Яков Никитич нес все тяготы, какие выпали рабочему человеку в прифронтовой Москве, – работал до изнеможения, дежурил на крыше в часы воздушной тревоги и обучал ремеслу подручных, совсем зеленых юнцов. Как стремительно повзрослели вчерашние мальчишки! Не последнюю роль играли в пожарной дружине заядлые «голубятники», озорные крышелазы. Они стали сторожами и старожилами цеховых крыш.
   Прорех в крыше все больше, суровая зима все настойчивее стучалась в ворота, и работать, ютиться в цехе все труднее. Дежурные жгли негасимые костры.
   Накануне Октябрьской годовщины Якову Никитичу, члену заводского парткома, доверительно сообщили, что в случае благоприятной, то есть скверной, пасмурной, погоды на Красной площади состоится парад войск. Пригласительные билеты будут в этом случае доставлены на рассвете. Подготовка к параду ведется втайне. Площадь начнут украшать только глубокой ночью. Парад начнется на два часа раньше, чем бывало до войны, – в восемь утра, пока не рассеялся туман.
   Несколько раз той ночью и на рассвете Яков Никитич выходил из цеха и с тревогой вглядывался в низкое, серое небо. Погода явно нелетная, да еще идет на «улучшение»: снег все пуще, и небо сделалось цвета шинельного сукна.
   Уже много лет Яков Никитич не видел праздничных парадов. На трибунах как-то обходились без мастера по медницкому делу, и он ничуть не обижался. В последний раз он ходил на Красную площадь лет десять назад. Лева Маневич маршировал в тот Первомай как слушатель Военно-воздушной академии имени Жуковского. Маневич предупредил – он в первой колонне, в третьем ряду, посередке, чуть ближе к правому флангу. Но Яков Никитич не узнал его в тесном строю, не различил знакомых черт лица. Мелькали, мелькали фуражки с голубыми околышами и воротнички с голубыми петлицами…
   В половине шестого утра прикатил райкомовский «газик», нарочный привез пригласительные билеты для заслуженных заводских товарищей. Лежал там, в парткоме, и билет, на котором черной тушью каллиграфически было выведено: «Яков Никитич Старостин».
   Он знал, что сегодня в параде примет участие сводный рабочий полк. Промаршируют и народные ополченцы с их завода. Правда, вооружены красногвардейцы 41-го года неважнецки: винтовки вперемежку с карабинами, автоматов никому не досталось. Да и вид у рабочих не слишком молодцеватый, непарадный. Но кто им поставит в упрек плохую выправку? Разве их вина, что не хватило времени на строевые занятия? В полк записались и совсем пожилые люди, незавидного здоровья, а маршировать они учились, когда осколки уже начали свистеть москвичам в уши.
   А еще Яков Никитич знал, что сводный рабочий полк после парада уйдет на фронт, так бывало и в годы гражданской войны. И одна из верных примет того, что путь с Красной площади лежал не в казарму, а на позиции, – заплечные солдатские мешки; их приказано взять всем ополченцам.
   Якову Никитичу очень хотелось пойти на Красную площадь. Но перед тем, в ясный морозный день 5 ноября, где-то на дальних подступах к Москве разыгрался воздушный бой, и тягач приволок к ним в цех «ястребок», искореженный осколками. Летчики не уходили с завода, помогали ремонтировать машину, счет шел буквально на часы. Яков Никитич горестно вздохнул и отказался от билета.
   Утро и весь праздничный день Старостин клал заплаты на крылья и фюзеляж, возвращал к жизни умертвленный «ястребок». Парад давно закончился, замолкла радиопередача, а старик все еще колдовал, мудрил, мастерил.
   К вечеру «ястребок» расправил крылья. Яков Никитич мог бы теперь уйти домой, на Бакунинскую улицу, но не тянуло в остуженные комнаты, в одиночество, и он остался в цехе. Работницы варили общественную кашу из подгоревших зерен пшеницы (бомба угодила в соседний элеватор), а летчики, помогавшие при ремонте, пожертвовали флягу со спиртом.
