Все ближе, ближе, ближе величественная и гордая минута – вот-вот начнется парад. И сколько раз ни стоял Этьен в такие минуты на Красной площади, нетерпеливо поглядывая на стрелки кремлевских часов, его всегда переполняло радостное волнение, рожденное предчувствием большого торжества…
   Первомайская голодовка, такая упорная и дружная, вызвала беспокойство у тюремной администрации, потому что к молодым бунтовщикам присоединились другие камеры, включая уголовников.
   Стало известно, что капо диретторе Джордано уже получил на сей счет запрос из министерства. А 2 мая он начал переговоры с делегатами политических заключенных. В делегацию вошел и заключенный из новеньких, австриец Конрад Кертнер. Он снискал уважение тем, что защищал несправедливо обиженных и не уступал в стычках с тюремной администрацией. Он не называл себя коммунистом, и, однако же, все его поведение позволяло видеть в нем убежденного революционера.
   Четырех делегатов от заключенных ввели в кабинет к капо диретторе. Тот был взбешен и не пытался этого скрывать. Больше всего его раздражал заключенный 2722, из новеньких. Упрям, неуступчив в споре и, если на него кричать, тоже начинает повышать голос, подчеркивая тем самым, что его непочтительность – ответная.
   Этьен уже знал, какой лицемер этот самый Джордано: с родственниками и близкими заключенных он умел быть добрым, старался прослыть гуманистом. А с заключенными бывает жесток и не одного из них уже свел в могилу.
   Мудрый итальянский коммунист сказал директору:
   – Вы сами виноваты в смуте, которой охвачена тюрьма. Вам пришла в голову вздорная мысль – выделить специальные камеры для политической молодежи. Мы голодаем в знак солидарности, но вовсе не считаем эту меру самозащиты разумной. Мы не хотим, чтобы молодые люди шли к краю своей гибели. Мы не собираемся учить их смирению, мы тоже протестуем против ущемления своих прав. Но если бы мы сидели в камерах вместе с молодыми, до голодовки не дошло бы, и молодые не бунтовали бы так анархически…
   Вскоре после беседы с капо диретторе делегатов отправили в карцер.
   На следующий день все политзаключенные и многие уголовники вновь отказались от хлеба, отказались от прогулки, отказались от супа, уже почти съедобного, и продолжали сидеть на нарах, демонстративно сложа руки.
   Джордано вновь вызвал к себе делегатов и, после долгих препирательств, вынужден был сдаться.
   Он признал справедливым и протест насчет писем; тюремное клеймо с конвертов уже снято. А самая главная победа – капо диретторе разрешил перевести в молодежные камеры троих из четверых приходивших к нему делегатов.
   Этьен шел по коридору с узелком в руке и одеялом под мышкой; оно из такого же серо-коричневого сукна, как и тюремная одежда.
   В какую камеру приведет его судьба?
   Невысокий парень с живыми черными глазами стоял у открытой двери камеры. Он спросил у проходящего по коридору:
   – Ты австриец из четверки?
   – Да.
   – Иди к нам! Мы ждем тебя! – Парень выхватил у Этьена узелок из рук, затащил в камеру, и тут же за ними захлопнулась дверь-решетка.
   В камеру Этьен вошел улыбаясь, его окружили изможденные, но счастливые молодые люди, на их лицах отблеск добытой победы.
   Этьен положил одеяло на пустовавшую койку и развязал свой худосочный узелок.
   Кусочек мыла. Алюминиевая кружка. Зубная щетка. Деревянная ложка и такая же вилка; один зубец этой вилки сбоку заострен, и деревянное лезвие служит ножом. А кроме убогого арестантского скарба в узелке несколько книг – целое богатство!
