"Тогда мне был 21 год, - рассказывал он, - у меня не было никакого желания оставаться в тюрьме. И я сделал так, как мне сказали. Я поверил им, а теперь должен за это умереть".
   Мне казалось, что он уже был при смерти. У него был туберкулез. "Я не заслужил ничего другого", - сказал он.
   Я лежал, не спал, слышал, как кашлял Драгичи и думал: "Если Господь призвал бы меня в этот момент и спросил: "Что ты думаешь о людях после 50 лет твоей жизни на земле?" Я бы ответил: "Человек - грешник, но настоящая вина лежит не в нем самом. Сатана и его злые ангелы постоянно трудятся над тем, чтобы сделать нас такими же отвратительными, как они сами".
   Десять дней и ночей я дискутировал с Драгичи. "Вы стали преступником не по собственной воле, - сказал я, - однако чувство вашей вины требует искупления. Иисус принял наказание, которое заслужили вы по вашему собственному убеждению". На десятый день Драгичи разрыдался. Мы вместе с ним молились, и муки, терзающие его совесть так же, как страх были отняты у него. Так, уже в первые дни моего повторного заключения я получил ответ на свою просьбу - помогать другим заключенным.
   25 лет
   Вскоре меня доставили в Бухарестскую тюрьму - Уран. Майор тайной полиции пытался заставить меня назвать имена всех "контрреволюционеров", которых я знал.
   Я сказал ему, что для меня было бы радостью назвать несколько контрреволюционеров, как в России, так и в другой стране. Многие тысячи из них были убиты во времена тридцатых годов в Советском Союзе Ягодой, тогдашним министром внутренних дел. В конце концов, Ягода был разоблачен как контрреволюционер. Потом были сведены в могилу сотни тысяч членов тайной полиции при его последователе Берии, пока не расстреляли и Берия. Затем я добавил, что величайшим врагом революции, убийцей миллионов, был Иосиф Сталин. Тем временем его убрали из могилы на Красной площади. По моему мнению, контрреволюционеров лучше искать в других местах, чем в маленькой общине.
   Офицер приказал, чтобы меня избили и заключили в одиночную камеру. Там я оставался до своего судебного процесса. Это было десятиминутное повторение того моего процесса, который происходил десять лет назад. Состоялось тайное заседание. На этот раз на нем присутствовали моя жена и мой сын, чтобы услышать обвинение против меня.
   Позднее в своей камере я ждал отправки в другую тюрьму. В то время, когда я рассказывал другим заключенным о Христе, вошел офицер и сообщил новое решение суда.
   Я поблагодарил его и продолжал. Приговор был увеличен с двадцати лет на двадцать пять.
   Христос возвратился
   В транспортном автомобиле тайной полиции кроме меня находились еще и другие пасторы, которые только что были осуждены. После непродолжительной поездки автомобиль съехал с другой платформы и остановился. Я пал духом, так как знал, что снова оказался в подземной тюрьме Йлаве. Мы услышали крик: "Выходите!", - и дверцы автомобиля распахнулись.
   Группа размахивающих дубинками охранников погнала нас с ударами вдоль по коридору. Они уже выпили и, при виде священников, разразились радостным ревом. Нам под ноги бросили серую грязную тюремную одежду. У тех, кто слишком медленно переодевался, срывали одежду с тела. Под громкий смех у нас подстригли бороды, и грубые руки выбрили наши головы. Полуголых и истекающих кровью согнали в большую камеру.
   В февральскую стужу мы сидели на каменном полу, тесно прижавшись друг к другу. Вскоре, шатаясь, вошел охранник и заорал: "Все священники, вон!" Снаружи за дверью слышался приглушенный смех и сопение.
   Мы промаршировали гуськом из камеры и снова должны были пройти сквозь строй ударов дубинками. Насколько могли, мы пытались закрыть наши головы руками. Кто падал, того били грубыми сапогами и плевали.
   Через полчаса священников вызвали еще раз, но ни один из нас не пошевельнулся. Тогда охранники ворвались в камеру и начали избивать нас.
   Я ухаживал за моими ближайшими соседями. Один из них потерял зубы, а его губы были сильно разбиты. Когда я вытирал ему с лица кровь, он сказал: "Я - архимандрит Гриштеску".
