– Опять ты за свое! Какая на хрен философия, он сумасшедший!
   – Нет, Андрей, не простой сумасшедший.
   – Вот ты опять, Илларион, начинаешь забивать себе и мне голову бреднями. Философию приплетаешь… – Просто псих, отъявленный мерзавец. Я уверен, что од не думает, а хладнокровно душит.
   – Просто душит. Мещеряков, только асфальтоукладочный каток. Вот он – просто душит, да и то за рычагами сидит человек. В этом мире ничего просто так не случается, на все существует причина. И если вычленить причину, можно предсказать и предупредить последствия. Так что надо заниматься причинами, а не следствиями. А Сорокин занимается как раз другим, он разбирает результат, а не то, как человек этих результатов достиг, и не задумывается над тем, почему он это сделал.
   – Так уж и не разбирается! – воскликнул Мещеряков и испуганно оглянулся.
   Прямо за ними двигался мужчина, широкоплечий, с сильными руками. Его шарф развевался на ветру, шляпа была надвинута на самые глаза, ни дать, ни взять маньяк. Этот испуганный взгляд Забродов перехватил.
   – Ну вот, иллюстрация к твоим рассуждениям, паника в Москве уже началась – с тебя, полковник.
   – Брось, Илларион, я не испугался, просто профессиональная привычка.
   Мужчина догнал Забродова с Мещеряковым и голосом, абсолютно не вяжущимся с его грозным видом, почти девичьим или детским, поинтересовался:
   – Господа, у вас зажигалки не будет? У меня бензин кончился, – на его огромной ладони поблескивала золоченым корпусом зажигалка «Zippo». Казалось, сожми он пальцы, и зажигалка сомнется, как пачка сигарет.
   – Пожалуйста, – Забродов дал мужчине прикурить.
   – Большое спасибо. Погода ни к черту.
   – Согласен.
   Мещеряков двинулся вперед. А Забродов, сделав два шага, настигнул своего приятеля и схватил его руками за горло, схватил не сильно. Но Мещеряков чуть не проглотил сигарету и только после этого попытался провести прием, которому Забродов же его и научил.
   Илларион в ответ лишь расхохотался, ловко уклонившись от удара ногой.
   – Ну, Мещеряков, вот видишь, голыми руками тебя не возьмешь, приемчики, сволочь, знаешь.
   Тот тряхнул головой.
   – Ты, Илларион, сумасшедший. Может, это ты ходишь по городу и всех душишь? Начитался какой-то ерунды в своих старинных книгах и вообразил себя сверхчеловеком.
   – Да, так оно и есть.
   – Здоровый мужик, – глядя вслед удаляющемуся великану, пробормотал Мещеряков.
   – Не очень. Я бы его задушил.
   – Ты, Илларион, и медведя задушить можешь, если, конечно, пальцы на шее сойдутся.
   – А я найду медведя. Мещеряков, с тонкой шеей.
   – С лебединой? – засмеялся Мещеряков, а затем посмотрел на часы. – Мне с тобой, Илларион, разговоры разговаривать время нет.
   – Какого черта ты со мной поехал к Сорокину?
   Небось, начальство приказало проследить, чтобы я не сболтнул чего лишнего, мундир гээрушника не запятнал?
   – В общем-то, да, – смутился Мещеряков, не умевший врать своему приятелю. – Это тебе хорошо, Илларион, у тебя времени свободного с утра до вечера. А у меня служба, бумажки надо просмотреть, подписи поставить, планы составлять.
   – Да знаю я. Мещеряков, чем ты там занимаешься. От тебя пользы никакой. Кстати, вон моя машина, хочешь, подвезу тебя домой?
   – Не хочу.
   – Ты не через Беговую поедешь?
   – Через Беговую. Ты же сам прекрасно знаешь.
   – Тогда и подбросишь меня туда.
   – Куда туда? – спросил Мещеряков.
   – Пойду книги посмотрю, может, что новое поднесли.
