- Не замай!
   Он встряхнул бутылку и плеснул мне в лицо рьяно холодной водкой...
   Тетку с Момичем я догнал под бугром. Они торопились к гати - тетка шла по тропе, а Момич сбоку, по колени в снегу. О том, что к гати незачем ходить, я сообщил им в спины шагов за двадцать. Момич выбрался на тропу и шагнул было ко мне, но его тут же окликнула тетка. Она что-то сказала ему и засмеялась. Момич оглянулся, примирительно махнул мне рукавицей: иди, мол, домой - и слез с тропы опять в снег. Они пошли не спеша, шаг в шаг,наверно, в кооперацию сманились за чем-нибудь...
   Я так и забыл спросить у тетки, зачем приходил к нам Момич, потому что со стороны Брянщины подул мокрый ветер - и белые сады разорились сразу. Несколько дней тогда стояла смурная и волглая погода, но, видно, той зиме суждено было проторопиться через нашу Камышинку, все равно как приневоленному свадебному поезду, когда и хмель, и песни, и бубенцы, и невестин плач, и разноцветные полушалки - все вместе: вишай сменил куржак, и выметнулся он тоже ночью, тайком после дождя, а утром проглянуло солнце о двух радужных столбах по бокам, и было тревожно глядеть на стволы и ветки ракит, на изгороди, повети и трубы хат - все казалось непрочно-стеклянным и все лучилось сизо-бурым негожим отсветом. По такой погоде трудней, чем при вишае, ходилось в школу, потому что каленая пупырчатая наледь покрыла все проулки и взгорки - и кататься можно было как угодно: и стоя, и сидя. Через это я и прозевал, как раскулачили на том конце Арсениных. Двух арсенинских гнедых кобыл и чалого мерина я увидел на второй день на сельсоветском дворе. Они понуро топтались возле забора у опрокинутой красной веялки и загруженных чем-то саней. На мерине, как на собаке после драки, дыбом стояла длинная, перебитая соломой шерсть, и я подумал, что зря Арсенины считались богачами. Куда ж ихнему мерину до Момичева жеребца! Тот бы небось враз пересигнул через попов забор, того б тут не удержали!.. В тот день мне опять не удалось попасть в школу: на обледенелой церковной паперти я еще издали увидел Митяру Певнева, присланного недавно не то из Липовца, не то из Гастомли заведовать избой-читальней в нашей бывшей церковной сторожке. Митяра ничем не отличался от камышинских неженатых ребят с того или с нашего конца. Он не считался уполномоченным, и никакого интереса у меня к нему не было. Он меня не знал, но позвал как своего дружка:
   - Иди-ка на минутку!
   На порожках паперти лежали лестница и ременные вожжи, а в скважине зеленых церковных дверей торчал большой медный ключ. Заячья шапка на Митяриной. голове сидела накось, а шубейка была распахнута, будто он только что колол дрова и уморился.
   - Постой-ка тут, пока я отомкну,- сказал он мне и опасливо, обеими руками, два раза повернул ключ. Створки дверей плавно - сами - раскрылись внутрь, а Митяра отступил ко мне, поправил шапку и ожидающе заглянул в притвор. Там виднелись широкие деревянные порожки, огороженные гладкими и желтыми, как бублик, перилами, примыкающими к внутренним дверям церкви, и больше ничего. Митяра постоял-постоял и поднял лестницу.