   Из-под нависших бровей Этьен бегло оглядел всех, кто его окружил, и сказал:
   – Дорогие друзья! Особый трибунал и фашистская полиция знают меня как австрийца Конрада Кертнера. Таким я должен остаться и для вас. Не задавайте вопросов, не смогу на них правдиво ответить… Ну, а что касается голодовки, молодые друзья, она может подорвать ваши силы. Нельзя жертвовать здоровьем в самом начале борьбы! Здоровье вам еще пригодится. Самое сильное оружие надо беречь для решительного боя. И плох тот стрелок, у которого так ослабела рука, что он посылает свою последнюю пулю мимо цели. Пусть каждый ваш выстрел будет метким!

52

   Дорога вдоль апельсиновой рощи изрыта воронками. Пыль еще не улеглась, бомбежка была совсем недавно. По дороге, объезжая воронки и вихляя из стороны в сторону, мчался мотоцикл с коляской. Оба, мотоциклист и пассажир, в форме бойцов интербригады.
   Мотоцикл проехал мимо догоравшего грузовика, мимо покосившегося дорожного столба с указателем-стрелкой «Толедо», мимо деревьев с расщепленными стволами и срубленными макушками, мимо опрокинутой двуколки и убитой лошади в постромках.
   Сквозь стрекотанье мотоцикла все отчетливее слышался рокот другого мотора. Пассажир в коляске первым заметил самолет и жестом приказал свернуть с дороги.
   Оба бросились под чахлые придорожные оливы, упали плашмя на землю. «Фиат» снизился и пролетел вдоль дороги, прошивая очередями реденькую оливковую рощицу. Одна пуля пробила полевую сумку пассажира, две пули попали мотоциклисту в спину.
   «Фиат» улетел, стих его мотор, пассажир поднялся, посмотрел на небо и скомандовал:
   – Аванти, Фернандес!
   Но Фернандес остался недвижим. Пассажир поднял тело, понес к мотоциклу и положил в коляску, сел на место убитого, завел мотор и поехал, медленно объезжая воронки. Были ранние сумерки, когда мотоцикл въехал в ворота монастырского подворья, где обосновался командный пункт Доницетти.
   – Курт! – Пассажир подозвал к себе долговязого бойца интербригады – тот сидел в тени каменного забора и перебирал пулемет.
   Курт вгляделся в запыленного до неузнаваемости товарища, узнал его, расторопно поднялся и подбежал к мотоциклу.
   Вдвоем они перенесли убитого в тень, а монах накрыл его черным покрывалом.
   Вновь прибывший отдал Курту какой-то приказ по-немецки, поправил портупею с пробитой полевой сумкой и торопливо прошел через двор, на ходу стряхивая с себя пыль пилоткой. Он подошел к часовому, стоявшему у входа в подвал, и спросил:
   – Камарад Доницетти здесь?
   Часовой кивнул.
   – Доложите. Подполковник Ксанти.
   – Проходите, вас давно ждут.
   Едва он спустился в полутемный подвал, как его окликнули из полутьмы по-испански и тот же голос нетерпеливо спросил его по-русски:
   – Почему так поздно, Хаджи? До перевала далеко. Ты же сам знаешь – ночи короткие…
   – С трудом добрался, Павел Иванович. – Ксанти говорил с кавказским акцентом.
   Он подошел к столу, положил рядом с лампой запыленную полевую сумку. Доницетти приблизился к свету, на плечи накинута кожаная куртка. Он взял сумку, увидел след пули и вопросительно посмотрел на прибывшего.
   – Фашисты висят над дорогой. Налет за налетом… Фернандес убит…
   Доницетти поднял «летучую мышь» над головой и осветил подвал. Это был винный погреб; вдоль стены стояли огромные винные бочки. На полу сидели несколько бойцов из интербригады, люди в крестьянском платье, партизаны.