   – Господи, Илларион, когда ты с книгами покончишь? Когда ты ерундой заниматься бросишь? Здоровый мужик, а портишь глаза, книги читаешь.
   – Кому что, Мещеряков. Ты же знаешь, сколько книг ни читай, а императором не станешь.
   – Я им и не собираюсь становиться. А насчет порчи глаз, так это то же самое, что сказать: ходишь – ноги портишь. Садись в инвалидную коляску и катайся по городу. Мозоли никогда не натрешь, да и подошвы будут целые.
   – Вон твоя инвалидная коляска стоит с антеннами спецсвязи. Крутая, новую рацию, небось, поставили?
   Мещеряков чувствовал себя неудобно из-за того, что он ездит на служебной машине, а Забродов, который ничуть не хуже, ходит пешком или ездит на своем старом «лэндровере». А вот Забродов чувствовал себя уютно в каждой ситуации, он был лишен комплексов, присущих многим людям. Его не прельщали ни звезды на погонах, ни должности, ни орденские планки. Ему было достаточно того, что он является самим собой и живет так, как ему нравится, по своим законам, исполняя приказы, которые сам себе отдает.
   Машина рванулась с места, да так резво, что пригнулись антенны.
   Мещерякову хотелось хоть чем-то досадить невозмутимому Иллариону;
   – Кстати, Марина приехала загорелая, счастливая.
   – Ну и что?
   – Тебя не интересует, почему она счастливая?
   – Потому что предчувствует скорую встречу со мной, – преспокойно ответил Забродов.
   – Вы договорились, что ли? – выходя из себя, сказал Мещеряков.
   – Нет, не договаривались.
   – Кстати, она интересовалась, как прошел твой день рождения. Наверное, какой-нибудь подарок приготовила.
   – Не знаю.
   – Посмотришь, когда увидишь ее.
   – Думаю, ты, как последний мерзавец, сказал ей, что я там был с другой женщиной?
   – – Я сказал ей, что все было как всегда. Но твоя Наталья – лишь жалкая ее копия.
   Забродов в ответ лишь улыбнулся, понимая, что Мещеряков его подкалывает. На Беговой он вышел, на прощание махнул рукой уносящемуся по улице автомобилю.
* * *
   После дня рождения Иллариона Забродова на окраине Завидовского заповедника Наталья Болотова чувствовала себя странно. Что-то изменилось в ее жизни, в нее вошло новое, причем то, с чем она раньше не сталкивалась. Наталья задавала себе один и тог же вопрос: что за человек Илларион Забродов?
   "Удивительный человек, – тут же говорила она сама себе. – Он не такой, как все. Правда, у меня странный круг знакомых: художники, скульпторы, искусствоведы – люди в общем-то немного сумасшедшие, немного завернутые. Забродов чем-то на них похож и в то же время он абсолютно другой – прямолинейный, честный. Но прямолинейность и честность у него тоже какие-то странные. А самое привлекательное в нем то, что он чрезвычайно умен, причем не в смысле начитанности. Даже не умен, – говорила себе Болотова, – нет, нет, он не умен, он какой-то мудрый, словно за его плечами не сорок четыре года жизни, а двести или триста. Иногда он мне кажется глубоким стариком, древним-древним, таким, как их изображали художники Возрождения на плафонах соборов – умудренные опытом, с седыми бородами, этакие вещуны. Да, он чем-то похож на волхва или книжника. Он вполне мог бы позировать скульптору или художнику для святого Петра или для святого Павла. Правда, он без окладистой седой бороды, но тем не менее. Вся его фигура, глаза говорят о большом жизненном опыте. Интересно, почему он такой? "
   Забродов Болотову волновал и как мужчина, но в первую очередь, как интересный человек. С мужчинами у Натальи отношения складывались странные. Она была очень переборчива, и, возможно, именно эта ее черта не позволяла ей сходиться со многими, кто хотел бы иметь с ней близкие отношения. Возможно, из-за своего характера, из-за требовательности она развелась так же быстро, как и вышла замуж.
