара по голове. Но почему ты только сейчас сдал?
   — Сенсорная перегрузка, — ответил я. — Экошок. Слишком много чуждых запахов и звуков. Не могу этого выдержать.
   — Мы привыкали два года, — сказала Абрайра. — Через шесть месяцев симулятор добавил звуки и запахи.
   — Да, так и должно быть. Нужно постепенно привыкать к местности. — Я лег и закрыл глаза. Хотел снять шлем, чтобы потереть виски.
   — Что мы можем для тебя сделать? — спросила Абрайра.
   — Оберните мне чем-нибудь шлем. Нужно отрезать все звуки и запахи. Это поможет. А потом просто разговаривай со мной, чтобы я отвлекся.
   Я услышал шелест ткани, и Абрайра начала оборачивать мою шею.
   — Я могу сверху наложить смолистое покрытие и совершенно изолировать тебя, но не знаю, как подействует запах, — сказала она, работая. — О чем ты хочешь поговорить?
   — Мне приснился плохой сон, — сказал я. — Покойный друг обвинил меня в том, что я служу злому обществу.
   Абрайра легко рассмеялась.
   — Наверное, так и есть. Если правду говорят социальные инженеры — любое общество злое, тогда всякий, кто служит обществу, служит злу.
   Она сказала это так легко — я не поверил, что она понимает мою тревогу.
   — Но если общество злое, тогда нужно задать вопрос: что есть зло? — Я почувствовал, что, кажется, могу найти выход: если я запутаю вопрос в философских аргументах и спорах, то чувство вины, которое грозит поглотить меня, ослабнет.
   Перфекто, сидевший у пушки, ответил:
   — Нарушение территории другой личности — вот в чем корень всякого зла. Таково простейшее определение зла. — Его слова удивили меня, отчасти потому, что микрофон мой был отключен и я думал, что он меня не слышит, а отчасти потому, что совсем не ожидал такого ответа. Перфекто продолжал:
   — Когда человек ворует, он нарушает территорию другого. Когда убивает, нарушает территорию. Когда спит с чужой женой, тоже нарушает территорию. Когда клевещет на тебя — лишает тебя доброго имени, которое ты заработал своими поступками. У людей все моральные нормы основаны на территориализме. И всякое зло возникает при нарушении чужой территории.
   Концепция Перфекто показалась мне совершенно новой, и я спросил:
   — Тогда что же такое добро? Перфекто ответил:
   — Допуск чужого на твою территорию, отказ от собственного территориализма. Хорошо — раздавать свои деньги бедным. Хорошо — отдать одежду нагому. Хорошо — приютить бездомных в своем доме. Добро — это когда ты увеличиваешь чужую территорию, уменьшая свою. Вы, люди, считаете, что добро — это отказ от территориализма.
   Я не мог принять такую упрощенную философию. Возможно, Перфекто просто хочет отвлечь меня спором от моих болезненных ощущений. Поэтому ловит меня на приманку своих уязвимых аргументов. Впрочем, он уже говорил нечто подобное прежде: по его словам, я убивал, защищая свою территорию. Но я не ожидал, что он выработал целую философскую систему, основанную на территориализме. Я обдумал его слова.
   — Мне кажется, что существует добро и зло, не имеющее отношения к территориализму, — сказал я, хотя не мог тогда и не могу сейчас привести пример, не связанный с этой концепцией.
   Перфекто немного подумал.
   — Нет, территориализм — единственное мерило, с помощью которого вы, люди, определяете добро и зло. Некоторые моральные нормы не имеют отношения к добру и злу, они просто определяют человека как элемент своей культуры, и поэтому вы, люди, иногда воображаете, что добро и зло относительны, что у них нет основы в биологической или духовной реальности. Например, правоверный еврей может счесть другого еврея, отрицающего необходимость обрезания, носителем зла, но за пределами этой культуры все понимают, что принятие обрезания или отказ от него — не вопрос морали. Это просто утверждение своей принадлежности к определенной культуре. Ты носишь именно такую одежду и ведешь именно такой образ жизни, просто обозначая свое членство в культуре. Если ты вдруг вздумаешь одеваться во все черное и подолгу гулять после полуночи, другие члены твоей культуры решат, что ты зол и опасен. Вы, люди, всегда определяли добро и зло исключительно на основе территориальных инстинктов. Вот что такое добро и зло. Я удивлен, что ты не заметил этого в истории последних четырех тысяч лет. Я прервал Перфекто.
