– Пусть вас это не тревожит. В своё время я достаточно имел дела с больными. Моя сестра почти с рождения прикована к постели.
   – Бедняжка! – пробормотал Риварес, широко раскрыв глаза.
   Не понимая, как это случилось, Рене стал рассказывать о Маргарите, о своих опасениях н надеждах – о том, чего он никогда никому не поверял.
   – Вот потому я и поехал в эту экспедицию, – закончил он и некоторое время молча следил за колеблющимися тенями. Молчание нарушил горький смех Ривареса.
   – В-весьма похоже на бои гладиаторов, не правда ли? Все требуют твоей смерти. Господу богу, в-вероятно, очень в-весело забавляться с нами – ведь нас так много.
   В палатку вошёл раскрасневшийся, разгорячённый вином Маршан. Больной принялся развлекать его весёлыми анекдотами и эпиграммами н, повернувшись к Рене, с отчаянием прошептал:
   – Уведите его отсюда! Уведите! Он пьян! Рене с большим трудом выпроводил Маршана из палатки и, отойдя подальше, чтобы их нельзя было услышать, спросил:
   – Нельзя ли дать ему какое-нибудь средство, чтобы облегчить боль?
   Маршан засмеялся.
   – Дорогой мой, вы чрезмерно чувствительны. Мы не даём опий из-за каждого пустяка. Просто небольшое воспаление, наверное он разгорячился при езде и схватил простуду – вот и все, не то бы он не острил так метко.
   Маршан, пошатываясь, удалился. Рене с отчаянием смотрел ему вслед.
   Через несколько часов, не в силах безучастно смотреть на страдания Ривареса, Рене разбудил Маршана. Он решил, что не уйдёт без опия, хотя бы ему пришлось добывать его силой. Но пары шампанского уже выветрились, и Маршан мрачно последовал за Рене.
   – Да, острое воспаление, – сразу сказал он, взглянув на скорчившегося больного. – Принесите кипятку и компрессы. Только сначала посветите мне!
   Склонившись над гамаком, он мягко и отчётливо произнёс:
   – Послушайте, Риварес. Если вы больше не можете, я дам вам опия, но для вас будет лучше, если вы протерпите сколько сможете, не прибегая к нему. Сумеете?
   Риварес, закрывавший лицо рукой, кивнул. Маршан хотел расстегнуть на нём рубашку и вдруг обернулся к Рене.
   – Вы пролили воду, Мартель?
   – Нет, – прошептал Рене.
   Маршан выхватил у Рене лампу, отвёл руку Ривареса и, взглянув ему в лицо, поспешил за опиумом. Дав больному лекарство, он сказал:
   – Что же ты не сказал мне, мальчик?
   Через несколько часов начался новый приступ. Он был настолько сильным, что всевозможные болеутоляющие средства, к которым при содействии Рене два дня и две ночи почти без, передышки прибегал Маршан, не приносили облегчения. Только большие дозы опиума могли бы оказать некоторое действие, но Маршан во что бы то ни стало хотел обойтись без них.
   – Других больных мне обязательно пришлось бы оглушить опием, не думая о последствиях, но у вас хватает мужества помочь мне, – сказал Маршан Риваресу к вечеру третьего дня.
   Риварес как-то странно посмотрел на него.
   – Как по-вашему, придёт этому когда-нибудь конец?
   – С вашей смертью. Болезнь слишком запущена.
   Бертильон только что вышел от больного, необычайно обрадованный тем, что тот уже в состоянии шутить. В соболезнующих посетителях недостатка не было, трудность заключалась в том, чтобы не допускать их к Риваресу, когда ему было слишком плохо и он не мог притворяться. Риварес настойчиво внушал всем, что его заболевание несерьёзно. Рене и Маршан не переставали изумляться: стоило им впустить кого-нибудь в палатку, и Риварес тут же напускал на себя весёлость. Поспешно отерев влажным платком со лба пот, он встречал гостей приветливой улыбкой, шутил, рассказывал анекдоты, и только прерывистое дыхание да его запинанье выдавали, какого труда ему это стоило. Он чересчур много смеялся, но смех его звучал естественно, и лишь Маршан с Рене догадывались, что за этим скрывалось.
