Позже, когда память начала понемногу возвращаться, Ивантеев сообразил, что гостеприимные сельские жители, отходив его до полусмерти, зашвырнули бесчувственное тело в лодку, отплыли подальше и выкинули в море, предварительно ободрав как липку. Лишь окончательно придя в себя, Ивантеев понял, какой подарок преподнесли ему те деревенские увальни. В санатории его, конечно же, хватились и уже с утра наверняка поставили всю деревню вверх дном. Удостоверение его, может быть, и не нашли, но приметные золотые часы и одежду, в которой он был тем вечером, обнаружили обязательно. На допросе кто-нибудь из мужиков как пить дать раскололся, и всем стало ясно, что старший лейтенант Ивантеев погиб – утонул в море, а точнее, был убит и утоплен.
   Он поинтересовался у старухи, сколько провалялся в беспамятстве, и та ответила, что это продолжалось полторы недели. Если за это время его не нашли, значит, поиски прекращены. Да и не мог он остаться в живых – как ни крути, не мог, и баста! Но вот остался же, и что это, если не чудо?
   В октябре Ивантеев уже был в Сыктывкаре, где ему с грехом пополам удалось оформить паспорт на другую фамилию. Здесь он устроился на работу в леспромхоз, женился на ссыльной татарке и на всякий случай взял ее фамилию, чтобы еще больше запутать следы. О том, что стало с бункером и его обитателями, Ивантеев не знал до того самого момента, пока ему не рассказал об этом Клыков. Как, каким образом он снова очутился в Москве, Ивантеев уже не помнил – его измученная старостью и болезнями память цепко хранила дела давно минувших дней, тогда как недавние события в ней просто не помещались, выпадали и терялись безвозвратно...
   Закончив говорить, старик погрузился в глубокий сон, из которого Клыков не стал его выводить. В здешних списках он значился как Василий Иванович Валиев. Охраннику вдруг стало интересно, что сделалось с женой Ивантеева, ссыльной татаркой, но он выбросил это из головы. Какая разница? Ты еще спроси, что стало с той старухой, что подобрала его на берегу! Ивантеев-Валиев, по его собственным словам, хорошо знал, какие меры следует принимать для сохранения полной секретности...
   Хотелось придушить старика во сне, но Клыков, разумеется, не стал этого делать, и вовсе не потому, что боялся тюрьмы. Ему вдруг вспомнилась строчка из Библии: "Мне отмщение, и Аз воздам". Глядя на старика, Клыков усомнился, что кто бы то ни было из живущих на земле сумел бы наказать этого кровавого подонка лучше, чем тот, кому принадлежали эти слова.
   Он сдал спящего старика с рук на руки строгой сиделке в белом халате и поспешно удалился, унося в сознании образ – нет, не ласкового старичка, который, сидя в подземном бункере за тремя рядами колючей проволоки, строчит письма юным пионерам и статьи в газету "Правда", а горбатого капитана Сиверса с руками ниже колена, злыми глазами-буравчиками и огромными косолапыми ступнями в хромовых сапожищах сорок седьмого размера.
* * *
   Речка была совсем узкая, метров пять в ширину, быстрая, мутная, как все реки средней полосы, и очень холодная. Она беззвучно несла свои зеленовато-коричневые воды меж невысоких, поросших луговыми травами глинистых берегов. Там, где изрезанная глубокими промоинами проселочная дорога сбегала к реке с косогора, стекавшая по ней талая вода вымыла в обрыве пологий спуск к воде, за долгие годы основательно расширенный и утоптанный коровами. В этом месте образовалось что-то вроде крошечного пляжа – убитая до каменной твердости глина пополам с песком, кое-где ощетинившаяся жесткими кустиками какой-то сорной травы, с которой не могли справиться ни копыта коров, ни босые пятки дачников и деревенских жителей.