   Война разбросала самых близких Старостину людей. Дочь с детьми недавно эвакуировалась. Надежда Дмитриевна и Таня Маневич где-то в Ставрополе. И давным-давно нет никаких известий о Леве.
   Жив ли он, знает ли о трагических событиях этого года, представляет ли себе, как выглядит прифронтовая Москва – затемненная, продрогшая на ледяных ветрах ранней зимы, не слышащая детских голосов и звонкого смеха, подтянутая, настороженная, одетая в солдатскую шинель, готовая к смертному бою?

82

   Когда ртутный столбик подымается выше цифры 40, каждый добавочный градус ощущается во всей своей знойной и беспощадной силе.
   Будто все тоньше становятся подошвы, которыми ступаешь по раскаленным камням. Все чаще ищешь взглядом облачко в бледно-голубом небе, выцветшем от жестокого зноя. Страшно подумать, что солнце еще не поднялось в самый зенит, что еще сильнее раскалятся на солнцепеке донельзя раскаленные камни.
   Каторжникам здесь остается лишь мечтать о прохладе, о тени, о том, чтобы утолить жажду. Они вправе лишь завязать голову платком пониже полосатого берета, чтобы пот, стекая с головы, смачивал затылок, чтобы платок оставался влажным, а значит, сохранял способность к охлаждению, и чтобы платок при этом закрывал уши, иначе просачивается знойный воздух.
   В огнедышащие дни июня, июля, августа у каторжан случались солнечные удары, сердечные приступы. И тюремная администрация разрешила: раз в неделю прогулка заменяется купанием. Водили только тех, чье поведение не вызывало замечаний. На купание отводился час.
   Самой удобной для купания была бухточка в юго-восточной части острова, где в море выдается небольшой скалистый мыс Портичолло. Высокие скалы ограждают бухточку с трех сторон. Несколько стражников занимали посты наверху, а две лодки стерегли четвертую сторону, никто не смел выплывать из бухточки.
   Каторжники не знали большего наслаждения, чем купание в море. По крутой-крутой тропинке, по скользким уступам, цепляясь за кусты вереска, за стволы агав, за жесткую траву, умеющую расти в расщелинах скал, группа в сорок-пятьдесят человек спускалась к воде. Раздевались, оставляли свою пронумерованную одежду на прибрежных камнях и бросались в воду…
   Сегодня дул сирокко, этот ветер домчался сюда от берегов Африки, он поджарен в огромной духовке – Сахаре. Сегодня весь остров на знойном сквозняке, но море при этом остается спокойным; голубая вода будто отполирована. Сирокко дул поверху, дул, не зная угомону. Уж лучше бездыханный неподвижный воздух, чем этот обжигающий зноем душный ветер. Иные порывы горячего ветра очень сильны, приходится напрягать веки, чтобы глаза оставались открытыми. И больно бьют песчинки, мелкие камешки – будто по лицу трут наждачной бумагой.
   Искривленное ветрами оливковое деревцо, растущее на верхушке скалы, клонилось из стороны в сторону, встряхивало ветки, показывая то ярко-зеленую свою листву, то ее матово-серебристую изнанку. На этих островах порывами ветра сшибает и созревшие фрукты, выживают здесь только деревья с жесткими листьями, кактусы, агавы.
   «Вот бы где установить ветряные двигатели, те самые, которые я продавал когда-то по поручению Вильгельма Теуберта! При такой погодке, как здесь, ветряной двигатель – вечный двигатель».
   Только сейчас Этьен впервые подумал, что соседний остров очень точно назван Вентотене, что дословно означает «держащий ветер».
   Как всегда, Этьен вышел из воды раньше других, потому что подъем в гору при одышке осилить труднее. Он делает несколько длительных остановок, стоя где-нибудь на каменном приступке, на узеньком карнизе, на крохотной площадке, любуясь морем, наблюдая за купальщиками, следя за двумя сторожевыми лодками, как бы запирающими на два замка выход из бухточки.