   Спровадив Бертильона, Маршан, желая посмотреть, как развивается воспаление, попросил Рене приподнять больного. Рене был искусной сиделкой, но, наклоняясь, он оступился на неровном полу и едва удержался на ногах.
   – О господи! – вырвалось у Ривареса. Это был почти вопль, беспощадно подавленный.
   Рене, похолодев от ужаса, слушал, как тяжело дышит больной. Но вскоре Риварес извинился с мягкой улыбкой:
   – Простите, господин Мартель. Это я просто от неожиданности. Мне вовсе не так уж больно. Попробуем ещё раз?
   Эту улыбку Риваресу удалось сохранить до конца осмотра. Маршан знаком отозвал Рене в сторону.
   – Когда мы на него не смотрим, – прошептал он, – ему не надо так сдерживаться.
   После минутного колебания Рене зашептал:
   – Не попробовать ли вам уговорить его оставить это притворство? Ну хотя бы при нас с вами. Ведь это так мучительно и так изматывает его. Конечно, боль следует переносить мужественно, но всему есть предел. Не понимаю, почему он старается убедить нас, что ему не больно? От этого ему только хуже.
   Маршан зарычал на него, словно рассерженный медведь.
   – Конечно вам этого не понять. Дело в том, что терпеть приходится ему, а не вам, и пусть поступает, как ему легче. Ну, если вы собираетесь дежурить около него ночью, вам пора ложиться.
   Рене не стал возражать. Даже если отбросить его привязанность к Риваресу, которая сковывала ему язык, он не смог бы ясно выразить свою мысль. Ему казалось, что за всей этой великолепной стойкостью укрывается не стоицизм, не гордость, не боязнь огорчить других, а исступлённая застенчивость, парализующее душу недоверие. «Почему он так боится нас? – снова и снова спрашивал себя Рене. – Он всем нам спас жизнь, а сам таит свою боль, словно его окружают враги. Неужели он думает, что нам безразлично? Не может быть!»
   Когда Рене в сумерках вернулся, Маршан встретил его у входа в палатку.
   – Я буду дежурить около него и ночью. Ему стало хуже.
   – Вы дали ему опий?
   – Дал немного, но почти безрезультатно – слишком сильный приступ. Если боль не утихнет, придётся дать большую дозу. Входите, он вас спрашивал.
   Рене вошёл один. Риварес схватил его за руку.
   – Отправьте Маршана спать. Он не должен быть сегодня здесь. Я объясню потом.
   – Он хочет, чтобы сегодня около него дежурил я, – сказал Рене, вернувшись к Маршану. – Так как же нам быть?
   – Самое главное – не волновать его. Оставайтесь, я вам доверяю.
   Рене записал, что нужно делать.
   – Постарайтесь обойтись без опия, – сказал Маршан, – через час, если приступ не прекратится, позовите меня, а если он начнёт бредить, то и раньше. Это легко может случиться. Не уходите, если он задремлет. Я не сразу лягу.
   Когда Маршан ушёл, Риварес знаком подозвал Рене. Голос его был так тих, что пришлось наклониться, чтобы его расслышать.
   – Обещайте мне… не звать его… что бы ни случилось, даже если я сам буду просить…
   – Но он может помочь вам. Он даст вам опий.
   – Он может напиться, а Гийоме может… С вами я в безопасности.
   Он заговорил более отчётливо, превозмогая себя:
   – Раньше во время таких припадков у меня иногда начинался бред. Как знать, что я могу наговорить? Хотелось бы вам, чтоб ваши секреты знал Маршан?
   Рене заколебался, вспомнив про бабочку и корзины для рыбы.
   – Как хотите, – сказал он наконец. – Обещаю не звать его, если только… – он не докончил.
   – Если только…
   – Вы должны предоставить мне некоторую свободу действий. Если мне покажется…
   – Что я умираю? Этого не бойтесь! Так вы обещаете?