   Федор Лукич положил свой разболтанный, скрипучий велосипед на землю в метре от воды, живо сбросил просторные шорты цвета хаки и захватанную грязными пальцами красную бейсбольную шапочку, оставшись в одних только поношенных, вылинявших плавках. Над плавками нависал круглый, налитой, как спелый арбуз, густо заросший седыми волосами загорелый живот, на котором, при желании можно было ровнять гвозди. Федор Лукич весь, от макушки до пяток, был таким – хоть гвозди на нем ровняй, хоть ломы об него гни. Круглая, кирпичного цвета, будто из нескольких картофелин составленная простецкая физиономия в любое время суток излучала здоровье и добродушие, волосы, хоть и поседели давным-давно, оставались густыми и пышными, как у молодого, а не сходившая с лица улыбка открывала полный набор желтоватых, но крепких и ровных зубов.
   В дачном кооперативе, где Федор Лукич Самойлов жил практически круглый год, о нем говорили разное – в том числе и то, что он алкоголик. Надо сказать, что некоторые основания для такого утверждения у дачных сплетниц имелись, поскольку Федора Лукича круглосуточно окружала как бы его собственная атмосфера, состоявшая из водочного перегара пополам с запахом чеснока, и уже после обеда он решительно оставлял всяческие попытки перемещаться по дачному поселку верхом на велосипеде, предпочитая пользоваться собственными ногами. Случалось, и не раз, что к вечеру ему отказывались служить даже ноги, и Федор Лукич засыпал в росистой траве под чьим-нибудь забором, оглашая поселок богатырским храпом. Как ни странно, такие ночевки нисколько не вредили его неизменно прекрасному здоровью, и уже на следующее утро он как ни в чем не бывало катил на своем бренчащем велосипеде к реке для совершения традиционных водных процедур.
   Купался Самойлов с начала мая и почти до конца сентября, хотя вода в здешней речке оставалась довольно холодной даже в самую жару, и уже одно это вызывало к нему определенное уважение. Кроме того, он был знающим, опытным и, может, даже талантливым садоводом и огородником, содержал свой участок в идеальном порядке, снимал с него рекордные, невиданные в здешних краях урожаи и всегда был готов помочь соседям – кому советом, кому саженцами или рассадой, а кому и личным участием в нелегком земледельческом труде. Федор Лукич было одинаково весел, приветлив и дружелюбен со всеми обитателями поселка, так что даже его недоброжелателям поневоле приходилось отвечать ему тем же, по крайней мере в глаза.
   Федор Лукич вошел в реку по колено, зачерпнул ладонями воды и для начала обтерся ею, а потом, ухнув, окунулся. Повторив эту процедуру трижды, Самойлов выбрался на берег, звонко пошлепал себя ладонями по животу и груди, вытерся стареньким махровым полотенцем и стал одеваться. Он натянул поверх мокрых плавок шорты, в карманах которых не было ничего, кроме ключей от дачного домика, сунул босые ноги в старые кроссовки, нахлобучил на голову шапочку, повесил влажное полотенце на шею и оседлал велосипед.
   Пять минут спустя он уже распахнул калитку и вступил на свой участок, в тенистый туннель, образованный разросшимися виноградными лозами, ведя за рога велосипед. Как только калитка захлопнулась у него за спиной, освещавшая лицо Федора Лукича простодушная улыбка погасла, сменившись выражением хмурой озабоченности.
   Привычно окинув взглядом видневшийся в конце виноградного туннеля огород, где на идеально ровных и чистых грядках уже начала подниматься первая зелень – редиска, лучок, сельдерей, петрушка, – Федор Лукич прислонил велосипед к обшитой сосновыми дощечками стене веранды, отпер дверь и вошел в прохладные сумерки сеней. Здесь он на секунду задержался, недовольно морща нос, потому что запах застоявшегося табачного дыма и крепкого мужского пота проникал даже сюда, забивая ароматы сохнущего под потолком укропа и березовых веников. "Ну, ничего", – чуть слышно пробормотал он себе под нос, открыл дверь и шагнул через высокий порог.