   Камни, лежащие у берега в синей воде, совсем белые, а над камнями вода более светлого тона, чем вокруг, – как разбавленные синие чернила.
   Обидно, что ему приходится заканчивать купание раньше других, но есть своя прелесть в таком уединении. Можно декламировать русские стихи, петь вполголоса русские песни, говорить по-русски – никто не подслушивает. И он декламировал без особого разбора, подряд, стихи, которые помнил наизусть. На пустынной скале звучала странная поэма, где Пушкина сменяли Есенин, Блок, Некрасов, и все они снова уступали Пушкину. Он упивался волшебными созвучиями, пытаясь возместить этой жадной, сумбурной декламацией долговечную немоту свою, мучительную разлуку с родным языком.
   Снова, как на берегу Неаполитанского залива, охваченного штормом, он твердил: «Я помню море пред грозою. Как я завидовал волнам…» Но окончание строфы померкло в памяти…
   Он пел сумасбродные попурри из советских песен: «Но от тайги до британских морей Армия Красная всех сильней… Пускай же Красная сжимает властно… Пускай пожар кругом, пожар кругом… Стоим на страже всегда, всегда… Ты, конек вороной, передай, дорогой, что я честно погиб за рабочих… Никто пути пройденного у нас не отберет… Сотня юных бойцов из буденновских войск на разведку в поля поскакала…»
   «Давным-давно все бойцы вернулись к своим, только я один задержался в разведке на шесть лет…»
   Отсюда, с верхней площадки, видны очертания соседнего острова Искья, где-то за ним лежит Капри. Но эти близкие острова, в сущности, не ближе Млечного Пути… А каким образом каторжник Беппо оказался еще выше на скале, на самой верхотуре? Или Беппо сегодня вовсе не купался, или вылез из воды раньше? Нет, не мог он так быстро взобраться наверх!
   Беппо подошел к самому краю скалы, будто хотел оттуда взглянуть на камни, которые голубая вода лениво прополаскивает у берега.
   Замечательный пловец и ныряльщик, он не раз совершал прыжки с высоты в двадцать метров. А сегодня забрался на скалу, нависавшую с противоположной стороны бухты и, кажется, собирается прыгнуть с высоты метров в тридцать, никак не меньше.
   Однако зачем у него в руках полотенце, почему так долго возится, зачем подносит руки ко рту?
   Но вот Беппо прыгнул и, не успев взмахнуть руками, камнем полетел в воду.
   Этьен посмотрел вниз. Ну где же Беппо, почему он не показывается из воды? Почему до сих пор не вынырнул?
   Истошные крики стражников, тревожные возгласы купальщиков. Кричат все громче.
   Одна из двух сторожевых лодок и несколько купальщиков поплыли к тому месту, где в воду канул Беппо. Уже и зыбкие круги на воде стали едва заметны, размыло пену, рожденную всплеском упавшего тела. Один за другим исчезали в воде ныряльщики и показывались вновь – безуспешно!..
   Только через три дня тело утопленника прибило к белым камням. Бедняга Беппо, он решился нырнуть, но не собирался вынырнуть. Как выяснилось, отправляясь на купанье, он обвязался под курткой полотенцем. А перед тем как спрыгнуть со скалы, связал себе тем полотенцем руки и уже со связанными руками неловко перекрестился…
   Многие в эргастоло знали историю Беппо. Он отбывал бессрочную каторгу за убийство, совершенное непреднамеренно. Ему исполнилось тридцать шесть лет, но он выглядел намного моложе – молодцеватый, ловкий, сильный. Беппо работал в саду, на огородах подрядчика Верде, а затем стал прислуживать в доме капо диретторе, потому что отличался опрятностью, вежливостью. Капо диретторе Руссо, пожилой болезненный человек, дослуживал до пенсии; на памяти Марьяни это был самый приличный начальник. Только капо диретторе разрешалось жить на острове с семьей: у него – жена и две дочери. Синьора Руссо была намного моложе мужа, ее красивое лицо еще не успело увянуть. Она стала заботиться о Джузеппе, и пришла минута, когда слуга стал для нее Беппино. Но тут разразилось несчастье – Руссо умер от разрыва сердца за обеденным столом. Из Рима прислали другого начальника, а Беппо вернули в камеру. Он умолял дать ему какую-нибудь работу и наконец просил послать на огород, чтобы хоть урывками, тайно видеться с вдовой Руссо. Многие в эргастоло сочувствовали влюбленным и охраняли их тайну.
