Через несколько минут он без проблем вошел в базу данных института Склифосовского. Здесь все было до предела стандартизовано и упрощено — так, чтобы даже самая глупая из медсестер, какая-нибудь пожилая клистирная трубка, знающая о компьютере только то, что у него есть экран и какие-то кнопки, могла без труда разобраться, что к чему. Фамилии интересующего его больного Мансуров не знал; впрочем, можно было предположить, что в Склифе ее тоже не знали, поскольку больной туда поступил в бессознательном состоянии.
   Так оно и оказалось. Просмотрев списки больных, поступивших в институт накануне, Мансуров обнаружил неизвестного с черепно-мозговой травмой и трещиной в основании черепа. Здесь было все: номер палаты, диагноз, назначения врача, дозировки и даже время проведения процедур — перевязок и уколов. Здесь был даже рентгеновский снимок, но Мансурова он не заинтересовал.
   Он вышел из сети, выключил компьютер и закурил новую сигарету. Нужно было идти к соседу — поставщику лекарственных препаратов. Идти не хотелось, а не идти нельзя: принимая во внимание наличие за дверью палаты вооруженной охраны и субтильное телосложение Мансурова, ему вряд ли стоило полагаться на холодное оружие и тем более на голые руки. Надо идти. Надо!
   Мансуров терпеть не мог это словечко — “надо”. Нехотя вставая из-за стола, он подумал, что его болтливость продолжает приносить горькие плоды: всевозможные, разнообразные, но при этом одинаково неприятные “надо” возникали теперь чуть ли не каждую минуту. И ведь это было только начало!
   Он шагнул в сторону прихожей, и в это мгновение в дверь позвонили. У Мансурова упало сердце. Он хотел притвориться, что его нет дома, но потом вспомнил об оставленной прямо у подъезда машине и понял, что открыть придется. Надо!
   Судорожно сглотнув, Мансуров решительно прошел в прихожую и повернул барашек замка.
* * *
   Лев Андреевич Арнаутский долго не мог успокоиться после беседы с сотрудником ФСБ, который, кстати, так ему и не представился. Причин для беспокойства в связи с этой беседой у профессора Арнаутского было несколько.
   Во-первых, его беспокоил сам факт появления на горизонте сотрудника ФСБ. Профессор почему-то надеялся, что связь его с КГБ давно и прочно забыта и что документы, в которых эта предосудительная связь была отражена, как-нибудь тихо прекратили свое существование — сгорели, размокли, потерялись, испарились или были уничтожены во время памятной осады Лубянки митингующими демократами. Ему так хотелось, чтобы компрометирующие его бумажки исчезли, что он в это почти поверил, и звонок с Лубянки его, естественно, обрадовать не мог. Ему сразу представилось, что за первой научной “консультацией” последует вторая, за второй — третья, а там, глядишь, ему опять предложат что-нибудь подписать, и все начнется сначала. Он знал, как умеют уговаривать люди с Лубянки, и знал, что отказаться от сотрудничества у него, как и в первый раз, просто не хватит мужества.
   Профессор нервничал еще из-за того, что, кажется, наговорил лишнего, сам, по собственной инициативе, упомянув фамилию Шершнева. Никто ведь его за язык не тянул! Ведь давал же он себе слово, идя на эту встречу, не называть никаких имен! Так нет же, все равно не удержался, продемонстрировал свою широкую информированность... Старый стукач!
   Кроме того, ему не давала покоя загадка, в общих чертах обрисованная вежливым агентом ФСБ — настолько вежливым, что он не постеснялся обозвать Льва Андреевича старой проституткой. Впрочем, на “старую проститутку” профессор напросился сам. Это было не оскорбление, а очень меткое, хотя и несколько грубоватое сравнение. Бывали в жизни профессора Арнаутского минуты, когда он сам обзывал себя покруче, так что на “старую проститутку” он почти не обратил внимания. Зато описанная собеседником ситуация на валютной бирже настолько захватила его воображение, что профессор не поленился проконсультироваться с коллегой, который теперь возглавлял факультет экономики и управления. Фамилия коллеги была Рыжов, а имя-отчество его Лев Андреевич запамятовал — к старости он стал забывать многие имена.
   Консультация не только не успокоила Льва Андреевича, но, напротив, взволновала еще сильнее. Встретившись с Рыжовым в кафе за чашкой кофе, Лев Андреевич прямо спросил, не кажется ли ему странной ситуация на валютной бирже.