   - А ты захвати вожжи,- сказал он мне. Я захватил, и он пошел впереди, а я сзади. До этого я был в церкви раза два или три - тетка водила глядеть на диковинные картины, и все, что я там увидел тогда, осело во мне беспокойством и испугом. Чарующий и какой-то вечерний - хотя видел я это днем - блеск свечей; косые, веерно-крылатые полосы пыльно-золотистого света, проникавшие откуда-то сверху и пахнущие совсем незнакомым и жалобным запахом; распевно гулкий, не то кличущий, не то прогоняющий людей голос дьякона; угрозно-неотрывные - прямо на тебя - глаза бородатых стариков с настенных страшных картин; поднебесная высота купола и гневный размах там божеских рук; поза и осанка знакомых и незнакомых камышан - стоят, молятся и чего-то ждут,- все это в моем воображении отторгло церкву от того моего оглядно-ручного мира, в котором я жил с теткой и Момичем. В нем все было понятно, и я знал, что и откуда к нам пришло: Момичеву клуню мы поставили вдвоем - я и он. Все хаты, сараи, плетни и ветряки тоже построили люди. Трава, подсолнухи, сливины и ракиты росли сами, потому что после зимы наступало лето. Свежие огурцы пахли колодезем, а груши - мятой. Темно станови-лось оттого, что кончался день... Тут все было нужным и мне близким, а в церкви этот мой мир почему-то тускнел и уменьшался, а большим и недоступно-ярким делалась только она сама. Я не решался подумать, что ее тоже построили люди,- этому мешали ее непонятные запахи, краски, звуки и то придавливающее и цепенящее чувство, которое охватывало меня в ней...
   Митяра толкнул лестницей двери, и на середине церкви я увидел рассветно тусклые световые столбы, подпиравшие Бога под куполом, а за ними льдистый блеск позолоты икон и кивотов, вздыбленные перистые крылья ангелов и гневные глаза больших синих стариков. Я ощутил колючий холод, свою заброшенность и страх и снял шапку. Митяра обернулся ко мне и шепотом сказал:
   - Зараз иконостас будем ломать...
   В церкви зашелестело, как рожь под ветром, и я кинулся прочь. Наверно, Митяра выронил лестницу, потому что на паперти меня настиг заглушенный перекатный гул, будто гром над Брянщиной. Я побежал не в школу, а домой, чтобы рассказать про все тетке, и когда оглянулся, то увидел Митяру, уходившего по направлению к сельсовету.
   Для тетки главное было, какие картины я видел и на какой стене - на правой или на левой. Ежели слева, то там Страсти Господни, а справа она и сама не знала что.
   - Ты больше не лазь туда,- сказала она.
   - А то чего будет? - спросил я.
   - Мало ли! И молоденчик может приключится, и белая ужасть, и черный чемер... Пускай они сами ломают!
   Перед обедом, пока Царь не слез еще с печки, тетка выглянула в окно на Момичеву сторону и с обидой на Настю сказала:
   - Теперь эта дура так в вековухах, видно, и останется!
   Я промолчал.
   - А ты не разузнал... про Романову гармошку? Куда она делась-то? неожиданно спросила тетка.
   - Не разузнал, - сказал я. - А лошади ихние на поповом дворе стоят.
   - Неужто с собой увез? Там же небось и слухать-то некому,- раздумчиво сказала тетка.
   - Куда увез? - спросил я.
   - Да на Соловецкие выселки какие-то. Аж на край света. Их же всех, говорят, ажно вчера вечером погнал туда Голуб твой...
   Но Голуба я увидел дня через два возле сельсовета. Я решил, что Соловецкие выселки где-нибудь за Луганью или на Брянщине. Настя сможет доехать туда за день. Ихнему жеребцу это - что кобелю муха...
   Мы с теткой никогда не доедали до конца борщ или похлебку, потому что свою миску - у Царя была отдельная - каждый раз наполняли с краями,- иначе невесело елось, и хлеб тетка резала большими скибками, и солили мы его так, что он аж хруптел, а потом черпали из ведра по полной кружке свежей воды и пили как в жнитву - долго и сладко. Мы сроду не узнавали заранее, сколько дней проношу я новые лапти, когда кончится пшено и мука, хватит ли нам дров, чтоб протопить завтра печку. Мы не любили короткие однодневные праздники и летучие события; нам всегда хотелось, чтобы все интересное, что случилось в Камышинке, продерживалось подольше.