   Не попадался ей в жизни достойный человек. Она в последние годы даже перестала искать такого человека, разуверившись в том, что мужчины, соответствующие ее мысленному эталону, существуют вообще. Скорее всего их нет, потому что быть не может никогда. От этого у нее на душе становилось горько. Нет, она не считала себя идеальной женщиной, была уверена, что не может быть идеальной женой. Но тем не менее, как и всякой женщине, ей хотелось «принца». Ей нужен был очень умный мужчина, который будет другом, собеседником, за плечами у которого огромный жизненный опыт, недостающий ей самой, за плечами которого она почувствует себя надежно и уверенно. Таких людей до встречи с Забродовым она не знала, с такими не доводилось встречаться.
   Художники, искусствоведы, скульпторы, писатели, журналисты – люди интересные, иногда прекрасные собеседники, но ужасно ненадежные в жизненном плане. Сегодня говорит одно, завтра – другое, а послезавтра – третье. Причем то, что будет сказано завтра, напрочь войдет в противоречие тому, что говорилось вчера, но при этом под все это окажется подведена солидная философская база.
   «А вот Забродов не такой. Но я его слишком мало знаю, может, и он, как все? Нет, – тут же говорила себе Болотова, – он абсолютно не такой, он словно сделан из другого теста, из другого материала».
   Размышляя о Забродове, Наталья Болотова ехала в мастерскую к скульптору Хоботову. В конце концов, внутренний мир, внутренние проблемы, сердечные дела – это лишь один срез жизни. Остается работа.
   Каждому человеку нужны деньги, все покупают еду, одежду. А для того чтобы деньги водились, надо работать, нравится это или нет. Надо работать постоянно, все время думать, анализировать, сочинять. И тогда статьи станут писаться сами – на автопилоте.
   «Да, надо быстрее закончить материал о Хоботове, завозилась я с ним. Это странный материал, этакое большое развернутое эссе о муках творчества и о том, как рождается на свет произведение искусства».
   Имелась и еще одна причина, по которой она хотела как можно быстрее написать материал о Хоботове.
   Ей позвонили из Голландии, из очень солидного издания по вопросам искусства и поинтересовались, знакома ли она со скульптором Хоботовым.
   – Да, я знакома с ним, – ответила Наталья.
   – Не согласились ли бы вы, госпожа Болотова, написать нам большой материал о нем? Вполне возможно, что на базе этого материала будет снят документальный фильм о знаменитом русском скульпторе.
   Она, естественно, поинтересовалась, как всегда в подобных случаях, кто порекомендовал ее в качестве автора. Ей ответили, что это согласовано с самим господином Хоботовым, с маэстро Хоботовым. Вот за это Болотова была благодарна скульптору и даже приготовила фразы, которые положено говорить в таких случаях. Так что дело оставалось за малым, через неделю материал будет закончен.
   Вечерами она просматривала фотографии, делала выписки, занося в компьютер цитаты из высказываний великих людей, собственные рассуждения о творчестве, припоминала фразы скульптора, пыталась их анализировать и постепенно, понемногу, как большой дом из самых разных деталей, начала складываться статья.
   Но в ней пока не хватало того, что Болотова называла на профессиональном жаргоне или «стержнем» или «клеем», чего-то важного, связующего, того, что накрепко соединит и цитаты, и ее рассуждения об искусстве, и высказывания Хоботова, и фотографии его последних работ, и фотографический «комикс» – как работает скульптор. Пока все это имелось лишь в виде отдельных набросков.
   Она подъехала к мастерской. Захлопнула дверцу машины и с кофром в руках, на ходу поправляя пальто, приподняв воротник, потому что дул холодный ветер с колючим снегом, направилась к мастерской.
   «Странно, – произнесла Болотова, – еще вчера и позавчера светило солнце, а сегодня на улице такая мерзость. Дважды чуть не врезалась, тормоза в машине уже ни к черту. Надо заехать на станцию техобслуживания, поменять накладки».