   — Мне кажется странным другое, — мелкими птичьими глотками попивая кофе, ответил Рыжов. — Странно, что об этом до сих пор не трубят все средства массовой информации. Ведь надвигается настоящая катастрофа, по сравнению с которой устроенный Кириенко дефолт — просто детская шалость. Поверьте мне, коллега, если так пойдет и дальше, нас ждут тяжелые времена.
   Идя на встречу с Рыжовым, профессор очень рассчитывал, что тот поднимет его на смех, сказав, что все это ерунда и что ситуация на бирже самая обыкновенная, в рамках прогнозных показателей. Тогда оставалось бы только предположить, что весь вчерашний разговор был хитроумной провокацией, направленной на то, чтобы собрать компромат на Шершнева. Но оказалось, что вежливый чекист не врал, говоря о приближении биржевого краха.
   Но все это были мелочи, простая и скучная бытовая чепуха по сравнению с главным: судя по всему, кто-то сделал настоящее открытие, вплотную приблизившись к разгадке тайны мифического универсального коэффициента, или, как назвал его, находясь в легком подпитии, кто-то из коллег Льва Андреевича, числа власти. Когда-то давно, сразу после аспирантуры, Лев Андреевич и сам посвятил какое-то время поискам этого числа. Но в то время такая задача была ему не по зубам: для такой работы требовался огромный наблюдательный и статистический материал, на обработку которого при тогдашнем уровне развития вычислительной техники ушла бы половина жизни. К тому же Лев Андреевич отдавал себе отчет в том, что для решения этой задачи у него маловато фантазии: он так и не придумал, с какого конца за нее взяться. Однако мальчишеская мечта, оказывается, все еще не умерла в его душе и, думая о том, что кто-то вырвал у природы один из самых главных, наиболее тщательно оберегаемых ею секретов, заставляла сердце профессора Арнаутского биться чаще. Нельзя сказать, чтобы он не завидовал; зависть была, не без того, но ее решительно заслоняли восхищение и гордость: вот так голова у парня!
   Правда, к этим возвышенным чувствам примешивалась изрядная доля тревоги и разочарования. Ну что это такое, в самом деле! Разве так поступают с великими открытиями? Микроскопом, в принципе, можно забить гвоздь, но ведь предназначен-то он не для этого! Забивание гвоздей микроскопом, чесание спины логарифмической линейкой, прикуривание сигареты от луча лазера — вот что такое биржевые игры. Арнаутский понимал, что невидимый гений просто экспериментирует, играет со своим открытием, как ребенок с найденным в кустах заряженным пистолетом. Однако эти игры, как и в случае с пистолетом, могли дорого обойтись и окружающим, и прежде всего самому экспериментатору. Окружающие могли пострадать материально; что же до незадачливого экспериментатора, то он рисковал лишиться головы. Профессор свято верил в могущество математики и в принципе допускал, что один человек с ее помощью может обрести способность перевернуть мир. Но кто, скажите на милость, позволит ему это сделать? Как только переворачиваемый мир чуточку накренится, это неминуемо будет замечено, и тысячи ищеек устремятся на поиски возмутителя спокойствия.
   Будь профессор Арнаутский на месте этого неизвестного ученого и захоти он отомстить всему миру за поруганную честь отечественной науки, он тоже начал бы с валютной биржи. Это было зловонное сердце мира наживы, и это сердце уже начало работать с перебоями.
   Еще немного, и оно остановится. Но вместе с ним остановится и все остальное: эта опухоль дала такие метастазы, что удалить ее, не убив при этом больного, было уже невозможно. Вот чего не учел одинокий мститель, вот в чем была его ошибка. А если это не было ошибкой, то, следовательно, мститель этот был настоящим маньяком, больным человеком, поставившим перед собой задачу доставить как можно больше неприятностей человечеству.
   Мысль о том, что открытие могло быть сделано кем-то из солидных математиков, Арнаутский отметал сразу. Время великих амбиций и работы на отдаленную перспективу миновало, наука стала прагматичной до предела, и ни одно учреждение, ни одна фирма, ни одна хоть сколько-нибудь серьезная структура не выделили бы ни гроша на сомнительные исследования. Следовательно, открытие сделал гениальный одиночка, не обремененный необходимостью разрабатывать закрепленную за ним тему. Арнаутскому казалось, что он знает, по крайней мере, одного такого человека. Вообще-то, таких людей было несколько, за последнее десятилетие через руки Льва Андреевича прошло не менее полутора десятков по-настоящему талантливых, дерзких умом, наделенных богатой фантазией студентов и аспирантов. Они никому не были нужны у себя на родине, и всех их ждала одна дорога: на Запад, в интеллектуальное рабство.