   Та зима была для нас такой, будто первую половину ее сделал веселый и озорной человек вроде Кулебяки, а вторую - председатель Лесняк. Куржак как настыл, так и остался. Днем то на том конце, то на нашем раскулачивался чей-нибудь справно огороженный двор, а вечером то тут, то там гулялись свадьбы, и нам с теткой не удавалось поспеть всюду - не разорваться ж! Почти каждый день под вечер исполнители стучали палками в окна - приглашали на собрания, чтоб записываться в колхоз. Их проводили то в школе, то в сельсовете, то в порожних кулацких хатах уполномоченные из Лугани. Мы с теткой не ходили на них - не разорваться ж! - да и уполномо-ченные, кроме одного Голуба, менялись через два дня на третий: поживут-поживут в богатых дворах, а потом фью - и нету ни тех уполномоченных, ни кулацких дворов. Зато Момич - я знал про то - не пропустил ни одного собрания. Наверно, ему обидно было глядеть на чужие свадьбы - Настина-то разорилась...
   Я так и не узнал, один или с кем-нибудь из сельсоветчиков Митяра порушил иконостас в церкви. В тот день у нас в школе не было уроков учительница куда-то ушла, и по дороге домой я завернул к церковному проулку, чтоб скатиться. Мне нельзя было миновать бывшую сторожку, и на ее крыльце я увидел большой ворох чего-то блескучего, как огонь. Я сразу догадался, что там лежало,- церковные двери были полуотворены, и когда подбежал к крыльцу сторожки, то не знал, что хватать: то ли медные, унизанные голубыми и зелеными глазками лампадники, то ли смугло-белые - с Момичев кулак - шары, то ли кволые, похожие на сабли жестяные полосы, то ли еще чего, кроме икон, которые я "не видел". Я выбрал несколько шаров и двух золотых деревянных боженят - одного чтоб себе, а второго тетке. По проулку я катился сидя, и шары гудуче звенели у меня сзади, потому что сумка волочилась по наледи. Уже с полгоры я заметил внизу на дороге свою учительницу, двух уполномоченных и трех незнакомых, не то камышин-ских, не то чужих мужиков. Они переходили проулок, и мне нельзя было ни свернуть, ни затормо-зиться, и я подъехал прямо под ноги уполномоченного, что был в кожаной тужурке и в буденовке. Он пересигнул через меня и матюгнулся. Если б он не обругался, я б не узнал, что это Зюзя: из-под крыльев буденовки у него виднелись глаза да нос.
   - Шорово-здоц! - сказал я.
   Зюзя цыкнул на лапти мне кривулину слюней - как Кулебяка - и пошел вдогон за всеми. Со спины он показался мне высоким и чем-то похожим на Романа Арсенина...
   Когда я опростал дома сумку, тетка заглянула в нее и спросила:
   - И все? Что ж там... нешто ничего кроме не было?
   - Иконы одни,- сказал я, умолчав про лампадники. Тетка "не услыхала" и стала привязывать шар к лампе, чтоб он свисал над столом.
   - Он же над его миской будет, а не над нашей,- шепнул я ей и кивнул на печку.
   - Ну нет уж! Дудки! - сказала тетка и оборвала на шаре нитку. Мы долго гадали, куда их привесить, и оба нарочно не глядели на боженят, чтоб обрадоваться им после. Я предложил положить шары на уличное окно пускай видят все, и тетка сразу было согласилась, но потом поглядела на Момичев двор и сложила губы в трубочку.
   - Ну ладно, давай на то примостим,- сказал я и пошел искать кирпич: без подставок шары не выглядывали б из-за рамы,- Момич сделал ее плотной и высокой.
   С боженятами возни было еще больше,- куда ж их приладишь в нашей хате, а мне совсем не терпелось с тем, "третьим", что я берег на после всего, и я рассказал про Зюзю.
   - Скажи на милость! - удивилась тетка, но посмотрела на меня недоверчиво - может, опять сбрехал, как в тот раз?
   Она ушла, а вернулась аж под вечер и с порога сказала:
   - Твоя правда, Сань. Серега-то объявился!
   За то, что она ходила куда-то одна, мне хотелось обидеться, и я ничего не ответил.
   - С матерью объявился,- не унималась тетка.
   Я вспомнил слова Момича, когда он не взял в Лугани Дунечку на свою повозку, и сказал:
   - Теперь зачнет дражнить камышинских собак красной шалкой!