   Беппо отправлялся на огород рано утром, к обеду возвращался в тюрьму. Перед обедом огородников торопливо обыскивали – нет ли ножа? Если же стражник нащупывал в кармане несколько стручков фасоли или луковицу, он закрывал на это глаза.
   Лишь надзиратель Кактус, краснощекий верзила с мелкими гнилыми зубами, тщательно обыскивал ловкими, понаторевшими в этом деле руками. И надо же было, чтобы именно к нему в лапы попал Беппо, когда припрятал для соседа две луковицы финоккио!
   Кактус со злорадством вытащил две луковицы. Беппо стоял с лицом, на котором окаменело страдание.
   Кактус сочинил донос, и Беппо лишился работы на огороде. Теперь он не сможет увидеться со своей возлюбленной до ее отъезда. Значит, их ждет вечная разлука? Синьора Руссо под всякими предлогами оттягивала отъезд с острова, но Беппо из тюрьмы не выпускали.
   Участливые люди сказали Кактусу, что Беппо сходит с ума от тоски.
   – Чем скорее, тем лучше!
   Сердце Кактуса давно обросло колючками. В тот вечер Этьен и сказал Марьяни:
   – Мне жаль Беппино, но я завидую ему.
   – Это сказано под влиянием минуты. Я вам не верю! Я не верю потому, что убежден – ваша жизнь нужна очень многим. Хотя от меня вы это скрываете.
   Этьен пожал руку Марьяни и ничего не ответил. В те дни на полях России шла жестокая битва, и тем сильнее Этьен страдал от своего бездействия. Он теперь спокойнее относился к такому понятию, как «бессрочная каторга», потому что понимал – вся его судьба отныне связана с ходом и исходом войны. А вынужденная беспомощность лишь увеличивала меру его мучений. Он не мог и не хотел отъединять свою жизнь от судьбы своей Родины и своей армии. Он так страдал, держа в руках иллюстрированные воскресные газеты, узнавая о дальнейшем продвижении на восток полчищ Гитлера и Муссолини, что разучился смеяться; живя впроголодь, лишился аппетита; его измучила жестокая, неотвязная бессонница.
   И вот настала минута, когда он остался без душевных сил, вслух позавидовал бедняге Беппо, выслушал строгую, справедливую отповедь Марьяни и мысленно поблагодарил друга.
   – Лучше подумаем, как отомстить Кактусу, – предложил Марьяни.
   Они посоветовались с надежным парнем Поластро и вынесли Кактусу приговор: когда каторжников в следующий раз поведут купаться, Кактуса столкнут со скалы в пропасть. Разве не мог он поскользнуться на камне, отшлифованном ветрами?
   Но Кактус почуял недоброе, потому что вдруг притворно охромел и из тюрьмы никуда не выходил.
   Никто не прощал подлеца, хотя уже давно уехала с острова красивая печальная вдова с дочерьми, уже давно на тюремном кладбище покоился под своим каторжным номером ее возлюбленный. Беппо похоронили с руками, связанными полотенцем, как с вечными наручниками.

83

   Есть в тюрьме своя граница, за которой заключение переходит в медленную казнь.
   Наступили дни, когда узником Чинкванто Чинкве овладело полное безразличие, когда равнодушие к жизни, а вернее сказать – к смерти, стало его обычным состоянием.