   С этими мыслями она подошла к двери и перевела дыхание.
   «Хоботов откроет, и надо сразу же поблагодарить его за рекомендации солидному журналу. Так и сделаю».
   Она звонила в дверь довольно долго.
   «Может, его нет?»
   Но тут она услышала шаги, дверь распахнулась резко. Хоботов встретил ее странной улыбкой, его голова была перевязана белым махровым полотенцем, на котором проступило темное пятно крови.
   – Что с вами? – вместо приветствия произнесла Болотова.
   – Да так, ерунда, – безучастно махнул огромной ручищей, перепачканной засохшей глиной, скульптор. – Арматуру сгибал для каркаса, проволока ударила в лоб, будь она неладна!
   – Сильно? Надо показаться врачу.
   – Какой врач? – вновь махнул ручищей скульптор. – Заходи, холодно, по ногам тянет, а то простыну.
   В то, что скульптор Хоботов может схватить элементарный насморк, Болотовой не верилось. Слишком уж он был силен, даже могуч. Нет, к таким людям простуда не цепляется. Это она может простудиться, распахнись пальто, выпей глоток холодной воды, а такой великан никогда не заболеет.
   Хоботов переминался, затем тяжело ступая, двинулся в мастерскую. Он шел, раскачиваясь из стороны в сторону, как моряк идет по палубе застигнутого крутой волной корабля. Скульптура была накрыта мешковиной. В мастерской разбросаны комья глины с темными бурыми пятнами. Цепочка пятен тянулась и из душевой к станку.
   – Что это? – спросила Болотова.
   – Я же говорил тебе, ударила меня арматура. Крови много было, но уже не течет.
   – Когда это произошло?
   – Вскоре после того, как я посадил тебя в такси.
   Кстати, нормально доехала?
   – Да, да, спасибо. И еще, Леонид Антонович…
   – Можно по-прежнему – просто Леонид, – Хоботов сел на подиум, сунул в рот сигарету и закурил.
   – Я разбудила тебя, наверное?
   – Да, разбудила. И правильно сделала.
   – Кстати, а почему маэстро Хоботов работает лишь. по ночам?
   – Шума нет, – спокойно сказал скульптор, – да и ночью мир выглядит немного иным.
   – Но в мастерской то ничего не меняется, все как днем?
   – В мастерской не меняется, а вот здесь меняется, – и Хоботов постучал пальцами по голове, – здесь все меняется.
   – У вас хорошая дочь, – вспомнив про девчонку, сказала Болотова.
   – Какая она хорошая? Лентяйка, бездельница.
   – Зачем вы так?
   – Я-то ее лучше знаю. С ее мозгами она могла бы… но ничего не хочет.
   Скульптор говорил о своей дочери довольно пренебрежительно, и от этого Болотову коробило, хотя она знала, что почти так же Хоботов говорит и о своих коллегах, и об учителях – словом, обо всех.., кроме самого себя.
   «Что-что, а самомнение у него бесконечно. Он страдает манией величия, но без этого настоящего художника быть не может, каждый считает себя равным богу-творцу».
   Хоботов остановился рядом со скульптурой, аккуратно взялся за край тяжелой мешковины, и как тореадор перед быком, взмахнул материей, обнажил скульптуру. Крик изумления застрял в горле Болотовой.
   Скульптура была поразительна. Она даже представить себе не могла, как далеко Хоботов продвинет работу за одну ночь, словно работал не он один, а с ним трудилось еще десять помощников. До окончания оставалось совсем немного, во всяком случае, на взгляд искусствоведа.
   – Ну? – спросил Хоботов.
   – По-моему, великолепно. Я бы даже ничего не трогала, – справившись с волнением, произнесла Наталья.
   – Да, скульптура – это как бриллиант, камешек.
   Но что такое даже хорошо ограненный алмаз без подобающей оправы?
   Болотова не сразу поняла, куда гнет скульптор.