   Его постоялец лежал на кровати в верхней одежде, задрав ноги в вонючих носках на никелированную спинку, и, как обычно, курил, пуская дым в потолок. На табуретке стояла заменявшая пепельницу поллитровая банка. В углу под вешалкой стояло большое оцинкованное ведро, которое заменяло постояльцу туалет. Ведро было плотно закрыто крышкой, но даже в густом табачном дыму чувствовался неприятный запашок.
   На постояльце были мятые черные джинсы и майка – тоже черная и мятая, с надписью "Антитеррор" поперек груди; надпись эта, если учесть личность постояльца, выглядела как не вполне уместная шутка. На вид ему было что-то около сорока; он был смугл, черноволос и находился в отличной физической форме, которая, впрочем, становилась хуже с каждым проведенным на продавленной койке Федора Лукича днем. Почти полная неподвижность и отсутствие свежего воздуха в сочетании с лошадиными дозами никотина, марихуаны и бог знает чего еще – такой коктейль способен подорвать даже самое крепкое здоровье.
   – А, это ты, – с гортанным кавказским акцентом произнес постоялец и лениво убрал под подушку огромный черный пистолет, до этого направленный Федору Лукичу в живот. – Ну, как водичка?
   – Водичка – первый сорт, – хмуро ответил хозяин. – А ты все валяешься?
   – А что прикажешь делать? – резонно возразил гость. – На улицу ты меня днем не выпускаешь, а ночью я сплю. По телевизору сплошной Путин пополам с рекламой, женщин нет...
   – Женщин ему подавай, – проворчал Федор Лукич, пинком отправляя под кровать стоявшие посреди комнаты потрепанные туфли постояльца. – Какие тебе женщины, когда от тебя воняет на весь дом, как от потного ишака! Ты бы хоть помылся, носки бы постирал, что ли... Баню тебе истопить?
   – Баню... – постоялец зевнул, рискуя вывихнуть нижнюю челюсть. – Баню... Вы, русские, помешались на этой своей бане. А носки... Я думаю, что Аллах примет своего воина даже в грязных носках.
   – Ты хотя бы при мне этих песен не пой, – отмахнулся Федор Лукич. – Про Аллаха он мне будет рассказывать! Это Аллах тебе велел целыми днями валяться и травой пыхать? Сдохнешь от безделья прямо тут, на этой койке, возись потом с тобой!
   – Подумаешь, возня, – усмехнулся гость. Он пребывал в благодушном настроении – видимо, под воздействием очередного "косяка", – и все попытки Федора Лукича его расшевелить разбивались об это ленивое благодушие, как о стену. – Закопаешь ночью в огороде, чтобы далеко не таскать, вот и вся возня. Заодно удобрение получится...
   – Да какое из тебя удобрение! На таком удобрении помидор вырастишь, съешь его и окосеешь... Ну, хватит валяться. Вставай, завтракать будем, а заодно и потолкуем.
   – А что, есть разговор? – с живым интересом спросил кавказец, отрывая взлохмаченную голову от подушки.
   – Есть, как не быть... Ну, вставай, вставай, а то скоро пролежни будут!
   Постоялец спустил ноги с кровати, нашарил ими туфли, встал и потянулся, хрустнув суставами. Тем, кто в той или иной степени принимал участие в его делах, он был более известен под псевдонимом Гюрза. Псевдоним этот, на вкус Федора Лукича, звучал чересчур претенциозно, но что возьмешь с восточного человека? Кроме того, это громкое прозвище во многом соответствовало действительности: Асланов был стремителен, непредсказуем и так же смертельно опасен, как настоящая гюрза. Сейчас он, правда, больше смахивал на кормящегося при овощном рынке бомжа, но на то были свои причины: Асланов находился в розыске, только стараниями Федора Лукича он ушел из-под удара и теперь отлеживался у него на даче, дожидаясь, пока все уляжется.