   Кому нужна постылая, оскорбительная, бесполезная жизнь? Ему такая жизнь ни к чему.
   Когда Этьена привезли на Санто-Стефано, он не видел никакой разницы между приговором на двенадцать, на тридцать лет и пожизненным заключением, потому что и то и другое воспринимал как разлуку с жизнью. А оказывается, есть разница, и весьма существенная! На сидящих бессрочно никакая амнистия не распространяется, и, только отсидев двадцать лет на каторге, можно подавать прошение о помиловании, а раньше и прошения такого не примут. Мысль о вечной каторге могла привести к сумасшествию, если бы Этьен не вселил в себя надежду на будущее. Но неутешительные вести с Восточного фронта летом 1942 года омрачали его надежду. Покинет ли он когда-нибудь стены, полонившие его? Расстанется ли с темнотой, обступающей его со всех сторон после захода солнца? Ни свечи, ни коптилок. Даже не верится, что у него вызывала раздражение электрическая лампочка в шесть свечей, не угасавшая в Кастельфранко.
   Капеллан Аньелло рассказывал, что каторжники Санто-Стефано до 1895 года волочили на ноге ядро, весившее, не считая цепи, пять килограммов. С каждым годом каторги цепь, которой ядро было приковано к ноге, укорачивалась на одно звено. Каждый год – звено, год – звено, год – звено…
   «Он хоть видел, что срок уменьшается», – подумал Этьен о своем далеком предшественнике, который, может, сидел в этой камере. Да, цепь становилась легче. Но и сил с каждым годом оставалось меньше! Силы уходили быстрее, чем укорачивалась цепь, так что облегчения это каторжное правило не приносило…
   На каком звене замкнется его жизнь, какое звено в цепи его несчастий и бед станет могильным?
   Рассудком он понимал, что безразличие – паралич души, смерть заживо, и если примириться с равнодушием, бездействием мысли и чувств, настанет такой момент, когда они атрофируются вовсе, и тогда уже не вырваться из мертвой апатии. И если вдруг придет свобода, он встретит ее погасшим взглядом, высохшей до дна душой, растраченной без остатка надеждой, склерозом памяти, амортизацией сердца, забвением любви.
   У него испортилось настроение, когда он заметил, что сильно обветшала его тюремная одежда, особенно куртка – на воротнике, на обшлагах, возле петель, на локтях. Потом куртку заменили новой, но пришло ощущение, что он стареет еще быстрее каторжного одеяния.
   Жизнь становится все короче, и все меньше времени остается для воспоминаний.
   Пришел день отчаяния, когда Чинкванто Чинкве отказался выйти на прогулку.
   С Восточного фронта продолжали поступать невеселые новости, в фронтовых сводках мелькали названия городов в предгорьях Кавказа, в Поволжье, и каждый сданный гитлеровцам город увеличивал срок его бессрочной каторги.

84

   В то утро он лежал в тупом отчаянии. Но тут произошло событие, которое потрясло всю тюрьму и привело узника Чинкванто Чинкве в состояние крайнего возбуждения.
   Топали сапожищами стражники, звал кого-то на помощь дежурный надзиратель, кто-то кого-то послал за врачом, затем послышался голос самого капо диретторе.
   В первом этаже, под камерой Лючетти, нашли мертвым заключенного номер 42, иначе говоря – Куаранта Дуэ. Родом он из Триеста, по национальности не то македонец, не то хорват, не то цыган, а присужден к бессрочной каторге за убийство. Переправлял контрабандой через границу краденых лошадей, пограничники пытались его задержать, и в перестрелке он застрелил троих.
   Подошли минуты утренней уборки. Каждый выливал свою парашу в зловонную бочку, которую проносили по коридору.
   Дежурные каторжники дошли до камеры, где сидел Куаранта Дуэ, открыли со стуком первую дверь. Он не откликнулся. Открыли дверь-решетку и крикнули:
   – Эй, Куаранта Дуэ! Парашу!