   – Да.
   – Раз так – вашу руку, Не беспокойтесь. Меня нелегко убить.
   После долгого молчания он вдруг опять заговорил новым, хриплым голосом:
   – Неужели вы не знаете, что убить меня нельзя? Ни переломав мне кости – это уже пробовали. Ни разбив сердце. О нет, убить меня невозможно – я всегда оживаю!
   Немного погодя он начал бредить; быстро говорил то по-испански, то по-итальянски, но больше всего по-английски, причём, к удивлению Рене, очень чисто, без малейшего акцента. Один раз он попросил воды, но когда Рене подал ему стакан, он с неистовым криком: «Не подходите ко мне! Вы мне лгали!» – оттолкнул его от себя.
   Снова и снова в разных вариантах повторял он эту фразу:
   – Вы довели меня до этого, вы! Я верил вам, а вы мне лгали!
   «Вероятно, какая-нибудь женщина», – подумал Рене. Вскоре Риварес, повторяя эту фразу, вскрикнул: «Падре! Падре! Падре!» И эти слова он повторял всю ночь, среди бессвязных обрывков поразительно разнообразных воспоминаний. Часто слова были еле слышны и мешались друг с другом, иногда голос совсем ослабевал, но порой из невнятного бормотания резко, как вспышки молний, вырывались отдельные фразы.
   – Я знаю, что все разбилось. Я поскользнулся, – мешок был такой тяжёлый. Но ведь это всё, что я заработал за неделю, я же умру с голоду!
   А немного погодя:
   – Экс-ле-Бен? Но ведь это очень утомительное путешествие. А мама не любит останавливаться в незнакомых отелях. Но если вы считаете, что это нужно, я полагаю, мы могли бы снять виллу и взять с собой наших слуг?
   Вскоре он заговорил совсем обыденным тоном:
   – Мне очень жаль, падре, но у меня плохо идёт святой Ириней. Нет, дело не в греческом, но он невыносимо скучен, в нём нет ничего человечного… Не кажется ли вам…
   Последние слова прервал крик беспомощного существа, охваченного животным страхом:
   – Не надо, не надо! Не спускайте на меня собак! Вы же видите – я хромой. Можете обыскать меня, если хотите, – я ничего не крал! Эта куртка? Говорю вам, она сама мне её дала!..
   Один раз он принялся считать по пальцам:
   – Штегер за меня, Лортиг… тоже… помогли сороконожки… значит двое. И Гийоме за меня – трое. Только надо смеяться, не забывать смеяться его шуткам. Маршан… Но Мартель, Мартель! Что же мне делать с Мартелем?
   После этого пошли обрывки шуточных туземных песенок:

 
Больше глазок мне не строй!
Думала, что я осел?
До свиданья, ангел мой —
Мне давно известно все.

 
   И, подражая молодой мулатке, которая жеманится и хихикает:

 
Ах, отойди же и больше не лги!
Или ты думаешь, я забыла?

 
   Далее шли глупые непристойности, которые он бормотал скороговоркой то мужским, то женским голосом. Это несомненно были отрывки цирковой программы. К цирку он возвращался снова и снова. Цирк, боль и человек, который ему лгал, – вплетались во все, о чём бы он ни говорил.
   – Почему Хайме так взбесился? Потому, что я потерял сознание? Но ведь я же не нарочно! А через минуту он уже кричал:
   – Падре, почему же вы не сказали мне правду? Неужели вы думали, я не пойму? Как могли вы мне лгать, как вы могли?
   Риварес долго что-то неразборчиво, бессвязно бормотал и вдруг перешёл на испуганный шёпот:
   – Погодите! Погодите немного… опять начинается. Да, скажу, скажу потом… а сейчас не могу… Как раскалённый нож…
   Иногда раздавался взрыв жуткого хохота:
   – Ваша репутация не пострадает. Я никому не расскажу, а они тоже попридержат языки, раз уж из-за этого произошло самоубийство. Разве можно – такой скандал в почтенном английском семействе! И не бойтесь, со мной уже покончено – я мёртв, и на мне лежит проклятье, а вы станете святым в раю. Ведь богу всё равно. Он привык спасать мир ценой чужих страданий.