   Нарезая толстыми ломтями колбасу и слегка зачерствевший ржаной хлеб, Федор Лукич размышлял: улеглось все или нет? Конечно, Гюрза по-прежнему находится в федеральном, а может, и в международном розыске как опасный террорист и убийца – это была константа, постоянная величина, столь же мало зависящая от усилий Самойлова, как и капризы подмосковной погоды. Но федеральный и даже более серьезный розыск – это всего лишь фотографии в каждом милицейском участке, разосланные по всему свету ориентировки, многочисленные оперативно-разыскные мероприятия, проводимые по преимуществу спустя рукава, для галочки, а то и вовсе остающиеся на бумаге. Другое дело, что существовали конкретные люди, серьезные и компетентные, которые меньше месяца назад так же серьезно и компетентно занимались не проведением каких-то там мероприятий, а охотились на Гюрзу. И по тому, как велась охота, какие при этом использовались приемы, какие задействовались силы, – одним словом, по всему – чувствовалось, что Гюрзе не грозит тюрьма годиков эдак на восемь с полной амнистией в перспективе, его попросту шлепнут и даже не станут оповещать о своей победе широкую общественность. Вот это, по мнению отставного генерала КГБ Федора Лукича Самойлова, следовало учесть, прежде чем Гюрза сможет покинуть его гостеприимный дом.
   Кавказец вошел в залитую ярким солнечным светом кухню, едва заметно пошатываясь. С его нижней губы свисал дымящийся окурок, в глазах плавала сонная муть, волосы на голове торчали во все стороны слипшимися космами, а недавно сбритая в целях конспирации смоляная борода опять дала дружные всходы. За поясом джинсов торчал огромный автоматический пистолет заграничного производства.
   "Вот народ, – подумал Самойлов, ловко очищая и разделывая сырую луковицу. – У них даже волосы того же цвета, что и ружейные стволы. Ей-богу, это неспроста! Может, Господь для того и выпустил их на грешную землю, чтобы они служили оружием в руках умных людей? А что? Своего-то ума у них, считай, и нету – так, кот наплакал, воробей нагадил... Убивать они любят – для того и созданы, затем и живут, – но толку от них, как от любого оружия, мало, если хороший стрелок не направит их в цель".
   Делиться своими мыслями с Гюрзой он, разумеется, не стал – эта двуногая бомба всегда была готова рвануть от любого прикосновения, от неосторожно сказанного слова.
   – Сейчас я тебе кофе сварю, – сказал Федор Лукич, разрезая луковицу.
   – Кофе? – удивился Гюрза. – Кофе – это хорошо! Раз кофе – значит, разговор по делу.
   – По делу, по делу, – сказал Федор Лукич, выливая в маленькую кастрюльку кружку воды из ведра и засыпая туда три полные чайные ложки молотого кофе.
   Зажег под кастрюлькой газ. Огонек был слабенький, пугливый, готовый погаснуть от первого же дуновения. "На месяц баллона не хватило, – сердито подумал Самойлов. – От этого дармоеда одни убытки – газ, электричество, жратва, сигареты, травка... И чего, спрашивается, они своим происхождением кичатся? Посмотреть на него – свинья и свинья. Такая же, как все, а может, еще и хуже. Ничего, приятель, – мысленно обратился он к Гюрзе, – за постой ты мне сполна отработаешь..."
   Когда кофе, пузырясь, неудержимо полез наружу, Федор Лукич выключил газ, ловко подхватил горячую кастрюльку тряпкой и перелил ее содержимое в большую фаянсовую кружку, которую поставил на стол перед Гюрзой. Тот рассеянно кивнул, пережевывая хлеб с луком.
   – Так о чем будем говорить? – спросил Гюрза, с удовольствием прихлебывая из кружки черный кофе без сахара. Пистолет за поясом мешал ему, и он положил его на стол рядом с тарелкой.
   Федор Лукич глянул, плотно ли задернуты ситцевые занавески, закрывавшие нижнюю половину окна, и принялся деловито сооружать себе бутерброд.