   И они пошли по этой дороге — все, кого знал профессор, кроме, пожалуй, одного. И у этого одного, насколько мог судить Лев Андреевич, были веские причины обижаться на весь белый свет.
   Он сходил в отдел кадров — сам, лично, не передоверяя этого ответственного дела телефону, — и по его нижайшей просьбе ему дали посмотреть личное дело аспиранта Мансурова. Профессор отлично помнил этого талантливого юношу. Когда тот окончил мехмат и поступил в аспирантуру, они сблизились настолько, насколько вообще могут сблизиться убеленный сединами профессор и молоденький, подающий огромные надежды аспирант. Потом Алексей бросил аспирантуру — внезапно, резко, даже не объясняя причин, — и лишь через год Арнаутский совершенно случайно узнал, что у него неизлечимо больна мать.
   С тех пор Мансуров не давал о себе знать, не показывался на факультете и вообще как будто умер, отгородившись от всех стеной молчания и неизвестности. Профессор Арнаутский понятия не имел, что он там делает, за этой стеной, и лишь изредка, случайно вспомнив Мансурова, сожалел о великом математике, который погиб в этом талантливом юноше.
   Так, может быть, все-таки не погиб? Может быть, там, за стеклянной стеной безвестности и забвения, он продолжал работать? Ведь, слава богу, главный инструмент настоящего ученого — голова. Это единственный прибор, без которого ему не обойтись, все остальное легко заменимо...
   Профессор отыскал в университетском вестибюле таксофон и позвонил по номеру, который пять минут назад списал из личного дела Мансурова вместе с его домашним адресом. Номер был занят. Арнаутский немного послушал короткие гудки, перезвонил и повесил трубку — занято было глухо, и чувствовалось, что надолго.
   Арнаутский оказался недалек от истины. Компьютер Мансурова в данный момент в автоматическом режиме перекачивал излишки денежных средств со счета банкира Казакова, который тот считал тайным. Мансуров распределял эти излишки по своим многочисленным анонимным счетам. Часть этих средств, согласно оставленным Мансуровым указаниям, сразу же направлялась на биржу: это были капли, днем и ночью неустанно точившие камень, на котором зижделось могущество американского доллара. Словом, работы у мансуровского суперкомпьютера было хоть отбавляй, поэтому профессор Арнаутский поступил весьма разумно, оставив попытку дозвониться бывшему ученику.
   Однако возникшая в его мозгу догадка требовала подтверждения или хотя бы опровержения. Поэтому профессор схватил первое попавшееся такси, погрузился в него вместе со своим портфелем и тростью и, сверившись с добытой в отделе кадров бумажкой, назвал адрес.
   Ярко-желтая, исполосованная рекламными надписями, похожая на детскую игрушку “Волга” за каких-нибудь полчаса доставила его на место. Уже поднявшись по лестнице, отыскав нужную квартиру и протянув руку к кнопке звонка, профессор вдруг заколебался. Только что его снедало нетерпение, а в шаге от цели оно внезапно куда-то ушло, и теперь Лев Андреевич не испытывал ничего, кроме мучительной неловкости. Он не знал, как Мансуров воспримет его неожиданное появление после стольких лет, в течение которых они не виделись и даже ничего не слышали друг о друге. Более того, профессор только теперь сообразил, что сам не знает, зачем, собственно, явился. Что он хотел сказать Мансурову, о чем спросить? Ведь если ситуация на валютной бирже действительно была делом рук Алексея Мансурова, он вряд ли горел желанием поделиться с кем бы то ни было подробностями. Вдобавок ко всему Арнаутскому было неловко являться в чужой дом без звонка, как снег на голову, — сказывалось интеллигентное воспитание, будь оно неладно.
   “Полно, — сердито подумал профессор и снова решительно поднес руку к дверному звонку. — Что за детские комплексы? Я должен, как минимум, предупредить этого мальчишку о том, что его забавами заинтересовалась ФСБ, а дальше пусть поступает, как сочтет нужным. И потом, уважаемый профессор, представьте, что вы сейчас просто повернетесь к этой двери спиной и тихонечко уйдете. Ого! Уйти, так и не узнав, верна ли моя догадка? Да я же до угла не дойду — просто умру от любопытства!”