   Мы познакомились с ним давным-давно. Тогда я ожидал аудиенции у православного патриарха. Мирон Гриштеску работал в его канцелярии, и я рассказал ему о своих трудностях. Он положил мне руку на плечи и сказал: "Брат, Христос возвратится, мы в это верим". Нечто подобное должен был говорить Божий человек, однако это случается редко. Я не забыл его, но теперь гладковыбритого, с лицом, покрытым кровью и грязью, его нельзя было узнать.
   Мы сидели там часами и мерзли. Мирон Гриштеску рассказал нам, как он и другие люди вокруг патриарха пытались воспрепятствовать тому, чтобы церковь стала оружием государства. Они рассчитывали, что могли апеллировать к лучшей части души патриарха. Но Георгиу-Деж предпринял удачный шаг. Юстиниана направили с визитом в Москву, где ему еще больше вскружили голову. После его возвращения последовали удар за ударом; он перемещал католиков, униатов и всех внутри своей паствы, кто не хотел быть заодно с ним.
   "И вот я здесь, как и все остальные, - сказал архимандрит Гриштеску. С моей стороны было бы ошибкой желать чеголибо добиться. Я должен был с самого начала оказать сопротивление".
   "Не очень-то печальтесь из-за этих мыслей", - сказал я.
   Он посмотрел на меня своими добрыми глазами и сказал: "Брат Вурмбрандт, мне знакома только одна печаль - о том, что я не святой".
   Произнесенная с церковной кафедры эта фраза могла показаться прекрасной, но сказанные здесь в этой страшной камере, после жестоких побоев, эти слова открывали свое подлинное величие.
   Грязь и побои
   Когда через несколько дней мы присоединились к охраняемому транспорту, который ехал в горы, Мирон и я были вместе. Через несколько часов перед нашим взором появился транссильванский город Герла с высокими зданиями и тюрьмой. Здесь, в 1956 году, меня навестила моя жена во время моего двухмесячного пребывания.
   По ту сторону высоких стен можно было видеть пульсирующую жизнь города. Заключенные неподвижно смотрели на постоянно меняющиеся картины и мечтали. Но после обеда пред нашими глазами предстала картина, которую трудно было вынести. Из школы возвращались дети, они кричали, смеялись и бежали домой наперегонки. Каждый из мужчин думал о своей семье.
   В примитивном убежище, рассчитанном на 2.000 человек, было битком набито около 10.000 заключенных. Правительство оказывало такое же сильное давление, как и в худшие времена кампании по переобучению.
   Летом прошлого года в Герла произошли серьезные бунты. В знак протеста против заколоченных ставней, которые не пропускали ни света, ни воздуха, заключенные забаррикадировались в одном крыле здания. Охранники вышибли двери, и начался арьергардный бой. Вызвали на помощь милицию, которая открыла огонь. Среди заключенных были убитые и раненые. Рацион пищи был сведен до минимума. Сотни соучастников бунта были переведены в другие тюрьмы.
   Мы - священники и пасторы - заняли теперь свое место рядом с тысячами других политических заключенных, угодивших за решетку во время новой волны арестов. Это были помещики, армейские офицеры, врачи, владельцы предприятий и художественные ремесленники, отказавшиеся вступать в артели. Кроме них еще находились крестьяне, протестовавшие против окончательной конфискации их земли. После двух катастрофических пятилетних планов, Деж объявил о шестилетнем плане, который должен был продлиться до 1975 года - если, как заметил один заключенный, к тому времени еще хоть кто-то останется на свободе, чтобы осуществить его.