   – О Верблюде, – лаконично ответил он и впился зубами в хлеб.
   – А что Верблюд? – удивился Гюрза. – По-моему, до сих пор ты на него не жаловался.
   – А я вообще никогда не жалуюсь, – заявил Самойлов, перемалывая великолепными зубами четверть луковицы. – Никогда и ни на кого. И ни на что, даже на погоду. И на Верблюда не жалуюсь. На него грех жаловаться, он отличный работник, тебе с твоими джигитами до него ох как далеко! Просто он уже старик и, как всякий старик, начал сдавать.
   – Э, что говоришь! – отмахнулся Гюрза. – Кто сдает – Верблюд? Я бы каждый день благодарил Аллаха, если бы он подарил мне такое здоровье в его возрасте!
   – Ты сперва доживи до его возраста. А то будешь здесь валяться, жрать и болтать, пока за тобой не придут.
   – Опять хлебом попрекаешь? Ты ведь хотел говорить о Верблюде, а говоришь обо мне. Так что с Верблюдом?
   – Его надо убрать.
   Гюрза помолчал, глядя в кружку.
   – Учти, – медленно произнес он, – я не возражаю. Я просто интересуюсь: зачем, почему? Ты сам только что сказал, что он прекрасный работник...
   – Этот прекрасный работник слишком много знает, – жестко сказал Самойлов.
   – И все? – удивился Гюрза. – Если я правильно разобрался в ситуации, он всегда много знал. Может быть, даже больше, чем ты. И при этом дожил почти до девяноста лет.
   – Да, он был моим учителем, – согласился Самойлов. – Но в этом и заключается его главная слабость. Он зарвался, потерял осторожность. Эта его дурацкая манера лупить людей кастетом по затылку меня просто бесит! Во-первых, это глупое бахвальство выжившего из ума старика, а во-вторых – почерк, по которому его легко вычислить. Но это уже не имеет значения.
   – Вот как? – удивился Гюрза.
   – Именно так. Наш человек на Лубянке провалился. Его поймали в простенькую ловушку. Я об этом не знал, а у Верблюда не хватило ума его остановить. Мы держали с ним связь через Верблюда, больше ни с кем он не был знаком. Так что теперь Верблюд под шахом. Я не знаю, как много рассказал им этот полковник, сдал он горбуна или нет, но не исключено, что за ним уже установлено наблюдение.
   – Верблюд, Верблюд, – задумчиво повторил Гюрза. – Да, наблюдая за ним, можно узнать много интересного! Ну, и чего ты хочешь? Чтобы я убрал Верблюда? Не обижай меня, Лукич, это слишком мелкая работа для специалиста моего класса! Поручи это своим нацболам, им все равно нечего делать.
   – Ты мне не указывай, что кому поручать! – рассердился Федор Лукич и легонько пристукнул по столу кулаком. – Не говори мне про нацболов! Ты же знаешь, как они отработали в пионерлагере, куда им против Верблюда... Их дело – размалевывать стены дурацкими лозунгами и шуметь под окнами, а не воевать. Они же ни черта не умеют, они дети... Просто сопливые, шумные дети...
   – А, шайтан! – с горячностью воскликнул Гюрза. – Дети! Если в двадцать лет мужчина остается ребенком, его надо утопить в нужнике! Дети! Наши дети уже в десять лет воюют! Ты это знаешь, и тебя это не удивляет, правда?
   – Не удивляет, – согласился Самойлов, – и я тебе скажу почему. Если бы ваши взрослые чаще напрягали мозги, чем глотку, детям не пришлось бы воевать.
   – Что ты сказал, шакал?!
   – Сидеть! – резко приказал Федор Лукич. – Положи пистолет, дурак! Руки на стол!