   Потом снова возвращался к цирку.
   – Видишь вон там в углу толстого негра? С ним опять та женщина. Это он в прошлый раз затеял свалку, когда Хайме погасил свет. Ладно, если надо, значит надо, дайте мне только минуту… Если бы вы знали, какая боль… Да, да, иду…
   И опять песенки. А один раз сальный куплет прервал душераздирающий вопль:
   – О, убейте меня, падре! Поскорей убейте! Я больше не могу!.. Иисус, тебе не пришлось терпеть так долго. Риварес с размаху ударил себя по губам.
   – Глупец! Что толку хныкать? Ему ведь так же безразлично, как и Христу. Молиться некому, ты знаешь! Хочешь умереть – убей себя сам. Никто не сделает этого за тебя…
   К утру бред сменился невнятным бормотанием, потом больной умолк. На рассвете пришёл Маршан. Найдя своего пациента в тяжелейшем состоянии, он набросился на Рене:
   – Так-то вы исполняете свои обязанности? Почему вы не позвали меня?
   Рене, отвернувшись, молчал.
   – Вы заснули! – прошипел Маршан вне себя от гнева. – А это продолжалось всю ночь…
   Рене по-прежнему смотрел в сторону. Внезапно наступившее молчание заставило его поднять глаза: Маршан в упор смотрел на него, и лицо его покрывалось смертельной бледностью. Оно было пепельно-серым. Когда доктор наконец склонился над находившимся в полуобморочном состоянии больным, Рене, не сказав ни слова, вышел из палатки.
   – Бедняга! – бормотал он про себя. – Бедняга! Он всё понял.
   Днём воспаление пошло на убыль, и так как бред уже не мог повториться, на ночь остался дежурить Маршан, а Рене ушёл спать.
   Как ни устал Рене, он долго не мог уснуть. Он узнал разгадку тех тайн и противоречий, которые полгода мучили его. А теперь он терзался, стыдясь невольного вторжения в чужую душу, содрогаясь при воспоминании о беспочвенных, безжалостных подозрениях, которые мешали ему разгадать правду раньше.
   Всё было так просто и страшно. Единственный сын, нежно любимый матерью, поглощённый книгами, чувствительный, не знающий жизни, неприспособленный к ней. Трагедия обманутого доверия, безрассудный прыжок в неизвестность, неизбежная лавина страданий и отчаяния. Всё было так просто, что он не понял. Он предполагал убийство, подлог, чуть ли не все преступления, перечисленные в уголовном кодексе, и забыл только о возможности неравной борьбы человека с обрушившимся на него несчастьем. Его подозрения были так же нелепы, как если бы дело шло о Маргарите.
   Маршан никогда бы не оттолкнул этого одинокого, отчаявшегося скитальца, как сделал он, Рене.
   «За примочку?» – вспомнил он свои слова. Даже тогда ему было больно видеть, как расширились зрачки испуганных глаз. И только потому, что он пытался лгать, чтобы спасти себя, и не умел… «Господи, каким же я был скотом, каким самодовольным ханжой!»
   К утру Риварес уже мог дышать, не чувствуя боли. Несколько дней он почти всё время спал, а Рене, сидя рядом, работал над своей картой. И вот однажды вечером, после долгого, тщательного осмотра, Маршан объявил, что все признаки воспаления исчезли.
   – Я полагаю, вам известно, что ваша жизнь висела на волоске? – добавил он.
   – Чья жизнь? М-моя? Я, должно быть, живуч, как кошка, – так много раз я уже выкарабкивался. Интересно, сколько может человек вынести?