   – Сам камень – ничто, всего лишь сверкание граней. А вот тот свет, который он излучает, и есть искусство.
   Она все еще не могла понять, куда Хоботов клонит.
   И тут он проговорился, его прорвало:
   – Я хочу создать оправу из легенды, которая всегда будет сиять вокруг моего произведения, которая будет неразрывно связана, спаяна с ним, будет сопровождать его по жизни.
   – Какую легенду?
   – Желательно страшную, желательно ужасную.
   Ведь страх человек помнит, даже не желая этого.
   Выглядел Хоботов одновременно и комично, и страшно. Голова перевязана окровавленным махровым полотенцем, руки в бурых пятнах, такое же перепачканное и лицо. Скульптор был бос, огромные ноги и огромные волосатые руки производили зловещее впечатление. Борода была в сгустках запекшейся крови, а кожаный фартук дополнял картину, и тут Наталье даже показалось, что кровь запеклась, проступив на самой скульптуре.
   Она отшатнулась.
   – Нравится?
   – Нет, пугает.
   – Это одно и то же.
   – Поражает, удивляет.
   – Но она еще не закончена, я еще не вдохнул в нее жизнь. Кровь влил, а жизни пока еще нет, – Хоботов изъяснялся довольно пространно и это пугало искусствоведа.
   Она уже решила, фотографировать не будет ни в коем случае, хотя такой снимок дорого стоит.
   – Может, хотите запечатлеть и автора, и его произведение?
   Хоботов сбивался, иногда называл Наталью на «ты», а иногда на «вы».
   – Нет, не хочу.
   – Нет, снимай. Открывай свой черный ящик, доставай фотоаппарат, снимай.
   – Нет, нет, не надо. Нет желания.
   – Снимай, я сказал! – это уже звучало как строгий приказ.
   И тут Болотова почувствовала себя маленьким беззащитным человеком, который без разрешения даже не сможет покинуть мастерскую. Она оказалась в западне. Пожелай Хоботов, и она останется здесь навечно, пожелай он – сбросит ее в страшную разверстую яму, откуда черпает глину.
   Робея, она попятилась, натолкнулась ногой на кофр, оставленный на полу, нагнулась. Хоботов хохотал, смех вырывался из его рта. Смех ужасный, так мог смеяться только ненормальный человек, одержимый. Но пока еще одержимость скульптора Болотова приписывала его профессии, ведь все художники немного сумасшедшие, немного одержимые, тем более, когда находятся в процессе творчества.
   Она вытащила аппарат и стала навинчивать объектив.
   – Ну, ну, снимай.
   Дважды щелкнул фотоаппарат, а затем мокрая мешковина обрушилась на скульптуру, спрятав ее под собой. Хоботов сразу притих, словно бы исчез объект, который его раздражал и одновременно вдохновлял.
   Даже его голос потеплел и стал немного ласковым.
   – Извини, я немного погорячился. Иногда накатывает. Ты же знаешь, без этого не бывает творчества.
   Искусство должно быть нервным. Я ненавижу все, что сделано холодным расчетом, умом. Делать надо душой, плотью. Рассудок в искусстве – плохой помощник.
   – Я так не считаю, – сказала Болотова.
   – Ты можешь считать, как тебе заблагорассудится, мир от этого не изменится.
   – Кстати, – сказала Наталья, пряча фотоаппарат в кофр, – я забыла вас поблагодарить за предложение голландского журнала.
   – А, про это… Знаешь, почему я назвал твою фамилию? – Наталья посмотрела на скульптора. – Да потому, что я только твою фамилию из всех искусствоведов и вспомнил и то лишь потому, что она имеет косвенное отношение к моей работе. Ты видела, как она начиналась, ты слышала, что я о ней говорил, и поэтому, думаю, сможешь что-нибудь написать. Да и заработаешь на мне. Все вы, искусствоведы, паразитируете на творцах, сосете кровь, перемалываете косточки, строите глупые гипотезы, украшаете свою писанину домыслами, – и тут же Хоботов захохотал. – Но мне это и нужно, именно этого я и хочу – легенд, мифов, домыслов. Я их создаю каждый день.