   Мы разом взглянули на печку и засмеялись: про Дунечку нельзя было говорить, чтоб не думать о Царе. Он завозился на печке, а тетка погрозила мне пальцем и окликнула его по-хорошему:
   - Петрович, а Петрович!
   - Ну чего? - недоверчиво отозвался он.
   - Мы вот тут балакаем цельный вечер и не знаем... в колхоз-то будешь записываться или как?
   - Сама пишись,- сказал Царь.- Тебе не впервой. Ты один раз спробовала небось...
   - Да хозяин-то ты! - подмигнула мне тетка.- А то ить, чего доброго, возьмут и раскулачат!
   - А под наше добро подвод и подвод нужно! - сказал я и кивнул на Царев кожух, висевший в проеме чуланных дверей.
   Тетка смиренно присела на лавку.
   - Воротник-то, Сань! Как же без воротника,- шептала она,- не возьмут ить уполномочен-ные-то... Обидятся! Навредили, скажут... Ой, смертушка моя!..
   Я так никогда и не докопался в себе, что тогда со мной было, отчего я кинулся к тетке, обнял ее и заревел как от нечаянной боли...
   5
   Наполовину или полностью, но у нас сбывались даже сны, и разговор про колхоз тоже не пропал даром: дня через три к нам в хату явились все, кого я видел на проулке, когда катился,- уполномоченный с портфелем, Зюзя, Евдокия Петровна, те три незнакомых мужика и еще Сибилёк. Мы только наладились было обедать, когда они вошли. Из нашей с теткой миски высовывался большой желтый мосол, облепленный разваренной капустой, и мы с ней одновремен-но выставили локти, чтоб заслонить его от чужих людей: он был как лошадиный, и мало ли что могли подумать чужие люди, откуда он у нас таких взялся? Не будешь же им говорить о Момиче-вом быке и о Настиной неполучившейся свадьбе! Мы застыдились, потому что всю жизнь были бедные,- с Царем не разбогатеешь, и когда выставили локти, то нечаянно опрокинули миску, и щи подплыли к Царю. Он стукнул меня ложкой по лбу, а на тетку крикнул:
   - Заегозилась, змея!
   Может, поэтому никто из вошедших не поздоровкался с нами,- когда ж им было здоровкаться, если мы дрались, и я вытер лоб, встал и сказал:
   - Здрасть!
   Я сказал звонко, как в классе, и глядел только на учительницу - мы ведь уже недели полторы не встречались в школе: не разорваться же ей, раз она ходила с ударной бригадой! Учительница взглянула на меня как на замерзшее окно и поморгала, будто под веки ей попали соринки. Я по себе знал, что когда долго пробудешь на холоду, а потом ввалишься в хату, то все белое в ней - стены, потолок, печка, теткино лицо - кажется розовым, неверным и отдаленным, и надо немного обтерпеться, чтобы привыкнуть и видеть все ясно и правильно. Все семеро ударников столпились возле дверей и оттуда невидяще разглядывали хату и нас. Я подождал, чтобы они обтерпелись, и вторично выкрикнул - теперь уже всем свое "здрасть". Тетка успела прибрать стол и протяжно и смущенно, как ранним гостям на праздник, сказала следом за мной:
   - А вы ж проходите и садитесь. Милости просим!
   Подо всех у нас не хватило лавки со скамейкой, и Сибилёк прислонился к печке, спрятав за спину руки,- наверно, прозяб в своем укороченном зипуне и в раззявленных лаптях на одну холщовую портянку. Он встал и подстерегающе, как на птичек, когда их хочется словить, прищу-рился на боженят. Они висели на нитках в святом углу под божницей и все время вертелись: то обернутся друг к другу затылками, то опять сойдутся нос к носу. Шары на подоконнике заслонили Зюзя и учительница, но на скамейку, лицом к тому окну и спиной к нам с теткой, сел уполномо-ченный, и мне не было видно, заметил он их или нет... Я подумал, что зря крал их,- теперь неизвестно что будет, и в это время уполномоченный спросил у Царя:
   - Вы хозяин?