   Ксанти коротко кивнул Цветкову, который, по обыкновению, собрал вокруг себя слушателей и возбужденно рассказывал:
   – …согнулся в три, если не в четыре погибели, подлез под сваи, приладил свой подарочек, перевязал аккуратненько бикфордовым шнурочком, прикурил и только отполз на карачках – к-а-ак жахнет!!! не успел сказать генералу Франко эскюз ми, в смысле «пардон»…
   – Тишина, камараден, – приказал Доницетти по-испански, перекрывая гул голосов и смех. И после паузы сказал: – Шапки долой! Фернандес убит.
   Встали, обнажили головы, послышалось на нескольких языках: «Мир его праху!», «Бедняга Фернандес!», «Честь его памяти!»
   Ксанти отер серые губы от пыли, взял кружку, подошел к винной бочке, нетерпеливо открыл кран – ни капли.
   Цветков сочувственно поглядел и налил ему вина из бутыли, оплетенной соломой.
   Доницетти извлек из сумки пакет, сорвал сургучные печати, бегло ознакомился с бумагами и развернул сложенный вдвое, пробитый в двух местах пулей план аэродрома.
   Он расстелил план на столе.
   – Камараден, вот отсюда они летают на Мадрид. Нужно сжечь бомбардировщики. Это мой приказ и просьба жителей Мадрида. Ночью буду на перевале «Сухой колодец». Хочу вас проводить.
   Доницетти познакомил подрывников с диверсионным заданием, он водил пальцем по плану аэродрома:
   – …цистерны, ангары, а здесь таверна. Она открыта до глубокой ночи. Учтите, Ксанти, – туда может набиться десятка два посетителей… Здесь, здесь и вот здесь зенитки. От восточных ворот держитесь подальше, там командансия. Ваши исходные позиции – апельсиновая роща, канал Альфонсо. Действуйте одновременно разрозненными группами. После операции выходите на старую дорогу.
   – С кем я иду? – спросил Цветков, стоявший рядом.
   – В твоей группе Курт и Людмил.
   – А Баутисто ждет на перевале, – добавил Ксанти.
   Горный перевал «Сухой колодец» был освещен луной, когда по узкой тропе уходили цепочкой подрывники. Одни были одеты в форму солдат Франко, двое шли в итальянской форме, несколько бойцов из интербригады шли под видом испанских крестьян. Ксанти в форме офицера-франкиста проверял у каждого уходящего, как подогнано снаряжение – не бренчит ли? Как обуты?
   Старый партизан вел в поводу навьюченного мула.
   – Баутисто, – обратился к нему Ксанти, – где запалы?
   – Не беспокойтесь, камарад подполковник. Запалы лежат отдельно от динамита.
   Следом за Баутисто прошагал долговязый Курт с ручным пулеметом на плече; к поясу он подвязал котелок, поблескивающий при лунном свете.
   За ним шел пастух с котомкой за плечами, с кнутом в руке и подгонял отару овец. На нем широкополая соломенная шляпа, лица не видно. Проходя мимо командиров, пастух щелкнул кнутом и крикнул озорно:
   – Но-о-о, залетные!
   – Цветков идет в гости со своим шашлыком, – засмеялся Ксанти.
   – Только, Василий, не играй с огнем и сам не горячись, – успел вдогонку сказать Цветкову Доницетти.
   В ответ донеслось залихватское:
   – Все будет о'кей, синьор Павел Иванович! Гуд бай, в смысле «пока»…
   Прошагали еще два испанских партизана, могучий болгарин Людмил в каске.
   – Ну вот, Павел Иванович, мои все… – сказал Ксанти, прощаясь. – Одиннадцать.
   – Двенадцатым, Хаджи, будем считать Этьена.

53

   Кертнер занял койку в центре камеры. Отныне над головой его будет вечно гореть лампочка в шесть свечей. Спать беспокойнее, но зато можно читать при тусклом свете.
   Соседству Кертнера очень обрадовался приветливый парень невысокого роста – тот самый, который втащил его в камеру. Зовут его Бруно, родом из Новары, судили в Милане, от роду двадцать шесть лет. Его койка тоже в центре камеры, но у противоположной стены.