   И, вздохнув, профессор твердой рукой нажал кнопку звонка. За дверью что-то задребезжало. Через какое-то время, когда Арнаутский уже решил, что в квартире никого нет, и собирался уйти, оттуда послышались быстрые шаги. Щелкнул замок, и обитая старым дерматином дверь отворилась.
   Арнаутский был готов к тому, что ему откроет совершенно незнакомый человек, — за столько лет Мансуров мог сто раз сменить адрес, — но на пороге стоял именно он, Алексей Мансуров собственной персоной. На нем были черные брюки делового покроя и белая рубашка с коротким рукавом, из кармана брюк свешивался галстук — одна из тех хитрых штуковин на резинке, которые не надо каждый раз завязывать, мучаясь и проклиная все на свете. Волосы у Мансурова, как и прежде, торчали в разные стороны из-за его привычки, обдумывая что-нибудь, ерошить их ладонью; на переносице, как и раньше, поблескивали очки в тонкой оправе. Вообще, Мансуров за эти годы изменился очень мало, и Лев Андреевич узнал его с первого взгляда.
   Мансуров тоже его узнал, и это слегка польстило Льву Андреевичу: сознавать, что тебя помнят и что ты еще узнаваем, было приятно.
   — Лев Андреевич? — удивленно и, как показалось Арнаутскому, с облегчением произнес Мансуров. — Профессор, это правда вы?
   — Как видите, Алексей... э... Простите, запамятовал ваше отчество. Как видите! Вот, решил зайти, узнать, каковы ваши дела...
   Лицо Мансурова заметно помрачнело, и профессор понял, что сморозил чушь. В самом деле, если бы его действительно интересовали дела Алексея Мансурова, он зашел бы сюда уже несколько лет назад. И вообще, объяснение типа “проходил мимо, решил заглянуть” не лезло ни в какие ворота. Он никогда прежде не бывал у Мансурова дома, и у того наверняка возник законный вопрос: а откуда, собственно, профессор узнал его адрес? И, главное, зачем?
   Но Мансуров быстро взял себя в руки, и его лицо расплылось в радушной улыбке.
   — Ну что вы, профессор, какое отчество, можно просто Алексей... Входите же, входите, что мы с вами стоим на пороге? Я так рад вас видеть!
   Разумеется, это была просто дань элементарной вежливости — Алексей Мансуров всегда отличался хорошим воспитанием, — но на душе у профессора Арнаутского немного потеплело, и он почти поверил, что ему тут рады.
   — Простите, у меня тут не прибрано, — извинился Мансуров, торопливо убирая с дороги какие-то стулья, отфутболивая валявшиеся под ногами тряпки и накрывая старой пожелтевшей газетой тарелку с какой-то едой, стоявшую посреди захламленного стола. В квартире пахло пельменями — вероятно, в тарелке были именно они. — Все никак не соберусь навести здесь порядок. Живу, как медведь в берлоге, домой прихожу только на ночь, да и то не всегда. Между прочим, вам повезло, что вы меня застали. Хотите чаю? У меня есть хороший чай и свежие булочки с марципаном. Хотите?
   — Это, наверное, хлопотно... — с некоторым смущением произнес Арнаутский, усаживаясь на придвинутый Мансуровым стул.
   — Чепуха, — решительно ответил тот. — Я тоже еще не пил. Только-только успел перекусить после работы...
   — Я не вовремя? — всполошился профессор и испугался, что Мансуров ответит “да”, и тогда придется уходить несолоно хлебавши.
   — Что вы, профессор! — воскликнул Мансуров. — Как можно! Сто лет не виделись, и вдруг — “не вовремя”... Не обращайте внимания на беспорядок, у меня теперь всегда так. Я, знаете ли, живу один, гостей не приглашаю и потому плевать хотел на чистоту. Если вам неприятно, мы можем пройти в спальню, а еще лучше — на кухню. Там почти чисто...
   — Перестаньте, Алексей, — остановил его Арнаутский. — Я тоже одинок и не являюсь фанатиком казарменного порядка. Порядок должен быть здесь, — он постучал себя пальцем по морщинистому загорелому лбу, — а остальное не имеет ни малейшего значения... Я вижу, вы увлеклись электроникой? — добавил он, с откровенным любопытством разглядывая заваленный пыльными печатными схемами сервант и стоявший на столике в углу компьютер.