   Дядя Иван злорадно метнул взгляд на тетку и ответил уполномоченному поспешно и готовно:
   - Мы давно поделенные. Мой тут один чулан...
   Он убрал со стола локти и посунулся в угол, а уполномоченный хмыкнул и обернулся к нам с теткой. Мы стояли возле лежанки лапоть к лаптю,- не разберешь, чей больше, а чей меньше, и уполномоченный долго глядел на них: дивился, видно, отчего они у нас так похожи. Мы и сами путались по утрам, когда вынимали лапти из печурки,- Момич плел их на одной колодке и разнашивали мы их одинаково - правые сбивали влево, а левые вправо.
   Не знаю, как тетка, но я тогда не решил, кто лучше наряжен уполномоченный или Зюзя. На уполномоченном все было городским - шапка "московка", длинное пальто с воротником, белые и тонкие, обшитые желтой кожей валенки. Тут гляди не гляди - луганское все, недостижимое и уважительное, как портфель, а на Зюзе... На нем все, кроме буденовки, было наше, камышинское. Я все признал: и кожанку, и полосатый шарф, и галифе, и сапоги с калошами; и мне даже запахло чем-то уличным, как бывало на дубах, когда Роман Арсенин садился к Насте на колени и растяги-вал гармошку. Зюзя ни разу не взглянул на нас с теткой - не привык пока, видно, к богатой одеже. Это завсегда так бывает, когда наденешь новую рубаху или еще что. Тогда все время помнится, что на тебе есть, и отчего-то не глядится на людей, ежели они во всем старом...
   - Это они самые? - оглядев наши лапти, обернулся уполномоченный к Зюзе.
   Тот молча кивнул, и кожанка на нем заскрипела, как капустный лист, когда его ломаешь.
   - Как же это вы дезертировали из коммуны? - спросил тогда уполномоченный.
   Он не оборачивался к нам, потому что отмыкал зачем-то портфель, и дядя Иван затиснулся в угол и оттуда сказал:
   - Я ничего не знаю. Мой тут один чулан.
   Учительница издали нацелила на тетку указательный палец и сказала, как на уроке:
   - Вас, гражданка, о трудовой коммуне спрашивают!
   Она аж покраснела - обиделась, видно, что мы не сразу догадались, кого спрашивал уполно-моченный. Мы с теткой еще теснее сдвинулись, и она обняла меня как в тот раз, в коммуне, когда признавалась председателю Лесняку, что мы - сироты. Она и ответила как тогда - степенно и ладно:
   - Мы, милая, не в солдатах служили там. Хотелось - жили. Не понравилось - возвернулись домой.
   - Не понравилось? В коммуне? Вам? - с нарастающим гневным удивлением спросила учительница.
   - То-то что нам, красавица, а не Сидорову кобелю! - распевно сказала тетка, а я не удержался и прыснул - она нарочно, к смеху, назвала учительницу красавицей: Евдокии Петровне нельзя было злиться, потому что глаза тогда у ней совсем выпячивались и белели.
   Она помигала голыми веками и сказала:
   - Странная для сельского пролетария концепция!
   Мы не поняли, про что это, а Зюзя скрипнул кожанкой и проговорил уличающе, как свидетель при покраже:
   - Их Мотякин сманил. Сусед ихний, подкулачник.
   - Во-во! - шалопутно поддакнул Царь, но тетка махнула на него рукой, а Зюзю укорила почти ласково:
   - Ты б, Серег, не буровил, чего не надо? Кто нас, вольных, сманивал? Какой такой кулачник? Нехорошо это, сам знаешь...
   - Знаем! - с едким намеком на что-то тайное и стыдное ответил Зюзя и сочувственно взглянул на Царя.
   - А мы тоже не про все забыли! - спокойно сказала тетка.
   Сибилёк переместился у печки и проронил тоненько и поучающе:
   - Старое поминать нечего...