   – Много, – угрюмо ответил Маршан. – И самого разнообразного. Но столько знать об этом в ваши годы – большое несчастье. – Маршан обернулся – Рене считал мили, низко склонившись над картой, – и продолжал: – Если такое когда-нибудь повторится, не старайтесь быть сверхчеловеком. Это только портит характер. Я говорю вполне серьёзно, не пробуйте отшучиваться. Я просто предупреждаю вас. Что говорить – вы держались превосходно, но я предпочёл бы, чтоб вы стонали и жаловались, как все смертные. А вы напрягаете до предела свои нервы и не желаете научиться смирению.
   – Научиться смирению? Но для этого существует столько возможностей!
   – Да, – хмуро ответил Маршан. – Для большинства из нас. Когда нам делают больно, мы кричим, а когда нас предают – отправляемся ко всем чертям, но по крайней мере все вместе – и кошки и крысы. Старик Вийон был не дурак. Но вам, мой сын, грозит другое – в вас слишком много стоицизма и слишком мало милосердия к людям. Вы удивительный человек. Я таких не встречал, да вряд ли ещё и встречу. Но и вы сотворены по тому же образу и подобию, что и все остальные, и забывать об этом опасно. Видите, оказывается, и я способен читать длиннущие проповеди! А бедный полковник давным-давно ждёт меня играть в безик. Вот ведь что делают тропики с немолодым мужчиной, страдающим печенью. Ну, пока, дети мои.
   Риварес посмотрел вслед доктору, удивлённо сдвинув брови.
   – Ничего не понимаю, – начал он. – Никогда бы не подумал, что Маршан может так раскиснуть. Странно. Может быть, он чем-нибудь расстроен?
   – Возможно, – лаконично ответил Рене, не отрывая глаз от карты. – За последнее время в нашем лагере было много волнений… Двадцать пять с половиной…
   Они помолчали. Слова Маршана были исполнены такого напряжения, что после его ухода было трудно говорить. Но молчание только усугубляло это гнетущее ощущение.
   – Как вы думаете, туземцы, живущие выше по реке, тоже опасны? – спросил Рене, обозначая на карте «воинственное племя».
   – Не думаю. Если мы только не будем их трогать. Но следует соблюдать осторожность.
   – Лортиг уже получил хороший урок. Но мало ли что может случиться. Например, если у них начнётся эпидемия и колдун свалит все на нас?
   – Тогда плохо дело.
   – Вы думаете, вам не удастся их успокоить?
   – Вряд ли. А впрочем, заранее сказать трудно. Я ведь не думал, что сумею уладить дело со священным соколом. Перо в руке Рене замерло, царапнув по бумаге.
   – Вы хотите сказать, что, отправляясь к дикарям, не были уверены в успехе?
   – Я считал, что у меня нет и одного шанса из ста.
   – Но чего же вы ожидали, когда шли к ним?
   – Ну, я… я с-старался об этом не думать. И… к-какое в конце концов имеет значение… что бы именно могли они сделать? Во всяком случае, вряд ли мне пришлось бы хуже, чем в прошлый вторник, и… в-вероятно, кончилось бы все скорее.
   Рене покусывал кончик пера.
   – Понимаю. Но что же тогда вас спасло? То, что вы не боялись и они это видели?
   – Но я… б-боялся.
   – Значит, они решили, что вы не боитесь?
   – Отчасти. Но, главное, я внушил им, что они сами боятся.
   – Боятся?
   – Да. Они ни капли не боялись, но думали, что боятся. А это тоже хорошо.
   – Или тоже плохо?
   – Нет, нет! Думать, что боишься, – лучше смерти. Действительно бояться – хуже смерти.
   – Значит, вы полагаете, бесстрашие – это скорее уверенность в том, что ты не боишься, а не отсутствие страха на самом деле?
   – Может быть, нам лучше уточнить формулировки? Что вы называете бесстрашием?
   – Вам лучше знать.
   – Но я не знаю, если только это не осмысленный страх, который не мешает видеть вещи в истинном свете.
   – Это для меня слишком тонко.