   Бруно и Кертнер легли головами друг к другу. Так удобнее переговариваться вполголоса; между изголовьями лишь узкий проход.
   Проговорили ночь напролет, и под утро Этьен знал о новом соседе много. Он прочитал письма, полученные Бруно в последние месяцы. Письма писала соседская девушка, потому что мать Бруно малограмотная, брат воюет в Африке, а отец, старый шахтер Паоло, ослеп после завала в шахте.
   Оказывается, Бруно – самый пожилой в камере. Несколько парней попали в тюрьму уже во второй раз, их называют «возвратные лошадки».
   Неприятно, что Этьен не может ответить откровенностью новому другу, который распахнул перед ним свое сердце. Сколько раз ему придется обидеть профессиональной скрытностью товарищей по заключению? Они отнеслись к Кертнеру с предельным доверием, а Этьен не мог отплатить им той же драгоценной монетой.
   Камера живет коммуной, причем Бруно – главный распорядитель денежных фондов. Поддерживают заключенных, у которых на тюремном счету нет ни сольдо. Первый фонд, самый большой, предназначен для больных, второй фонд – на питание. Без того, чтобы докупать в тюремной лавке какую-нибудь провизию, выжить трудно. Трудно привыкнуть к голоду, тем более молодым парням. Каждый имеет право по своему усмотрению истратить на себя несколько лир в месяц, если же у кого-нибудь перерасход, ему соответственно уменьшают дотацию на следующий месяц.
   Бруно показал Кертнеру покрытый воском кусок картона – своеобразная приходо-расходная книга их камеры. Тонкой булавкой он накалывает на воске условные знаки. Каждый заключенный имеет свою графу, и там обозначено, на какую сумму он набрал продуктов за последний месяц.
   Конечно, несколько лир – нищенская сумма. Бутылочка молока стоит 22 чентезимо, а на узника камеры № 2 на день приходится из общего фонда 26 чентезимо.
   Сигарету курят несколько человек; каждый сделает по две затяжки – вот и вся сигарета. А потом еще добывалась уцелевшая крошка табаку из окурка. Кертнер научил расщеплять иголкой каждую спичку пополам или даже на три части. Он сказал, что бывал в местах, где бедняки всегда поступали таким образом. А еще в тех местах берегли соленую воду, в которой варили картошку, чтобы использовать воду несколько раз: соль беднякам тоже была не по карману.
   С появлением Кертнера в камере № 2 началась борьба с заядлыми курильщиками; для этого ему пришлось самому бросить курить. Курильщики тратили деньги на табак, вместо того чтобы купить бутылочку молока. Они скорее становились дистрофиками, чаще болели.
   Выражая всеобщее желание, Бруно обратился к вновь прибывшему с просьбой вести у них в камере политические занятия. Кертнер ответил согласием и выработал распорядок дня, ввел строгую дисциплину.
   После утреннего подъема, после того, как все умылись, убрали камеру, оставалось еще сорок свободных минут; в 9 утра начинались занятия.
   Поначалу тюремщики не отходили от решетки, напряженно вслушивались, нет ли повода для доноса? Но слушатели, окружавшие Кертнера, усаживались в углу камеры, подальше от стены-решетки; к тому же разговаривали вполголоса.
   Кертнер принес с собой в камеру книгу, на обложке которой значилось: «Адам Смит. Политическая экономия», а титульный лист книги украшала печать капо диретторе «Разрешено». На самом же деле то был первый том «Капитала». Кто-то подобрал в переплетной мастерской отобранный у кого-то том Маркса и спрятал. Книгу одели в чужой переплет, с чужим титульным листом, загодя снабженным желанной печатью. К подобному книжному маскараду Кертнер прибегал и в дальнейшем.