   Чтоб "не помнить", как он хотел ударить Зюзю кирпичом в сумке, я подумал про хорошее, что было потом - наше крыльцо, украшенное березовыми ветками, приход тетки с беремем цветов, мед в лопухе...
   - Чего в колхоз не пишетесь? - обозленно крикнул Зюзя на тетку.
   Он поднялся с лавки, и его трудно было узнать не то он, не то нет: окрепший стоял, блескучий, левым плечом вперед, как председатель Лесняк. Тетка медлила с ответом,- дивилась, наверно, Зюзиному росту.
   - Сами девятый хрен без соли доедают, а в кулацкую дудку дуют!
   Зюзя сказал это не нам, а Сибильку, и тот согласно кивнул головой, а тетка зачем-то отделилась от меня, поправила на себе сначала платок, потом фартук и сказала им обоим, будто пожаловалась:
   - У нас поборов нету... ни по денной должности, ни по ночной охоте...
   С раскрытым портфелем в руках уполномоченный пересел на скамейке лицом к нам и посмотрел на тетку удивленно и ожидающе,- хотел, видно, чтоб она сказала чего-нибудь побольше. Учительница дважды и смятенно спросила: "Что гражданка имеет в виду?" - но тетка молчала, и тогда Зюзя осипло и шало выкрикнул три черных уличных слова про тетку и Момича. Он выкрикнул их по выходе из хаты, под захлоп двери, а я пододвинулся к тетке, и наши лапти опять установились в ряд - поди различи, какие мои, а какие ее...
   Уполномоченный ушел от нас последним,- портфель никак не запирался: наверно, в замках заржавели пружинки...
   После встречи с ударной бригадой на Царя опять напало шалопутство. Он опять стал "дяк-дякать", как только замечал Момича, а после порывался бить тетку. Она тогда садилась на лавку и каменела, глядя на него скорбно, гадливо и беззащитно. Я достал из-под лавки широкий осиновый пральник и садился рядом с теткой, а Царь пятился в чулан и оттуда ругался Зюзиными словами. Мне-то от них ничего не делалось - на улице я слыхал похуже, а у тетки некрасиво острился и дрожал подбородок, и в эту минуту нельзя было утешать и жалеть ее - сразу б расплакалась.
   И мы стали ждать, когда можно будет переселиться в сенцы. Как-то в полдень я снял с повети сарая самую длинную сосульку и понес на показ тетке.
   - Видишь?
   - Ох, Сань, она ж голубая, мясоедская,- сказала тетка.
   Мы верили, что вороны закликают мороз и куру, и я сгонял их со двора и проулка, а над крыльцом привесил дуплистый ракитовый чурбак - скворцам. За день до масленицы Момич скрытно подложил под наше крыльцо уклунок гречишной муки и большую желтую бутылку с конопляным маслом. Незаметно от Царя мы прибрали все в хату. Вечером тетка завела тесто для блинов, а я стал скрести кирпичом сковородку, и под ее отрадно-звонистое пенье Царь спросил с печки, что я делаю,- догадался, видно, про муку и масло. Тетка загодя присела на лавку, а я поплевал на сковородку и пустил кирпич так, чтоб ничего не было слышно. Я сидел на полу спиной к чулану и не видел, как вылез оттуда Царь и выпадом ноги, сбоку, вышиб из моих рук сковородку. По привычке я кинулся за пральником, а Царь схватил с окна бутылку с маслом. Он замешкался, выбирая, обо что ее треснуть - об печку или об порог, и тогда тетка сказала мне не то шутя через силу, не то взаправду:
   - Ты б сбегал к Халамею. Пускай он отвезет его опять туда...
   С бутылкой в откинутой руке Царь помешанно оглядел нас по очереди и спросил, как в тот раз, весной, когда испугался сумасшедки:
   - Куда отвезет? Кого?
   - А тебя! - сказал я.- В коммуну!
   Он, наверно, забыл, что собирался сделать с бутылкой, и побежал в чулан дробно, вихляючись, как по внезапной старческой нужде, и мне хотелось заругаться на него и заплакать - все разом.
   - Гляди не разбей бутылку, попросил я его, невидимого,- это ж масло. Завтра блины будешь есть, дурак ты такой!