   – Разве? Видите ли, прежде чем стать клоуном, я изучал философию. Сложное сочетание, не правда ли? Вот, например, Маршан считает, что в тот вторник я вёл себя мужественно, всего лишь потому, что я лежал смирно и не жаловался. Он бы тоже лежал смирно, если бы корчиться было ещё больнее. И к-какие уж там жалобы, когда тебя словно сжигают живьём? Тут уж можно или визжать, как свинья, которую режут, или лежать совсем тихо. Во втором случае приобретаешь р-ре-путацию храбреца.
   Рене повернулся к нему.
   – Знаете, Риварес, мне хочется вас кое о чём спросить. Я уже говорил вам о своей сестре. Что бы вы предпочли на её месте – быть всю жизнь прикованной к постели или дать себя долго кромсать и в конце концов, быть может, излечиться? Я подчёркиваю – быть может.
   Рене был так поглощён своей собственной проблемой, что не обратил внимания на выражение лица собеседника и торопливо продолжал:
   – Меня теперь одолевают сомнения. Маргарита верит в свои силы, и до прошлой недели я тоже верил. Должно быть, эта ночь во вторник слишком на меня подействовала… раньше мне не приходилось видеть ничего подобного. Как же я могу подвергнуть её бог знает чему? Она ведь так молода.
   Риварес наконец заговорил, медленно, с напряжением:
   – На это трудно ответить. Дело в том, что боль раскалывает наше сознательное «я» на две враждующие стороны: одна из них умом понимает истинность какого-либо явления, а другая чувствует, что эта истина ложна. Если бы вы спросили меня об этом через месяц, я бы ответил: «Хватайтесь за любую возможность». Если б у меня хватило сил ответить вам во вторник, я сказал бы, что иногда даже безусловное исцеление бывает куплено слишком дорогой ценой. Сейчас я уже достаточно отвечаю за свои слова, чтобы знать, что я за них не отвечаю.
   – Мне не следовало спрашивать вас об этом, – смутившись, пробормотал Рене.
   – Нет, отчего же? Это все обман чувств. Мне кажется, я бы не пережил второй такой ночи, как в тот вторник, но я знаю, что это мне только кажется. Четыре года назад, когда всё это случилось, почти каждый день был похож на тот вторник, и так много недель подряд. И, как видите, я не сошёл с ума и не наложил на себя руки. Конечно, я всё время собирался, но так и не сделал этого.
   И, заикаясь, поспешно добавил:
   – М-мы, жители колоний, по-видимому, очень живучи.
   – Ну зачем вам нужно мне лгать? – в отчаянии не выдержал Рене. – Почему вы мне всегда лжёте? Я ведь вас ни о чём не спрашиваю!.. – И замолчал, пожалев о сказанном.
   – Значит… значит, я бредил?
   – Да… Рассказать вам – о чём?
   – Если вам нетрудно. Нет, о нет! Не говорите, не надо!
   Риварес содрогнулся и закрыл руками глаза. Потом поднял голову и спокойно сказал:
   – Господин Мартель, о чём бы вам ни довелось узнать или догадаться, объяснить я вам ничего не могу. Если можете, забудьте все. Если нет, думайте обо мне что хотите, но никогда не спрашивайте меня ни о чём. Какой бы она ни была – это моя жизнь, и нести её бремя я должен один.
   – Я знаю только одно: что я вас люблю, – просто отвечал Рене.
   Риварес повернул голову и очень серьёзно посмотрел на него.
   – Любовь – большое слово.
   – Я знаю.
   – И вы… вы не только любите, но и доверяете мне, хотя я вам лгал?
   – Это ничего не значит. Вы лгали, охраняя свою тайну. И вы не знали, что мне это больно.
   – Не знал. Больше я не буду вам лгать.
   Они замолчали, но Рене не вернулся к своей карте. Когда Фелипе пришёл звать его ужинать, он был погружён в мечты. Рене вздрогнул и отослал слугу обратно – сказать, что подождёт, пока его сменит Маршан.
   – Но мне ничего не надо. Фелипе побудет около меня. Прошу вас, господин Мартель, идите ужинать.