   «О чем это он? – подумала Болотова. – Какие мифы, какие легенды? Да он, наверное, перепил лишнего или перетрудился и поэтому немного не в себе».
   – Скоро ты обо всем узнаешь. И не только ты, все вы узнаете. А твоя статья дорогого будет стоить. Кстати, ты напрасно не пользуешься диктофоном, я бы разрешил тебе записывать мои речи.
   – У меня хорошая память.
   – Память – ничто, – сказал Хоботов, – надо иметь вещественные доказательства. Была бы у тебя кассета, был бы диктофон, ты слышала бы тембр моего голоса, слышала бы мое дыхание, чувствовала бы биение сердца, пульсацию крови. Да, да, крови. Я не люблю кровь, – разоткровенничался скульптор, – кровь – это плохо. Вот у меня разбита голова, руки в крови, фартук.., это неприятно, это отдает патологией. Хотя.., в общем-то.., любая скульптура – патология, а скульптор чем-то напоминает патологоанатома.
   Правда, патологоанатом разламывает, разрезает, а скульптор как бы наоборот, как бы сшивает, складывает плоть, и, самое главное, не омертвляет, а оживляет ее. Но мастеров повсюду мало. Редко какая скульптура выглядит живой, но.., случается. Нужен миф, нужна легенда.
   Хоботов явно устал и был взведен. Он подошел к стеллажу, открыл дверцу, подвинул стекло в сторону и вытащил бутылку виски.
   – Будешь пить?
   – Нет, не буду.
   – Как хочешь.
   Пробка была отвинчена, и Хоботов самозабвенно, как горнист трубит отбой, принялся глотать виски. Он пил так, как пьют воду. Болотовой стало страшно. Она была одна с полусумасшедшим художником, который может устроить все что угодно.
   Она закрыла кофр и только сейчас заметила, что, войдя в мастерскую, даже не сняла пальто. Она посмотрела на часы.
   – Спешишь?
   – Да, да, спешу, тороплюсь.
   – А мне кажется, ты боишься. Ты запомнила страх, который я на тебя нагнал.
   – Да, да, страх… – Болотова отступила к двери.
   Хоботов надвигался на нее, держа бутылку в левой руке и шевеля пальцами правой. Не дойдя до женщины двух шагов, он остановился.
   – Ты еще придешь сюда? – то ли спросил, то ли сказал он утвердительно, Болотова не поняла, но не сказать «да» она не смогла.
   – Да, загляну.
   – Когда допишешь статью?
   – Не знаю.
   – Сколько они дали тебе времени?
   – Десять дней.
   – Этого хватит, – расхохотался Хоботов и двинулся вглубь мастерской. – Иди, иди, – крикнул он, даже не оборачиваясь.
   Женщина выскочила на улицу, и, уже сидя в машине, облегченно вздохнула, закрыв дверцу.
   "Господи, страху какого натерпелась. Не думала, что он до такой степени сумасшедший. Или я такая пугливая? Ведь ничего же мне не сделал, все слова, слова.., никаких угроз, даже пальцем не прикоснулся.
   А я вся похолодела, потом облилась. Давно со мной такого не случалось. Надо ехать домой, принять душ и работать, работать…"

Глава 12

   Четверо мужчин сидели в гараже. Ярко горела лампочка, свисающая на тонком шнуре с потолка.
   Лампочка была голая, от этого тени мужчин делались особенно черными и зловещими. На верстаке стояло две бутылки водки. Одна – выпита почти до дна. Лежала тут же и закуска. Из-под газеты торчала финка с наборной ручкой, которой резали хлеб, колбасу и огурцы.
   Мужчины курили.
   – Это ты, козел, – обратился один из мужчин к водителю фургона, – привел его.