   Каторжники держали бочку за длинные ручки. Ну что он там замешкался? Раздраженный надзиратель вошел в камеру. Куаранта Дуэ лежит. Подошел к койке – тот мертв. Надзиратель снял шапку, вышел, запер дверь камеры и побежал к начальству. Пришли капо гвардиа, капеллан, тюремный врач.
   – А на вид был такой здоровый парень этот самый Куаранта Дуэ, – удивлялся врач.
   Куаранта Дуэ лежал на боку, отвернувшись к стене. Врач приблизился к койке, положил руку на лоб – холодный. Но фельдшер, прибежавший вслед за врачом, отбросил одеяло…
   Чучело!!!
   Туловище сооружено из одежды и всякого тряпья. Голова искусно вылеплена из хлебного мякиша, наклеен парик, а лицо раскрашено.
   В тюрьме и на всем острове подняли тревогу. Обыски, облавы. Прочесывали кустарник, заглядывали в расщелины скал – Куаранта Дуэ как в воду канул. Неужели уплыл? Погода сегодня не благоприятствовала пловцу, море неспокойное.
   Куаранта Дуэ каким-то фантастическим образом убежал из тюрьмы, добрался до сарайчика, где подрядчик Верде держит лодку, бросил там свою одежду, сбил замок с цепи, но лодкой не воспользовался. Следы беглеца уводили из сарайчика на верхнее плато, на огороды, оттуда снова вели вниз, к берегу, и там пропадали.
   Никто не помнил, чтобы из дьявольской дыры Санто-Стефано кто-нибудь убежал.
   С Вентотене прибыл со своими стражниками начальник охраны Суппа. Из Неаполя прислали опытных сыщиков и проводников с собаками.
   Ищейкам не уступал надзиратель Кактус. Он прямо с ног сбился, стараясь заслужить одобрение начальства, он весь день бегал, высунув язык, как бешеный пес, сорвавшийся с цепи. Говорили, в его послужном списке есть черное пятно – из той тюрьмы, где Кактус прежде был цербером, сбежали два заключенных, оставив ему па память о себе нервное расстройство в бессонницу. Говорили, он и на Санто-Стефано перевелся только потому, что здесь сама возможность побегов исключена.
   Собаки взяли след, но он уходил в море. Не доплыл ли беглец до Вентотене? Правда, течение в проливе сильное, и на море штормит, но хорошему пловцу всё под силу. Часть стражников и проводников с собаками переправили на Вентотене.
   Однако утром оказалась раскрытой настежь дверь на склад Верде, оттуда исчезло большое деревянное корыто. Десант с Вентотене отозвали.
   А следующей ночью обнаружилась пропажа в хлеву. Исчезла крышка от большого деревянного ларя, куда скотник засыпал отруби.
   Прошел день, прошла ночь, и на огороде были сорваны помидоры, еще что-то из овощей. И той же ночью из комнаты, в которой спали карабинеры, при открытом окне пропали со стола хлебцы.
   Прошли еще сутки, из погреба Верде исчезли пять больших бутылей для вина – «дамиджане». Стало очевидно, что беглец пытается соорудить плот. Просто диву даешься, как быстро каторжники узнавали подробности!
   Этьен все дни был возбужден, горячо обсуждал с Марьяни ход событий, сообщал подробности через «волчью пасть» Джино Лючетти. С восхищением следили они втроем за упорным мужеством беглеца. Этьен жалел, что был недостаточно внимателен к контрабандисту прежде. Он лишь помнил его внешность: смоляные волосы, белозубый, блестящие черные глаза с желтоватыми белками, широк в плечах, легок на ногу. В нем была кряжистая сила.
   Прошли еще сутки – исчезла длинная веревка, висевшая на площадке перед прачечной, где стирали белье каторжники.