   — Да так, пустяки, — с легким смущением махнул рукой Мансуров. — Что называется, от скуки на все руки. Так не хотите на кухню? В таком случае, я отлучусь на минутку.
   Он принес с кухни наполненный водой электрочайник и картонную коробочку, в которой лежали пакетики с заваркой. Две чайные чашки он нес, повесив их на пальцы, а сахарницу с торчащими из нее двумя ложками прижимал к животу локтем. На мизинце той руки, в которой был чайник, у него висел пакет с обещанными булочками. Словом, Мансуров навьючился, как верблюд, явно для того, чтобы принести все за один раз. Да и вернулся он как-то уж очень быстро, как будто опасался надолго оставить профессора одного.
   Чайник засипел, тихонечко забулькал. Мансуров сдвинул в сторону накрытую газетой тарелку и выставил на освободившееся место чашки, сахарницу и пакет с булочками. Принести блюдо для булочек он то ли забыл, то ли попросту не сумел, но исправлять оплошность не стал. Вместо этого он, виновато улыбнувшись Арнаутскому, отогнул края пакета таким образом, чтобы в него легко было залезть рукой. Закончив эту, с позволения сказать, сервировку, он присел на подлокотник дивана, на котором красовалась неубранная постель с сероватым, несвежим бельем, и смущенно кашлянул в кулак, не зная, что сказать.
   — Что же, Алексей, — сказал тогда профессор, понимая, что говорить придется ему, — вы совсем забросили занятия математикой? Или все-таки иногда позволяете себе слегка интеллектуально размяться?
   Мансуров бросил на него испытующий взгляд из-под очков и сразу же отвел глаза.
   — Ну, Лев Андреевич, — сказал он медленно, — ведь вы же должны понимать, что математика в качестве хобби — вещь довольно странная и нелепая. Заниматься фундаментальными математическими исследованиями вне научной среды невозможно, а так... Что, собственно, вы имели в виду, говоря об интеллектуальной разминке? Решение шахматных задач? Повторение вслух таблицы логарифмов?
   — Простите, Алексей, — виновато сказал Арнаутский, сообразив, что надо отработать назад, — если мой вопрос показался вам бестактным. Но почему же сразу — повторение таблицы логарифмов? Ведь существуют интересные, перспективные задачи, решение которых официальная наука отложила до лучших времен ввиду недостатка денежных средств. Ах, если б вы знали, какое это болото — официальная наука! Это ведь только кажется, что можно заставить себя с девяти до шести парить в высях чистой математики. Как бы не так! То студенты эти тупоголовые, то поясница ноет, то председатель профкома пристает с какой-то ерундой, а порой, вы не поверите, сядешь за работу, а в голове только одна трусливая мыслишка: урежут нам финансирование или не урежут, выгонят меня на пенсию или не выгонят... Вы не будете против, если я закурю?
   Мансуров молча встал, взял с подоконника пепельницу. Пепельница была полна окурков, половина которых уже успела пожелтеть. Мансуров сделал движение в сторону кухни, но почему-то передумал, свернул кулек из куска валявшейся на полу оберточной бумаги, ссыпал туда окурки и пепел, а кулек скомкал и положил на подоконник.
   Арнаутский тем временем продул “Герцеговину Флор”, затейливо смял мундштук и прикурил от спички. Он всегда курил только эти папиросы и всегда пользовался спичками Балабановской фабрики — теми, у которых зеленые головки. Он бросил обгорелую спичку в поданную Мансуровым пепельницу, благодарно кивнул и продолжил:
   — Иногда так хочется послать все это к чертям, запереться дома и засесть за настоящую работу! Временами это желание превращается почти в навязчивую идею. Бывает, говоришь с ректором и с огромным трудом преодолеваешь желание повернуться и выйти вон...
   — Что же вам мешает? — погружая кончик сигареты в огонек зажигалки, спросил Мансуров.
   Арнаутский усмехнулся, задумчиво жуя мундштук папиросы.
   — Что мешает... Мешает многое, друг мой. И прежде всего — возраст. Ведь мне уже под семьдесят. Впору о душе думать, где уж тут замахиваться на большие проблемы, браться за работу, которую почти наверняка не сумеешь довести до конца... Да и мозги уже не те. Закостенели мозги, Алексей, и ни любопытства, ни дерзости, ни фантазии — ничего в них не осталось, одна только тоска по тому, чего уже не вернешь...