   — Тогда, согласно твоей теории морали, Перфекто, поскольку твой инстинкт территориализма искусственно генетически усилен, разве ты не станешь утверждать, что вы, химеры, моральнее людей? — Мне этот вопрос показался очень важным, так как социалисты утверждают, что улучшают мораль людей, ослабляя их территориализм. Некоторые из них считают, что истинный коммунизм будет достигнут только тогда, когда мы будем думать о себе не как об индивидуумах, но только как о части целого. Другие социалисты говорят, что это только приведет к появлению расы лентяев, у которых не будет никаких побудительных мотивов для увеличения производительности труда.
   — Может быть. Мы инстинктивно лучше сознаем, что социально приемлемо для нас. Мы, химеры, меньше расположены нарушать территорию других, но мы также совсем не расположены отдавать собственную территорию. Но, возможно, степень территориализма не имеет значения. Значение имеет только действие по отношению к собственной территории и территории других. И когда мы грешим, мы платим дороже — чувством вины.
   — Тогда почему ты участвуешь в этой войне? Почему не признаешь территорий «Мотоки» и ябандзинов? Почему ты убил Люсио?
   Перфекто повесил голову и не ответил. Абрайра негромко, но сердито сказала:
   — Мы, химеры, не уважаем вашу территорию, потому что вы, люди, никогда не уважали нашу. Вы всегда боялись нас — потому что мы не такие, мы сильнее вас, умнее и искуснее. И поэтому люди отбирали у нас дома, отказывали нам в равной плате, старались лишить нас самоуважения. Люди утратили право на то, чтобы с ними обращались как с равными в вопросах морали. Ты спрашиваешь, почему Перфекто убил Люсио. Он сделал это ради тебя! Чтобы ты сам не…
   — Довольно! — закричал Перфекто. Абрайра продолжала:
   — … чтобы ты сам не испытывал бремени вины за убийство Люсио. Он видел, как мучит тебя вина…
   — Молчи! — крикнул Перфекто. Из его горла послышалось рычание, он дрожал всем телом. Я понял, что он плачет. И что Абрайра права. Перфекто убил Люсио, чтобы принять на себя мою вину, и налил себе чашу, которую не смог осушить.
* * *
   Я снова уснул, и на этот раз злые сны не преследовали меня. Однажды проснулся ненадолго: бушевала буря, подобной которой я не видал; вокруг темно — красная ночь, грохочет гром. Прямо впереди поднимались три смерча, но я остался к этому равнодушен. Перфекто вел машину, Абрайра лежала на полу рядом со мной, голову она обернула тканью, чтобы защититься от секущего песка. Я снова задумался о философии территориализма Перфекто и сквозь нее взглянул на собственные представления о добре и зле. И хотя был согласен, что способен взглянуть на все с его точки зрения, словно теперь его философия определяет и мои мысли, я все же попытался отыскать пробелы в его логике. Не мог поверить, что химеры генетически созданы так, чтобы быть моральнее людей. Но я вспомнил никитийских идеал — социалистов, того нетерриториалистского человека, которого они мечтали создать; вспомнил рассказы о бесчеловечных убийствах, совершенных химерами. И долго думал об этих существах, территорию которых мы постоянно нарушаем; о других, которым отдаем свою территорию, и неожиданно понял, что всю жизнь я не делал ни того, ни другого — не отдавал и не брал, и в результате люди оставались для меня незнакомцами, как прохожие на улице.
   Вторично я проснулся в темноте, в тихой пещере, снаружи ревел ветер. На мне не было шлема Абрайры, и в пещере пахло влагой и пылью.
   Меня беспокоил сон, в котором я видел Флако. Флако обвинил меня в том, что я служу злому обществу. И если мое общество злое, подумал я, то я тоже злой, если искал его благодарности. Все равно что брать деньги у преступника. Я вспомнил, что многие годы меня называли caballero, джентльмен, и я считал это комплиментом. Но если присмотреться к слову caballero, увидишь, что оно происходит от общего корня со словом chivalry, рыцарство, и назвать человека caballero — значит, сказать, что у него благородное происхождение, что он силен и искусен в военном деле. И только в обществе убийц такой эпитет может рассматриваться как комплимент.