   А когда Кертнер проводил занятия по политэкономии и завел речь о конкуренции, он рассказал о финансовой дуэли акционерных обществ «Посейдон» и «Нептун», конечно заменив их названия. Так сказать, поделился личным опытом…
   Программа занятий расширялась: изучали диалектический материализм, некоторые работы Ленина. Двое парней под влиянием этих занятий расстались с анархистскими взглядами.
   Удалось достать несколько книг по истории, культуре и искусству Италии. Те, кто ходил в школу всего три-четыре зимы, плохо разбирались в искусстве Древнего Рима и лишь рассматривали картинки.
   Когда в коридоре дежурил надзиратель Карузо, он подолгу стоял у стены-решетки и прислушивался к словам Кертнера. А если речь шла о музыке и если при этом в коридоре не было других тюремщиков, Карузо встревал в беседу.
   Бывало, Бруно спал крепким сном, а Этьен лежал, не смыкая глаз, или слонялся по сонной камере. В одну из таких ночей он подошел к стене-решетке, заговорил с Карузо. Этьен спросил, откуда взялось его прозвище, и тот охотно объяснил:
   – Так у нас в Сицилии называют подростков, которые работают в шахте… Я в юности и не знал, кто такой Энрико Карузо…
   Это был первый надзиратель, которому улыбнулся Этьен. Прозвище приклеилось к Карузо на всю жизнь, потому что он – страстный любитель музыки, а так как Этьен был завсегдатаем «Ла Скала», они заговорили на музыкальные темы. Карузо напел себе под нос арию, другую, все из репертуара теноров. Его кумиром был Беньямино Джильи, на днях тот впервые спел в римском театре партию Радамеса в «Аиде». Настороженно оглянувшись на спящего напарника, Карузо попытался взять верхнее си-бемоль, ту самую ноту, которой кончается ария Радамеса из первого акта. Но тут в коридоре послышались гулкие шаги. Карузо приложил палец к губам и отвернулся от стены-решетки – шагал ночной караул во главе с самим капо гвардиа. Караул прошел, и Карузо повел речь об опере «Арлезианка»; самая выигрышная ария там – «Плач Федерико» из второго акта. Некоторые критики упрекали Джильи: он ввел в заключительную музыкальную фразу чистое си, которого нет в партитуре. Кертнер согласился с критиками: тенор не должен ради эффекта добавлять выигрышные ноты. Карузо разволновался и заспорил с заключенным 2722. В конце той арии весьма кстати драматически напряженное крещендо: «Ты столько горя приносишь мне, увы!» – Федерико выражает здесь скрытую скорбь своей жизни, как же можно согласиться, чтобы голос певца затихал на этом самом «увы»?!
   – Почему же тогда композитор сам не ввел этой ноты? – возражал заключенный 2722.
   А закончилась музыкальная дискуссия неожиданно: Карузо шепнул, что завтра во время прогулки во второй камере произведут обыск.
   Дважды в месяц в камере устраивали тщательный обыск, а узников раздевали догола. Труднее всего спрятать карандаш и бумагу. Кертнер прятал огрызок карандаша в своем матраце, набитом сухими кукурузными листьями, а Бруно поступал еще хитрее: накануне обыска, когда их выводили на прогулку, он выносил свое запретное имущество в тюремный двор и засовывал его в щель между каменными плитами. А на следующий день переносил все назад в камеру…

54

   В полночь здесь слышалось лишь звонкое стрекотанье цикад, шорох травы и учащенное дыхание. Ползли по-пластунски и при этом тащили коробки динамита, мотки с бикфордовым шнуром, сумки с гранатами, оружие, бутылки с бензином.
   По небу размеренно шарил луч прожектора. Когда он склонялся к земле, в полосу света попадала антенна над зданием аэропорта. В небе трепыхался черно-белый конус, набитый ветром и указывающий его направление.
   На это время следовало припасть недвижимо к траве или нырнуть в спасительную тень под крыло ближнего самолета и переждать.
   Глубокой ночью раздался взрыв где-то в конце взлетной дорожки, и пламя подсветило облачное небо.