   Нашими камерами были длинные, темные, шумные, похожие на казармы, комнаты. В каждой из них находилось от 50 до 60 нар и от 80 до 100 человек. Многие были вынуждены спать по двое, и это становилось для нас мукой. Кроме бесконечных шествий к парашам, которые быстро переполнялись, спать мешали около дюжины закоренелых храпунов. Казалось, каждый из них совершенствовал свою собственную мелодию. Когда прекращал храпеть один, в полнозвучный хор вступал другой. Днем тоже не было покоя. Дисциплина поддерживалась с помощью кнута и подбитых гвоздями сапог. Охранники имели обыкновение делать внезапные "визиты безопасности" в камеры. Своими деревянными молотками они стучали по оконным решеткам, чтобы убедиться, что они не были перепилены. Одновременно заключенные должны были рядами ложиться на пол на животы, чтобы их можно было пересчитать. Тогда охранники наступали ногами на каждого мужчину, чье имя выкрикивалось. Малейшее нарушение правил влекло за собой как минимум 25 ударов кнутом. Они выдавались под надзором врача, поскольку многие уже умерли от подобных наказаний. Вряд ли в тюрьме оставался хоть один человек, который не испытал бы порки. Многие из нас получили уже неоднократно по "25". Мы сходились на том, что розги были намного больнее, чем дубинки или плети. След от каждого удара был столь болезненным, как ожог, спина словно бы опалялась в печи, а все нервы находились в глубоком шоке. При этом оказывалось, что порка отражалась и на охранниках, они лишались человеческого облика. Казалось, что кровь и власть пьянили даже самых лучших из них. И ежедневно они несли с собой яд жестокости из тюрьмы в мир людей.
   Обычной угрозой при каждом проступке было: "Ты закончишь на Росса Сандор". Когда мы ели овсяную похлебку, Мирон спросил меня, что такое Росса Сандор?
   "Это - кладбище, - сказал я. - Они всегда так говорят, не придавай значения".
   Росса Сандор было тюремным кладбищем. Из окна можно было видеть его серые могильные камни, поросшие высоким бурьяном. Оно было названо по имени одного убийцы, который в прошлом веке был приговорен к двадцати годам тюремного заключения. Когда он однажды смотрел сквозь решетчатое окно Герлы вниз, то увидел в саду женщину с ребенком на руках. День за днем он наблюдал за обоими. Пришел священник, чтобы окрестить маленькую девочку. Праздновали первое причастие. Она пошла в школу и постепенно превратилась в молодую девушку. В течение всего этого времени Росса Сандор не выпускал ее из вида. Она стала смыслом его жизни. Он решил жениться на ней сразу, как только станет свободным. Наступил последний день, он покинул тюрьму и поспешил по улице. Там праздновалась свадьба. Конечно же, решил Сандор, она захотела встретить его возвращение именно таким образом. Он подбежал к девушке и сказал: "Я даже не могу выразить словами, как счастлив, что сегодня ты станешь моей женой!" Девушка пристально посмотрела на страшенного беззубого Росса Сандора и начала смеяться. "Что только вообразил себе этот старый, глупый человек?" - спросила она. Потом она взяла за руку стоявшего рядом с ней юношу и сказала: "Вот мой жених". Росса Сандор смотрел на них широко открытыми глазами. Взбешенный и обезумевший от боли, он схватил нож для резки жаркого и заколол обоих. Его повесили и похоронили на кладбище, которое с тех пор носит его имя.
   "Ты еще закончишь на Росса Сандор!"
   Эта без конца раздающаяся угроза напоминала нам ежедневно о том, что мы становились старше. Заключенные никогда не замечают ход времени. Им кажется, что они остаются в том же возрасте, в котором попали в тюрьму. Мечтая об оставленных молодых женах и возлюбленных, они никогда не представляли их измученными женщинами, к которым они смогли бы вернуться.
   Даже часы над главным входом в Герла остановились. За шесть лет, которые я должен был провести там, ни одна из стрелок ни разу не шевельнулась.
   Нерон
   Комендантом тюрьмы был неуклюжий низкорослый человек с красным лицом, вылитый Нерон. Он мог есть, не переставая. Заключенные, которых приводили к майору Дорабанту, бывали просто потрясены, когда во время тирады его рука исчезала в ящике стола и появлялась с куском хлеба с колбасой или яблоком.
   Примечательной была и моя первая встреча с ним. Я стоял навытяжку и выслушал многословные сумбурные излияния коменданта, сотрясаемого ненавистью. Казалось, что только две вещи не вызывали ненавести Дорабанту: еда и звучание его собственного голоса, "Ага, Вурмбрандт, - вскрикнул он, поедая песочное пирожное, которое падало у него из-за рта. Монах!"
   Я сказал, что был пастором. "Пасторы, священники, монахи! Для меня это все едино. Вы обдираете бедняков, чтобы набить собственное гнездо. Я знаю точно!" Он шарил руками, как клоун, рассказывая мне истории из своего убогого детства. Он пас овец своего отца вблизи одного из богатейших монастырей Румынии. Когда несколько животных забрели на землю, принадлежавшую церкви, монахи жестоко избили его.