   Гюрза медленно опустился обратно на табурет, глядя в широкое дуло направленного на него пистолета. Было совершенно непонятно, откуда взялся этот пистолет и как оказался в руке у Самойлова. Кавказец снял ладонь с рукоятки своей "беретты", поставил ее на предохранитель и осторожно, не делая резких движений, отодвинул на середину стола. На его смуглом небритом лице появилась широкая улыбка – сладкая, как рахат-лукум, и фальшивая, как зубы дорогого Леонида Ильича.
   – Слушай, – вкрадчиво произнес он, – а твоя пушка больше моей. Где взял, э? Скажи, слушай, я тоже такую хочу!
   Федор Лукич криво, совсем не так, как соседям по даче, улыбнулся Гюрзе, взял со стола "беретту", вынул из нее обойму, выбросил оставшийся в стволе патрон и только после этого опустил собственный пистолет.
   – Где взял, там больше нету, – сообщил он. – Вот разберешься с Верблюдом – я тебе ее подарю. И зря ты говоришь, что эта работа, мол, тебе не в уровень. Ты сначала попробуй с ней справиться, а после уж говори. Старый-то он старый, а еще десятку молодых фору даст. А ты говоришь, нацболам поручи... Да после этого только и останется, что застрелиться! Подумай: от этого дела не только моя, но и твоя безопасность зависит!
   – Ладно, извини, я погорячился, – сказал Гюрза, снова зажигая на лице свою фальшивую восточную улыбку. – Ты прав, Лукич, тем более что твоя пушка действительно больше.
   Самойлов покачал головой.
   – Зря ты так, – сказал он, пряча пистолет. – Ты тоже на меня зла не держи, уж очень меня Верблюд с этим полковником расстроили, я прямо места себе не нахожу. Вот ведь, прости господи, идиоты! На тебя вся надежда, Гюрза. Мой дом – твой дом и все такое, только ты, брат, помоги, не выдай. Главное, аккуратно сделай, договорились? Никаких огнестрелов, никаких перерезанных глоток... Несчастный случай, и Вася-кот! Много ли старику надо, сам подумай! А закончим это дело – я с тобой сполна рассчитаюсь, не обижу. Ну, по рукам?
   – По рукам, – лениво согласился Гюрза. – " Только ты мне вот что скажи, Лукич. Вот ты все повторяешь: дело, дело... А какое дело, не говоришь. Почему не говоришь, э? Секрет, да? Слушай, а это правда, что где-то здесь поблизости настоящего Ленина нашли?
   – Что? – очень натурально изумился Федор Лукич. – Это что еще за бред? Откуда у тебя такие сведения?
   – В газете прочитал, – сообщил Гюрза. – Скучно здесь у тебя, только и остается, что старые газеты читать. Ты хлеб в газету завернул, а что в газете написано, не посмотрел. Зря не посмотрел, Лукич, в газетах иногда интересные вещи пишут!
   – Так это ж "Московская сплетница" была! – воскликнул Самойлов, стараясь ничем не выдать своего раздражения. Это был его собственный просчет, и злиться он мог только на себя. – Кто ж в эти газетные враки верит? Если им верить, так твои косточки давно уж где-то в горах валяются, а Верблюдовы за столько лет уже и сгнить, наверное, успели.
   – Значит, говоришь, неправда? Жалко, слушай! Какой шум можно было бы устроить, мамой клянусь!
   – Да, – медленно произнес Федор Лукич, исподлобья бросив на собеседника какой-то странный, нехороший взгляд, – шуму могло бы получиться много.
   Покончив с неотложными делами, Федор Лукич полез в кухонный шкафчик, достал оттуда бутылку и налил себе, четверть стакана водки. Под взглядом Гюрзы, завистливым и насмешливым одновременно, он прополоскал водкой рот и выплюнул ее в помойное ведро. Затем перевернул стакан, вытряхнул на ладонь последние капли и протер водкой шею, после чего взгромоздился на велосипед и поехал по поселку – вести задушевные беседы, разносить сплетни и заигрывать с жирными старухами.