   Минуту спустя в другом конце аэродрома, за ангарами, подала голос группа Ксанти и занялось второе зарево.
   Затем наступил черед Цветкова, яркая вспышка предварила гром и новый пожар.
   От ночной тишины ничего не осталось. Выстрелы, пулеметные очереди, разрывы гранат, топот бегущих, вой сирены, свистки, крики, стоны, звон разбитого стекла – это вылетели окна в таверне при аэропорте.
   – Уходите по старой дороге, – приказал Цветков своим подручным. – Ждите меня под мостиком. На том берегу канала…
   Цветков стоял на коленях в жесткой рослой траве и сращивал два шнура. Не тащить же эти концы и остаток динамита назад через перевал, а бросить жалко, это не в характере Цветкова. Самое время подорвать сверх программы еще «хейнкель», иначе Цветков перестанет с собой здороваться.
   Людмил первым скрылся в полутьме.
   – И ты беги, – приказал Цветков Курту, который помог ему перевязать пакет с динамитом. – Я догоню…
   Цветков не хоронясь, во весь рост, побежал к «хейнкелю». Он протянул шнур, обвил его вокруг пропеллера и шасси, отбежал, чиркнул спичкой, но охрана заметила зловещий огонек, бегущий по шнуру, и открыла огонь по поджигателю.
   Курт услышал выстрелы, обернулся, посмотрел в ту сторону, где стоял подсвеченный «хейнкель», и рванулся назад. Когда он добежал до Цветкова, упавшего навзничь в розовую траву, пламя уже охватило кабину «хейнкеля».
   – Беги сам, сейчас взорвется… – с трудом произнес Цветков, прижимая руку к животу. – Шнель… У меня пуля в кишках. – Он страдальчески усмехнулся. – Ауфвидерзеен, в смысле «прощай»…
   Курт безмолвно опустился рядом, осторожно приподнял застонавшего Цветкова, взвалил его на спину и, сгибаясь под ношей, пошатываясь, пошел в сторону от горящего «хейнкеля», который ослепил охрану.
   На рассвете Ксанти вел свой поредевший отряд по крутой каменистой тропе. Двое были убиты в стычке около таверны, а когда загорелся ангар, фашисты схватили тяжело раненного Баутисто.
   Цветков в начале пути еще просил запекшимися губами: «Пить!», а умер уже в горах.
   Его тащили на самодельных носилках из двух жердей и плаща. Рука безжизненно свесилась, глаза навечно сомкнулись, и он уже не увидел долину в предутреннем тумане.
   Первые лучи солнца вот-вот коснутся излучины Гвадалквивира. Над аэродромом Таблада подымались черные столбы дыма. Они сходились в большое грязное облако, затмившее полнеба.
   В долине не слыхать было, как тяжело дышат носильщики, не слышен был позже и скрежет железа о камень. Каменистый грунт крошили кинжалами, штыком. Людмил загребал щебень каской, а Курт – котелком.
   На вершине горной гряды, по пути к перевалу «Сухой колодец», вырос могильный холм.

55

   Самая первая ниточка, которую удалось протянуть в камеру к Этьену, взяла свое начало в фотоателье «Моменте».
   Скарбек узнал, что групповая семейная фотография, которая ему заказана (шесть штук, размер 9x12 см), предназначена для отправки отсутствующему члену семьи – некоему Ренато в тюрьму Кастельфранко. На фотографии снялись родители, младший брат, сестренка Ренато и его невеста Орнелла – стройная, высокогрудая, большие синие глаза с поволокой.
   Скарбек попросил Орнеллу сняться и отдельно от всего семейства, сфотографировал ее во многих позах. Он сделал это по совету Анки.