   "Вурмбрандт, каково видеть, как однажды священник стреляет из двустволки в голодного ребенка? Прекрасная священная картина!"
   Дорабанту также жаловался, что его эксплуатировали на фабрике, где он был рабочим. Дважды или трижды он пользовался случаем, чтобы отплатить капиталистам и священникам.
   В нашей камере было несколько отъявленных убийц и воров. Кто-то из них убил коммуниста. Довольно часто воровство квалифицировалось как экономический саботаж. И поэтому воров зачисляли в разряд политических преступников. Некоторые из моих сокамерников совершили военные преступления и были приговорены к пожизненному заключению за убийство русских и евреев. Это были злые, ожесточенные люди, и на все мои попытки утешить их, они попросту отвечали рычанием. Особенно недружелюбными были со мной те, кто убивал евреев. И если меня спрашивали об этом, то я чаще всего выражал симпатию к моему народу, утверждая при этом свое право на свободу вероисповедания. Я выбрал иную веру, чем большинство моих соотечественников. Как-то однажды я стал говорить в углу с одним мужчиной на эту тему, и в это время подошли другие заключенные.
   "Мы говорили тебе, чтобы ты заткнул глотку!" - проворчал старший по камере. Я поднялся. Кто-то толкнул меня, другой подставил ногу, и я упал плашмя на лицо. Я почувствовал сильный удар в ребра, но когда вся банда навалилась на меня, раздался предостерегающий оклик.
   Охранник увидел в глазок драку и вызвал на подмогу других охранников. Толпа рассеялась. А когда отворилась дверь камеры, каждый уже сидел на своих нарах.
   "Вурмбрандт!" - комендант позвал меня. Пока он бродил по тюрьме, он услышал о том, что произошло в камере. Охранник узнал меня, самого высокого в камере, но в полутьме не мог установить, кто был нападающим. "Вурмбрандт, кто это был?"
   Я дотронулся до своих израненных губ и сказал, что не смогу на это ответить.
   "Почему нет?" "Как христианин, я люблю своих друзей и прощаю их. Я не донесу на них".
   "Тогда ты - идиот", - выпалил Дорабанту.
   "В этом вы правы, - сказал я, - каждый человек, кто не является христианином от всего сердца, идиот".
   "Неужели ты меня называешь идиотом?" - прогремел комендант.
   "Этого я не говорил. Я только выразил мнение, что не являюсь таким хорошим христианином, каким должен бы быть".
   Дорабанту ударил ладонью по лбу: "Увести его, 30 ударов!"
   Когда я вернулся в камеру, охранники все еще были заняты тем, что расспрашивали заключенных. И поскольку не последовало показаний, никого больше не наказали. Но с этих пор у меня уже не было столько помех, когда я пытался проповедовать.
   Рассказы и действительность
   Камера была переполнена, и я был зажат на нарах между двумя мужчинами. Они спорили меж собой, словно хищные птицы во время линьки, запертые в одной клетке. Высоких худой эксфельдфебель расстрелял сотни евреев, выполняя приказ.
   Его противник - Василе, "экономический саботажник", возлагал на Григоре всю ответственность за причиненную ему несправедливость. Василе, маленький и тощий, очень быстро нашел уязвимое место своего противника. Его лицо искажалось, выражая торжество, когда он извергал слово: "Убийца!" Григоре отворачивался и не мог найти ответа.
   Я сказал Василе: "Зачем ты так говоришь? Он - старый и больной, и мы не знаем, где он будет проводить вечность. Если он будет у Иисуса, то ты оскорбляешь будущего небожителя. А если ему суждено попасть в ад, то зачем ты своими проклятиями увеличиваешь его страдания?"
   Вор удивленно посмотрел на меня: "Разве вы не знаете, сколько русских евреев застрелил этот мерзавец?"
   "Но это же случилось 20 лет тому назад во время страшной войны, возразил я. - За это он заплатил 15-ю годами тюрьмы, голода и побоев. Будешь ли ты называть меня клоуном за то, что я, будучи трехлетним ребенком, кувыркался, или неграмотным, оттого, что в четыре года я еще не мог читать? Это дело прошлое".
   Василе был рассержен. На следующий день одна группа, находившаяся неподалеку от меня, стала рассуждать о том, чтобы они сделали с русскими, если бы представилась такая возможность.