   Вечером, под покровом темноты, Гюрза покинул дачу, а на следующее утро соседи могли видеть Федора Лукича, который вел за рога свой велосипед, направляясь в сторону ближайшего села. На руле велосипеда висела объемистая полотняная сумка, которая ритмично позвякивала на каждом шагу, – Федор Лукич шел сдавать стеклотару, тем самым подтверждая свою репутацию законченного алкоголика.

Глава 13

   На этот раз в квартире было чисто прибрано, будто ждали дорогих гостей, зато хозяин выглядел усталым и осунувшимся, а его одежда распространяла по всему помещению тяжелый, удушливый запах гари, разъедающую ноздри вонь свежего пепелища. Федор Филиппович невольно огляделся, отыскивая взглядом следы недавнего, ликвидированного в зародыше пожара, но так и не нашел ничего похожего.
   Глеб молча усадил его на диван и так же молча принялся колдовать над кофеваркой, время от времени недовольно поводя носом, – видимо, исходивший от его одежды запах нравился ему ничуть не больше, чем генералу Потапчуку.
   – Простите, Федор Филиппович, – сказал он наконец, – вы присмотрите пока за кофеваркой, а я пойду переоденусь. Дышать же нечем, честное слово!
   – Дышать нечем, это верно, – согласился генерал, поднимаясь с дивана и занимая боевой пост над тихо бормочущей кофеваркой. – Ты откуда такой душистый?
   – На пожар смотрел, – сообщил Глеб, направляясь в ванную и на ходу сдирая с себя водолазку. Когда он проходил мимо Федора Филипповича, запах гари стал нестерпимым. – Увлекательное, скажу я вам, зрелище!
   – Детский сад, – проворчал генерал ему в спину. – Я жду доклада, нервничаю, валидол пригоршнями грызу, а он, как дитя малое, на пожар глазеет! Пожара он не видел!
   – Видел, – прокричал уже из ванной Глеб, – и не раз. А валидол, товарищ генерал, надо сосать, а не грызть!
   – Как умею, так и сосу, – огрызнулся Потапчук, цитируя старый неприличный анекдот.
   Вместо ответа в ванной хлопнула дверь, послышался щелчок задвижки, и почти сразу зашумела льющаяся из душа вода. Федор Филиппович с подозрением покосился на кофеварку, которая уже начала потихонечку пыхтеть и скворчать, и вдруг увидел на подоконнике рядом с ней большой бледно-желтый конверт из плотной бумаги. Он был надорван, и из прорехи выглядывал уголок какой-то фотографии. Именно в таких конвертах он обычно передавал Слепому информацию о людях, которых надо было тихо, без лишнего шума устранить; как раз такой конверт Глеб получил от него три дня назад. Это почти наверняка был тот самый конверт, потому что Сиверов имел в высшей степени похвальную привычку избавляться от конвертов со всем их содержимым сразу же после успешного завершения очередной акции. Следовательно, задание все еще не выполнено, и некий престарелый горбун, любитель бить людей по затылку кастетом, продолжал здравствовать, высматривая очередную жертву.
   Не устояв перед искушением проверить правильность своих умозаключений, Федор Филиппович взял конверт в руки и за уголок вытащил из него фотографию. Конечно, фотография была та самая: слегка тронутый желтизной черно-белый снимок, изображавший мужчину лет сорока – сорока пяти, с ушедшей в плечи продолговатой, как огурец, заметно сплюснутой с боков головой, длинным мясистым носом, близко посаженными недобрыми глазами и огромными, как крылья летучей мыши, хрящеватыми ушами. Модные в начале семидесятых годов бакенбарды ничуть не красили это неприятное лицо. Человек был в штатском, при галстуке и белой рубашке, а на лацкане его темного пиджака красовался институтский ромбик. Федору Филипповичу стоило огромных усилий отыскать в архиве это фото – пожалуй, единственное уцелевшее изображение майора госбезопасности Матвея Сиверса, сделанное незадолго до его ареста и предполагаемой гибели.