   Социальные инженеры считают, что любое общество несправедливо. И эта вера позволяет им создавать любой мир, независимо от того, какие страдания он принесет. Я решил, что их философия — обман, хитрость, чтобы одурачить самих себя. Я не могу жить в злом обществе.
   Я решил оставить свое общество и подумал, смогу ли отрешиться от него, не переменившись сам. Единственная попытка перестроить общество, с которой я знаком, это попытка никитийских идеал — социалистов, но их методы всегда вызывали во мне отвращение. Программное заявление идеал — социалистов начинается так: «Мы верим, что для достижения гармонических взаимоотношений между людьми мы должны создать новое общество, в котором общие благородные цели стоят выше целей индивидуума». Звучит прекрасно. Но на деле тут просто утверждается, что общество значит больше личности, а я никогда не мог в это поверить.
   Но они считают также: чтобы программа социальной инженерии была эффективной, созданное с соответствии с этой программой общество должно находиться в культурной изоляции. И отсюда другой символ веры идеал — социалистов: чтобы их «благородный эксперимент» преуспел, они должны уничтожить другие культуры — либо поглотить их, либо просто стереть с лица земли. Для тех, кто верит в идеал — социализм, это прекрасное решение, но для тех, кто не верит, совсем наоборот.
   И, размышляя над этим, я понял, что идеал — социалисты, создавая свое общество, тут же разлагают его. Они, фигурально выражаясь, мочатся в собственную питьевую воду, они верят: их идеалы будут процветать в обществе, отдельные члены которого могут при этом разложиться. Считают, что преданный социалист имеет право убивать невинных граждан и при этом сам не утратит любви к человечеству и благородства.
   И поэтому те из нас, кто смотрит на идеал — социализм извне, видят, что вся эта система — зло. Мы видим убийства, предательство, видим, как уничтожают людей и не уважают человечество, распространяя эти идеи, — и у нас вся эта система вызывает отвращение. Как сказала Абрайра, всякое общество при взгляде извне кажется злым. Я легко вижу зло идеал — социализма. Но гораздо труднее увидеть зло в собственном обществе.
   Я решил никогда больше не служить злому обществу. Не стану служить своему обществу. Я принялся пересматривать свои убеждения и думал о том, как преодолеть их. «Как можно освободиться от подсознательных верований?», думал я. По словам Абрайра, у каждого из нас тысячи представлений, наложенных на нас нашей культурой. Я ожидаю, что люди вокруг меня обязательно ходят в обуви и расчесывают волосы. Такие представления я не могу уничтожить, как же тогда мне уничтожить представления, выработанные всей жизнью, такие, о которых я даже не подозреваю? Легче было бы рыбе прожить без воды. И я понял, что мне придется покинуть свое общество. Остаться в нем — означает разложение. Среди всего этого множества Утопий, которые пытаются организовать меж звезд, для меня должно найтись место, где я обрету мир.
   Я снова уснул и проснулся в ослепительных лучах солнца. Завывал ветер, и ветви деревьев раскачивались, едва не ломаясь. По небу неслись яркие облака, почва была влажной. Буря только что закончилась. Я лежу на боку в ультрафиолетовой траве и гляжу на небольшое озерцо с крутыми берегами, почти круглой формы. Абрайра, Мавро и Перфекто набирают воду в ведро и пьют. Губы у меня растрескались от жажды.
   На дальней стороне озера из леса вышло темно — зеленое маслянистого вида животное с длинным сегментированным телом и небольшими клешнями. Оно двигалось, прижимаясь к поверхности, и было не выше кошки, но длиной с человека. Я пытался вспомнить, что оно мне напоминает: скорпиона без жалящего хвоста, краба, вытащенного из панциря. Пытался определить, травоядное это, хищник или стервятник, но у меня не было достаточно данных. Оно подползло к воде. И я понял, что оно само по себе. Одно.
   Не знаю, есть ли у него аналог на Земле; можно ли его описать как на что-то «похожее»; на Земле нет ничего, похожего на это существо. Устанавливать примитивные ассоциации, утверждать, что на Пекаре все похоже на что-то на Земле, просто несправедливо. К тому же такой подход помешает мне разобраться в истинной природе этих существ и может оказаться опасным.
   Абрайра дала мне попить. У меня кружилась голова.
   — Тебе лучше? — спросила она. Села рядом со мной и положила мою голову себе на колени.