   – Митя, а что я мог сделать? Он меня так отмудохал, что я вообще боялся – концы откину.
   – Ты как думаешь, мент он?
   – Похоже на то. Очень уж быстро нашел тебя.
   – Меня, меня… – признался водила, накалывая ножом кружок колбасы и отправляя его в рот. – Машина-то приметная, – жуя колбасу, произнес он, – вы-то не сказали сперва, зачем вам фургон.
   – А то ты не знал, не догадывался.
   – Машина за мной числится.
   – Машина, машина… – говорил Митя, – таких фургонов по Москве ездит не сосчитать. Интересно, как он тебя нашел?
   Водителю, естественно, надо было отвести вину от себя.
   – Вы тоже виноваты…
   – Тебя, козла, следовало бы грохнуть, – сказал рыжий с рассеченной губой" – если бы не ты, все было бы чики-чики.
   – Ну, было бы. А как вы думаете, мужики, почему он нас не сдал ментам? Ведь мог приехать с какими-нибудь ломовиками-волкодавами, повинтили бы нас, наручники надели и – в следственный изолятор. А там из нас все вытряхнули.
   – Это из тебя все можно вытряхнуть, в чем мы и убедились, – Митя сплюнул через дырку между зубами.
   Одного зуба в верхней челюсти у него не было, и от этого лицо казалось звероватым, злым, глаза хищно, но испуганно поблескивали.
   – Короче, этого мента, или он не мент, в общем, без разницы, надо кончить. А ментам он нас не сдал, я полагаю, только лишь потому, что у него оружие дома лежало незарегистрированное, да и денег куча. Может, взятки берет. А сейчас все спрячет, следы заметет и приведет группу захвата. Так что наши дела хреновые.
   – Правильно ты говоришь, Митяй, – сказал рыжий, срывая пробку со второй бутылки водки, – кончать его надо. Но сделать так, чтобы нас никто не увидел.
   – А кто увидит? Он живет на последнем этаже, на площадке одна его квартира. Дом старый, стены толстые, никто и не услышит.
   – Пушки нет, – сказал один, – мы бы его, гада, пару раз прострелили бы, а затем квартиру почистили. Барахла хватает.
   – Дело говоришь, – поддержал Митяя коротко стриженый.
   Митяй в этой компании был заправилой. Как-никак он один из четверых сидел в свое время в тюрьме, о чем говорили обильные татуировки на кистях рук, а если бы он разделся, то и на груди и спине. Сидел он за грабеж, причем дело было по пьяни. Не хватало на пару бутылок водки, вот и решили быстро достать деньги. Двое, которые пошли с Митяем чистить магазин, успели унести ноги, и Митяй, как положено, как должен поступать благородный человек, всю вину взял на себя. Хотя потом, в лагере, проклинал своих дружков на чем свет стоит, и решил, что как только выйдет, обязательно с ними поквитается, если, конечно, те не компенсируют лишение свободы деньгами. Но Митяю не повезло.
   Дружки его мало того, что не поделились, но, когда он вышел, оба уже находились на Колыме, причем по такой дурной статье, от которой Митяя тошнило, – они по пьяни изнасиловали подростка. За это их и взяли, намотали по полной катушке. Хорошо, что еще пацан остался жив, а то могли бы получить и вышку.
   Митяй уже и знать не хотел своих бывших подельников, приятелей по несчастью.
   «Упекли и правильно сделали. Уроды, насильники долбаные, пидары гнойные!»
   После тюрьмы и зоны у него к гомосексуалистам выработалось стойкое отвращение, гомики и насильники были последними людьми в тюрьме.
   «Насильники, пацана трахнули.., сейчас вас на зоне трахают во все щели и дырки, – злорадно потирал руки Митяй, когда знакомые рассказали ему о злоключениях двух его приятелей. – Знал бы, сдал бы их тогда и, возможно, вместо пяти лет получил бы тройку, парился бы на нарах меньше. А в тюрьме день за пять идет».