   Отец семейства не преминул похвастать, что Ренато арестовали после того, как несколько наиновейших самолетов «Капрони-113» оказались с пороками явно диверсионного происхождения. То дело рук коммунистов сборочного цеха, которые узнали, что их самолеты отправляют франкистам. Ренато молод, ему в тюрьме исполнилось двадцать три года, но он опытный мастер и зарабатывал очень прилично. Свадьба с Орнеллой уже была назначена, а за две недели до свадьбы на жениха надели наручники.
   А мать успела пожаловаться фотографу на будущую невестку – морит себя голодом, бережет фигуру. Ну что это за итальянка, если она отказывается есть спагетти?
   В откровенной беседе со старым туринским рабочим Скарбек счел возможным рассказать о несчастье, которое приключилось с одним их знакомым австрийцем. Как и Ренато, их знакомый – политзаключенный и тоже сидит в Кастельфранко дель Эмилия. Человек бессемейный, о нем позаботиться некому. Кажется, Орнелла на днях едет на свидание. Не возьмется ли она передать через Ренато привет австрийцу? Привет от Старика.
   По возвращении из Кастельфранко Орнелла наведалась в «Моменто», привезла свежие новости о Кертнере, переданные Ренато.
   Скарбек счастлив был услышать, что Ренато и другие политзаключенные говорят о Кертнере с глубоким уважением. Все восхищаются его стойкостью, его неуступчивостью в конфликтах с тюремной администрацией, его эрудицией, его заботливым отношением к другим заключенным. Он пользуется авторитетом даже среди уголовников, с ним вынужден считаться сам капо диретторе.
   Ренато распорядился, чтобы Орнелла и впредь выполняла поручения, которые могут послужить на пользу Кертнеру. Самая большая помощь – передавать записки ему и от него. Пусть друзья австрийца и Орнелла вместе обдумают, как это безопаснее делать. Ренато в тюрьме не на плохом счету, он приговорен к двум годам, и такая к нему приезжает красивая невеста, что администрация разрешает свидания с ней без решетки, лишь в присутствии «третьего лишнего».
   Передать записку из рук в руки опасно, обычно за руками следят внимательнее всего. Но даже при режиме Муссолини не осмелились упразднить старое тюремное правило: надзиратели разрешают целоваться при свидании, притом дважды – при встрече и при расставании.
   Скарбек начал опыты с непромокаемой бумагой и несмываемыми чернилами. Анка помогала. Лучше всего вела себя вощеная калька и китайская тушь, которую Скарбек привез с Востока. Он продержал во рту записку два часа, и бумага не расползлась от слюны. Приклеить же бумажный комочек к десне удобнее всего американской жевательной резинкой. В этом убедилась Орнелла, когда тренировки ради ходила с бумажным комочком во рту.
   Осталось только решить: передать Ренато комочек бумаги в начале свидания или в конце? Ну конечно же, в конце, потому что у Орнеллы он приклеен к десне, Орнелла к нему уже привыкла, а Ренато с непривычки трудно будет говорить, поведение его потеряет естественность.
   Не всегда «третий лишний» ведет себя тактично. Вдруг свидание придется на дежурство хромоногого, страдающего тиком надзирателя? Хромоногий всегда мешает сердечному уединению молодых людей, и на случай его дежурства Орнелла заучила наизусть перевод записки с немецкого на итальянский:
 
   «Секретарша ждет вашей открытки с просьбой срочно продать костюм. Надежда всегда с вами. Старик желает бодрости.
   Верный друг».
 
   По словам Орнеллы, передача записки прошла преотлично. «Третьим лишним» при их свидании оказался сонливый, нелюбопытный толстяк, которого все время клонит ко сну; боишься, как бы толстяк не упал со стула.
   О самом заветном Орнелла разговаривала с Ренато взглядами и намеками, а во всеуслышание – о разных пустяках.
   При расставании, полном немой боли, вся жизнь души может быть выражена страстным, долгим поцелуем. И в это мгновение Орнелла передала липкий секретный комочек; каждую секунду свидания она ощупывала его языком.