   – Зовите меня Рене.
   Ризарес от радости вспыхнул.
   – Если вам угодно. Но как же будете звать меня вы? Феликсом? Это имя так же мало для меня значит, как и Риварес. Я увидел их на вывеске в Кито. Должно же у человека быть имя.
   Лицо его опять побелело.
   – С тех пор как я приехал в Южную Америку, у меня по преимуществу были клички. Насчёт этого м-метисы очень изоб-бретательны.
   – Феликс меня вполне устраивает. Хорошо, я пойду и пришлю Фелипе. Спокойной ночи, друг мой!



ГЛАВА VII


   Маршан играл с полковником в безик целых два часа. Он выиграл пять франков четырнадцать су и аккуратно занёс сумму выигрыша в записную книжку.
   – Ты становишься невнимательным, Арман, – заметил доктор. – В прошлый раз ты проиграл три франка из-за такой же ошибки. Спокойной ночи. Я обойду лагерь и лягу спать.
   Маршан обошёл один за другим сторожевые костры, потом не спеша спустился к реке и присел на камни. Кругом громоздились залитые лунным светом скалы. Он стал смотреть на воду.
   Спешить было некуда. Даже сейчас, когда на коленях лежал пистолет со взведённым курком, а в кармане – коротенькая записка для полковника, долголетняя исследовательская привычка к анализу заставила его ещё раз все обдумать хладнокровно и неторопливо, как будто дело шло о выборе лечения для больного, порученного его заботам.
   Самоубийство, пожалуй, самый разумный выход из тупика.
   Ещё неделю тому назад он надеялся, что сможет перебороть тягу к вину или по крайней мере настолько держать себя в руках, чтобы от неё страдал только он один. Но если пациент, несмотря на чудовищные страдания, отказывается прибегнуть к помощи врача из-за боязни, что тот может выболтать его секреты, значит пора кончать.
   Он долго боролся с собой. Немногие из его опытов над животными, снискавшие ему славу безжалостного вивисектора, были так жестоки, как методы лечения, которые он применял к себе. Он пытался убить в себе эту жажду, выжечь её, задушить тяжёлой работой, притупить усталостью; он проводил бессонные ночи, положив на подушку бутылку коньяка и смазав края стакана кислотой. Тщетно. И вот уже подкрадывается старость – старость отупевшего, болтливого пьяницы.
   Он будет скатываться все ниже! Да, самый лучший выход – пуля в лоб.
   Но как же экспедиция? Как проберутся без врача эти зелёные юнцы через гнилые болота? Никто из них, кроме Армана, не знает тропиков. Арман? Но он все чаще болеет, и кроме того – никогда не блистал умом. Мартель не глуп, но у него нет опыта, и одному ему всё равно не справиться с Лортигом и Гийоме. – А для Ривареса сейчас решается вопрос жизни и смерти – он сможет выкарабкаться только если рядом будет врач, – пусть даже врач, которому он не доверяет. Ясно одно – нельзя бросать мальчиков. А застрелиться никогда не поздно.
   Нет, незачем обольщаться. Сейчас или никогда. Пройдёт ещё года три, прежде чем мальчики смогут без него обходиться, а тогда уже будет поздно. У закоренелого пьянчужки не хватит решимости застрелиться; он даже не сможет понять, что это необходимо, им будет владеть одно желанием – пить.
   Всё равно, дезертировать нельзя! Терпи! – Маршан отложил пистолет, расправил плечи и словно застыл. Сейчас, во всяком случае, голова ещё работала хорошо. Он отчётливо представлял своё будущее. Жаль, что нельзя все чуточку ускорить, раз уж нет никакой надежды. Болезнь будет прогрессировать медленно, он знал наизусть все её симптомы. Заранее известно, что тебя ждёт, и психиатру в таком положении приходится хуже всех. Как через увеличительное стекло, изучил ты каждую ступень, ведущую в бездну. И когда настаёт твой черёд, ты знаешь, и через что предстоит пройти и каков будет конец.