   — Немного.
   — Могу я помочь?
   — Говори со мной. Займи мой мозг чем-нибудь приятным.
   — Ну, давай найдем что-нибудь утешительное. Мне интересно, каково это — иметь семью. Твоя мать умерла. Расскажи мне об отце, братьях и сестрах.
   — Отец? — спросил я. — Мой отец… — И ничего не смог ответить. Отец. Я помню, как он сидит в кресле и плачет после смерти матери, а дети Евы карабкаются на него. А что было потом, не могу вспомнить. Ничего. Не только ничего о нем не знаю и не слышал. Я даже не могу вспомнить, чтобы думал об этом. Совершенно неожиданное ощущение. Словно я пришел на экзамен, а профессор экзаменует меня по предмету, о котором я даже не слыхивал. Отец. Я вернулся назад. Помню об отце все в дни после смерти матери.
   — Мой отец, — закричал я, — был слабый и циничный человек. Он был безнадежный неудачник. Бросал одну работу за другой. Часто говорил: «Непрожитая жизнь ничего не стоит, но и прожитая не лучше». После смерти матери он… он…
   Я был ошеломлен. После смерти матери отец перестал для меня существовать. Я поднялся, и меня охватил ужасный страх. Я мог привести только два объяснения: либо у меня серьезно пострадал мозг, либо произошло нечто настолько ужасное, что я полностью блокировал все воспоминания об отце. Мне хотелось убежать, но бежать было некуда. Я очень встревожился и кончил тем, что принял новую дозу болеутоляющего, чтобы опять уснуть.
   Мы миновали обширные равнины и оказались в неглубоком каньоне из спрессованной грязи. А в каньоне увидели много обветренных камней, грубо округленных, как шары. Каждый камень достигал восьми метров в высоту, и расположены они были спиралью, как рисунки в пещерах австралийских аборигенов. За многие сотни, а может, тысячи лет круглые камни погрузились в землю. Их вид вызывал во мне благоговейное чувство. Они очень похожи были на камни, которые бросал в нас «пустынный владыка», но только огромные, а спиральное расположение свидетельствовало как будто об их искусственном происхождении. Я все время ожидал увидеть вход в пещеру, какую-нибудь дверь на склоне, какие-нибудь росписи. Но не было ни следа тех, кто так расположил камни.
   В этот день мы добрались до морского берега. Я все пытался что-нибудь вспомнить об отце, но так ничего и не вспомнил, абсолютно ничего. И гадал, почему же я блокировал воспоминания о нем. Может, узнал, что на самом деле именно он убил мою мать? Может, он трусливо покончил с собой сразу после убийства матери? Я подумал, что если создам сценарий, близкий к правде, то, пожалуй, смогу вспомнить. Но тут же обнаружил, что у меня в памяти еще один провал — провал, в котором должна находиться Татьяна, девочка из моих снов. Почему, если она так важна для меня, я помню только ее лицо и имя? Я не мог ответить на этот вопрос. По-прежнему дул сильный ветер. Вечером мы остановились, и компадрес посадили меня спиной к дереву. Руки и ноги не слушались меня, словно их вообще не стало. У меня едва хватило энергии, чтобы поесть; я чувствовал себя беспомощным, как грудной ребенок. И долго лежал без сна и думал об отце.
   На следующее утро я проснулся в машине, летящей над землей. Я лежал на спине и больше не слышал прибоя. Чувствовал себя обособленным от всего. От своего прошлого, от своих друзей, от своего мира. Небо темно — красное, как на закате, и безоблачное. И на нем ни одной ленты опару но тако. Их разнесло бурей. Мы проехали под деревом, растрепанной пальмой с подсохшими листьями, которые шуршали, как бумага, и меня в самое сердце поразило знакомое ощущение.
   «Я возвращаюсь в Панаму, — с безумной радостью подумал я. — Я возвращаюсь в Панаму!» Солнце, отразившееся в листве, напомнило мне о давно забытом эпизоде. Не могу вспомнить, когда именно это случилось в моем детстве: помню, что лежал на диване, глядя в окно. Два поля разделяла полоска деревьев, и толпа обезьян переходила там из одного леса в другой. Мне тогда показалось, что это я движусь, а обезьяны стоят на месте.