   — Да, — глухо сказал Мансуров, — это чувство мне знакомо.
   — Полноте, какие ваши годы! Ведь вам еще и тридцати нет, правда? Вот видите, вся жизнь впереди, и все в ваших руках...
   — Это неправда, — резко перебил его Мансуров, — и вы об этом отлично знаете, профессор. Когда на полном ходу выпадаешь из поезда, глупо твердить, что у тебя все впереди, что ты их всех еще догонишь и перегонишь... Ты можешь только дохромать до ближайшей станции и снова сесть в поезд, но уже в другой... В другой, понимаете?
   Арнаутский поджал губы.
   — Простите, Алексей, — сказал он сухо. — Вы что же, считаете меня виновником собственного ухода из аспирантуры? Но ведь вы со мной даже не посоветовались, просто взяли и ушли! Я год не мог опомниться от шока! Я, между прочим, до сих пор о вас вспоминаю и уверен, что вы могли бы пойти очень далеко...
   — Занять ваше место, например, — криво улыбнувшись, сказал Мансуров, — сделаться деканом мехмата. Или уехать за океан и там всю жизнь вкалывать на какую-нибудь “Дженерал электрик”, “Ай-Би-Эм” или НАСА... Послушайте, Лев Андреевич, зачем вы пришли? Ведь вы же не напрасно пошли на хлопоты, связанные с поиском моего адреса, правда? Это же надо было, как минимум, пойти в отдел кадров и уговорить тамошних бездельниц оторвать зады от стульев и порыться в пыльных папках! Невооруженным глазом видно, что вам не дает покоя какой-то вопрос. Так почему бы вам прямо не спросить о том, что вас интересует?
   Он раздраженно раздавил в пепельнице только что закуренную сигарету, вскочил с подлокотника, пробежался взад-вперед по комнате, ловко огибая мебель и разбрасывая ногами мусор, снова примостился на подлокотнике и принялся закуривать, нервно чиркая колесиком зажигалки.
   — Если вам неприятен мой визит, я могу уйти, — с достоинством произнес профессор, выпрямляясь на стуле и кладя дымящуюся папиросу на край пепельницы.
   — Правда? — саркастически удивился Мансуров. — А как же ваше дело? Полно, профессор, не стесняйтесь! Вы меня уже заинтриговали, так что валяйте выкладывайте, с чем пришли.
   Тон его был возмутительно грубым, но в нем угадывался еще какой-то оттенок, показавшийся профессору довольно любопытным. Лев Андреевич прожил долгую, полную событий жизнь, повидал разных людей и теперь без особого труда распознал этот оттенок. В тоне, которым разговаривал с ним Алексей Мансуров, сквозило чувство собственного превосходства. Вряд ли причиной этого высокомерия были деньги: для того, чтобы обогнать профессора математики по уровню личного благосостояния, в России достаточно более или менее успешно торговать косметикой или женскими колготками. Значит, у Мансурова была какая-то причина ощущать себя выше профессора Арнаутского в интеллектуальном плане. А раз так, значит, он действительно продолжал заниматься математикой и открыл что-то по-настоящему большое...
   — Хорошо, — сказал Лев Андреевич. — Ваш тон недопустим, тем более что я вам не сделал ничего плохого, но вы правы: у меня есть вопрос, и я скорее умру, чем уйду отсюда, не добившись ответа. Можете продолжать хамить, я в своей жизни и не такого наслушался...
   — Вопрос, — нетерпеливо дернув плечом, напомнил Мансуров.
   — Вопрос? Извольте! Скажите, вам действительно удалось найти всеобщий коэффициент?
   Мансуров посмотрел на него долгим взглядом. Взгляд этот был пристальным и недобрым, но Арнаутский постарался его выдержать и справился с этой нелегкой задачей.
   — С чего это вы взяли? — медленно спросил Мансуров.
   — Это не ответ.
   — Еще какой ответ! Во-первых, с чего вы взяли, что я занимаюсь математикой, ищу какой-то всеобщий коэффициент? Всеобщий коэффициент, это ваше число власти, про которое вы нам с таким жаром рассказывали на первом курсе, — помните? — это просто байка. Но даже если бы мне удалось его найти, то почему вы решили, что я стану вам об этом рассказывать?