   К неудачным поискам беглеца прибавились другие неприятности: в те дни остров испытывал острый недостаток в пресной воде. На остров привезли установку, с помощью которой из морской воды выпаривали соль, но каторжники роптали, когда пищу готовили на этой воде. Сколько в ней ни варились макароны, картошка или горох, они не разваривались как следует. Несколько лет назад доставку пресной воды взял на себя какой-то подрядчик из Неаполя. Позже воду два раза в месяц привозили в маленькой наливной барже военные моряки. Но пресную воду нужно не только доставить на остров, ее еще нужно поднять на верхнее плато; у дряхлого насоса не хватало сил гнать воду по трубам.
   В такие дни каторжники носили воду в бочонках. Тропа такая крутая, что по ней не пройти ни лошади, ни мулу, их и нет на острове.
   Заставить политических носить воду вместе с уголовниками тюремная администрация не вправе. Но Марьяни добровольно согласился на это и уговорил своего друга. Марьяни не даст ему уставать сверх сил, надрываться. Но пробыть весь день на свежем воздухе, среди людей, пусть даже под строгим конвоем, – полезно при нынешнем подавленном состоянии Кертнера.
   Уголовники не позволили Чинкванто Чинкве взяться за ручки бочонка. Он и с пустыми руками тяжело подымался по тропе, часто останавливался, чтобы отдышаться, несколько раз присаживался на ступеньки.
   Тут он встретил знакомого лодочника Катуонио, служившего у подрядчика Верде. Катуонио – единственный, кому разрешалось в любое время приплывать на Санто-Стефано и будоражить прибрежную воду взмахами своих весел. Однажды Катуонио подарил Чинкванто Чинкве галеты, в другой раз – пучок лука финоккио.
   Сейчас Катуонио нес в гору ящик с макаронами и тоже остановился, чтобы передохнуть. Он поставил ящик на тропу и предложил посидеть на ящике Чинкванто Чинкве, а сам уселся рядом на каменной ступеньке.
   Группа каторжников с бочонками прошла мимо, внизу виднелась еще группа, водоносы тянулись вереницей. Бочонки несли по двое, а маленькие бочки – по четыре человека.
   Катуонио завел разговор о поисках беглеца, и по выражению лица, по репликам ясно было, что лодочник ему симпатизирует.
   Этьен воспользовался тем, что их никто не слышит, и сказал:
   – Хорошо бы сбить ищеек со следа, оставить тюремщиков в дураках.
   – А как это сделать?
   – Пусть ищейки думают, что он уплыл на Вентотене.
   – Кто поверит?
   – А ты ночью подойди к маяку на Вентотене. Тебя не увидят. Сколько ни смотреть со света в темноту… Подойди и крикни, что ты – беглый каторжник. Умираешь от голода, просишь оставить тебе еду. Укажи какое-нибудь точное место рядом с маяком.
   – Там на берегу стоит старая шлюпка, – подхватил Катуонио.
   Ему явно понравилась идея, он потер руки, предвкушая удовольствие, и рассмеялся.
   Катуонио уже скрылся наверху, за поворотом тропы, а Этьен все сидел и глядел, как каторжники тащат бочонки и бочки с пресной водой…

85

   Внизу простиралось Тирренское море, а перед глазами Этьена текла извилистая речка Бася, через нее перекинут мост в Заречье. В том месте от Баси отделяется правая протока Своеволка. Чуть выше устроена запруда, а если шагать из городка домой, в Заречье, то правее моста стоит водяная мельница.
   Интересно, провели в Чаусах водопровод или до сих пор возят питьевую воду из Заречья? Сколько раз на дню водовоз Давыдов, отец Савелия, ездит взад-вперед через Басю и Своеволку? Водовоз называет Своеволку еще более презрительно – Переплюйкой. Низкорослая гнедая Лысуха с белой звездочкой на лбу тащит бочку с водой в гору. На улицах городка, которые взобрались на холм, нет колодцев, там до воды не докопаться. Давыдов с сынком Савелием и лошаденкой надрываются втроем день-деньской. Домовладельцы платили за бочку воды десять копеек.