   Я лежал на дне машины, вспоминал эту пальму, так неожиданно появившуюся после необычной фауны Пекаря, и меня наполняло ощущение спокойствия, даже эйфории. И снова я почувствовал, будто возвращаюсь домой, в свою собственную утраченную страну.
   Постепенно пальмы стали встречаться чаще. К полудню мы достигли полностью терраформированной лесистой местности. На деревьях болтали попугаи, лакомясь фруктами; мы, несомненно, добрались до земель ябандзинов.
   Мы остановились на ночь и два следующих дня двигались вдоль берега на юг. Днем и ночью дул сильный ветер, он летел с холодных морей на нагретую сушу и иногда достигал силы шквала. Но море здесь представляло собой узкую ленту, и поэтому бури приносили мало дождей. Пыль, поднятая в пустыне ветром, окрасила небо в тусклый желто — коричневый цвет, и закаты и восходы стали особенно великолепны. Я чувствовал себя крепче и вечером лежал у костра и слушал разговоры.
   Абрайра весь день тревожилась, напрягалась и потому очень устала. Когда к ней обращались, нужно было повторить два — три раза, чтобы она ответила. После того как Мавро лег спать, Перфекто спросил:
   — Что у тебя на уме, сестренка?
   — Я только… не знаю. Хочу ее. Хочу эту планету!
   — Да, — энергично подхватил Перфекто. — Понимаю. Я тоже чувствую это.
   Абрайра спросила:
   — Помнишь, каково жилось в нашем поселке, в Темуко, когда мы были детьми? У нас ничего не было! Абсолютно ничего, что можно было бы назвать своим! Капитан Гуэррера давал нам одежду или игрушки, но ничего не принадлежало мне — мне одной. Давая нам обувь, он всегда повторял: «Не забывай делиться с другими». Мне это было ненавистно.
   — Знаю, — сказал Перфекто. — Я тоже это ненавидел. Нас создали, чтобы мы защищали свою территорию, а потом ничего нам не дали.
   Абрайра рассмеялась.
   — Помнишь, как мы детьми прятали вещи под кроватью? И время от времени приходил Гуэррера и все отбирал. Я нашла в канаве куклу и несколько месяцев прятала ее; она мне была нужна не потому, что была красивая, чистая, вовсе нет — она была моя.
   Перфекто улыбнулся.
   — Si. Гирон и его палки. Помнишь, как он приносил домой палки. Ничего особенного в них не было, простые палки. Если он еще жив, я думаю, у него дома их горы.
   — Вот что я чувствую, — сказала Абрайра. — Хочу эту планету, как Гирон хотел свои палки. Хочу дом. Так хочу, что ни о чем другом не могу думать! Если мы выиграем эту войну, я, наверное, умру от радости.
   — Ах, — сказал Перфекто, — как было бы хорошо! Иметь целую планету в своем распоряжении. Это желание — наша сущность. Никогда не думал, что захочу чего-нибудь так сильно. Но убивать ябандзинов я не хочу. Мне жаль того, что с ними случится, когда мы достигнем Хотокэ-но-Дза.
* * *
   На третий день, продолжая идти вдоль берега, мы увидели первые признаки цивилизации: в море уходил причал, и на камне был нарисован один японский иероглиф, одно слово. Я не знал, что оно означает, но, казалось, это предупреждение. Над иероглифом был нарисован белый самурайский меч, а еще выше — кровавый глаз.
   Мы остановили машину и долго смотрели на эти символы.
   — Как ты считаешь, это предупреждение? — спросил Перфекто.
   — Не знаю, — ответила Абрайра, — но мы явно недалеко от Хотокэ-но-Дза. Может, всего в нескольких километрах.
   — Нет, — сказал Мавро, — не думаю. Мы не можем оказаться так близко. Я долго изучал карту. Видимо, нам еще километров двести.
   Абрайра сказала:
   — Хочешь пойти вперед вслепую? Мы даже не знаем, виден ли город с берега. Не хочу наткнуться на мину или нейтронную пушку.
   — Может, в городе не осталось никакой защиты, — с надеждой предположил я. — Может, наши компадрес уже добрались до города и уничтожили всю автоматическую защиту. Во время схватки мы встретили в пустыне столько ябандзинов, словно все мужское население покинуло город. Похоже, его остались защищать только женщины, старики и дети. И, конечно, десять тысяч колумбийцев, если они уже высадились.