   Он оставил бутылку на загнетке, а сам юркнул на печку и затих.
   ...А масленицы и не нужно было ни тетке, ни мне, ни Момичу, ни целому снегу, но кто ж об этом знал-догадывался, и нешто я не разорил бы свой скворечник и не прикормил бы ворон, чтоб только отдалить-отринуть то, что случилось тогда со всеми нами!..
   Теперь трудно сказать, кто сманил тетку на церковную площадь, когда камышинские бабы-колхозницы с того конца привели туда Митяру Певнева и кооперативщика Андрияна Крюкова. Это было на четвертый день масленицы и на второй после того, как Митяра и Андриян скинули с церкви крест, а на его место поставили флаг, такой же большой и веселый, как над сельсоветом. Митяру и Андрияна бабы привели на выгон в обед, а до этого, утром, после блинов, они одни, без мужиков, развели из кулацких клунь-конюшен бывших своих лошадей и разнесли сено,- кто сколько захватил. Мы с теткой совсем не знали об этом, и я пошел в школу, а она...
   Теперь трудно сказать, кто подбил-покликал ее к церкви!
   Ни на Троицу, ни на самого Ивана Предтечу - наш престольный праздник не сбивалось в одну кучу-корогод столько баб-камышанок, как тогда. Они были в будней одеже, а галдели, как перед каруселями, и ни одного мужика, кроме Андрияна и Митяры, нигде. Когда учительница, глянув в окно на церковную площадь, распустила нас на середине ненавистного мне урока по арифметике, мне б сразу побежать и протиснуться промеж баб, окруживших Митяру с Андрия-ном,- там-то и была тетка, а я, дурак, понесся глядеть свергнутый крест. Железный, черный, двухсаженный, пудов на восемнадцать, он лежал в разметанном сугробе по левую сторону от притвора и был совсем целый. Бабы и хотели, чтоб Митяра с Андрияном поставили его обратно на свое место, а те не знали как - сверзить-то легче, и никто не знал, оттого и галдели все и не видели, как от сельсовета прямо на корогод помчался Голуб. Он мчался как на картинке из книжки и переливчато свиристел в свисток,- я давно подглядел его - маленький, роговой, засунутый в кожаное гнездо на левом переплечном ремне. Если б Голуб свистел через кулак или просто по-пастушечьи, тогда б другое дело, а тут... Бабы в первый раз услыхали этот не ручной и не губной свист и хлынули в проулок, как вода с поля. Я взобрался на стенку ограды и оттуда увидел тетку. Она, дурочка, не кинулась со всеми и осталась зачем-то стоять возле Митяры Певнева и Андрияна Крюкова. Голуб не погнался за бабами,- они и так хорошо бегли, и налетел на одну ее - вплотную. Тетка не отступила и даже не присела, она только вскинула руки к морде голубовского коня, и он встал на дыбы, а Голуб...
   Может, он, чужой у нас, не знал, какие длинные рукава пришивались к бабьим тулупам в Камышинке - узкие, длиной в полтора аршина, чтоб он сидел на руке густой и красивой оборкой. Голуб этого не знал, не свой у нас в Камышинке, и оттого испугался пустого, отороченного красным гарусом теткиного рукава,- может, тот гарусный узор показался ему чем-нибудь опасным, красное над снегом всегда страшно,- он что-то крикнул, пригнулся-прилип к холке вздыбленного коня и выстрелил из нагана незвонко и хрупко, будто сломал сухую ракитовую хворостину. Я на всю жизнь запомнил подкинуто-летящие в воздухе рукава теткиного тулупа, когда она падала, запомнил раздвоенно-круглый, с куцо обрубленным хвостом серый круп голубовского коня, в подбрыке, с сытно-ярым овсяным гуком пересигнувшего через тетку, запомнил согнутые спины Митяры и Андрияна, убегавших с площади в разные стороны. Я запомнил это, потому что сразу же зажмурился и побежал сам, и все виденное застыло перед моими глазами на одном месте, как картина на стене в церкви...