   "Повесить - это слишком мягко для них! - завизжал Василе. - Содрать кожу с живых - вот это было бы как раз для них".
   Наконец, я не смог этого выносить и сказал им, что нельзя так обращаться ни с русскими, ни еще с кем-либо.
   "Но еще вчера, - протестовал Василе, - вы взяли под свою защиту человека, который убил сотни русских, а теперь утверждаете, что убивать русских - это неправильно".
   Воспоминание о своих преступлениях делало Григоре крайне несчастным. "Значит, это и есть искупление, если я так сильно страдаю и буду вынужден еще здесь страдать?"
   "Да, Библия говорит, что тот, кто пострадал своим телом, искупил грех". Я рассказал ему о нищем Лазаре, который страдал и попал в рай. "Если вы верите в Христа, вы спасетесь", сказал я потом.
   "Люди здесь думают иначе, - сказал Григоре. - А как же с Эйхманом [35], которого они повесили в Израиле?" "У нас нет доказательств, что он страдал, но, в любом случае, я придерживаюсь мнения, что нельзя сажать человека на скамью подсудимых из-за преступления, совершенного так давно. Он может измениться. И я уверен, что многие евреи думают также". (Только год спустя я услышал, что великий еврейский мыслитель Мартин Бубер заявил протест против смертного приговора Эйхману).
   Григоре сказал: "Я уже больше не тот, потому что раскаялся в своих поступках. Однако другие, пожалуй, готовы совершить то же самое снова".
   "Никого нельзя наказывать за то, что он мог бы совершить в будущем. Злость - это часть нашего существа. Некоторые из самых плохих людей обладают в то же время большими добродетелями, и вы, Григоре, также".
   Эта мысль немного развеселила его. Нередко в нашей камере звучал также и смех. Радость свидетельствует о Божьем присутствии в человеке, радость же без веры - необъяснима.
   Профессор Попп
   Когда прибыла новая группа заключенных, то, к своему ужасу, я узнал среди них профессора Поппа. Он выглядел больным и еле-еле передвигался. После амнистии 1956 года мы больше не встречались с ним, а мои письма к нему оставались без ответа. В тот же вечер Попп объяснил мне причину.
   Он, как и многие другие заключенные, выпущенные на свободу, кинулся в погоню за удовольствиями. "Я был как изголодавшийся! - рассказывал он. - Я боялся, что моя жизнь уже прошла. Я должен был доказать самому себе, что могу еще радоваться. Я истратил свои деньги, слишком много пил и оставил свою жену ради более молодой. Потом я сожалел об этом; я не забыл, что было ценно для меня, как христианина. Я хотел разыскать вас, но вы были далеко. Таким образом, я рассказал обо всем другому пастору и сказал, что коммунизм повинен в том, что наша страна гибнет. Он выслушал меня, а потом донес".
   Попп был снова приговорен к тюремному заключению на 12 лет. Его первое пребывание в тюрьме раскрыло его внутреннюю силу и все хорошее. Тогда он, как морская птица, поднимался ввысь против ветра, и опускался снова, когда ветер стихал. Но теперь его воля была слабой. Я пытался вернуть его к Богу, однако жизнь казалась ему совершенно бессмысленной.
   Он рассказал, что вскоре после своего осуждения, он был оповещен о своих "торжественных похоронах". Это было новшеством в жизни Народной республики. Когда контрреволюционер попадал в тюрьму, партийный работник созывал его коллег, друзей и членов семьи и объявлял собравшимся: "Товарищи, этот человек мертв - для всех и навсегда. Мы здесь собрались для того, чтобы похоронить воспоминание о нем". Одно за другим разоблачались его преступления против государства перед "скорбящими". Дочь Поппа, которая была вдовой, тоже принимала в этом участие. Если бы она отказалась, то наверняка потеряла бы свою работу, а она была матерью троих маленьких детей.
   На следующий день Поппа прикрепили ко мне на работу. Мы должны были шваброй тереть пол большой камеры от одного конца до другого. Мы уже было почти закончили работу, когда заключенный, назначенный охранниками старшим по комнате, подошел к нам и ногой опрокинул ведро с грязной водой. "Теперь начинайте еще раз сначала!" - сказал он. Наконец пришел охранник инспектировать. Он схватил старшего по комнате, наклонил его лицом вниз, где было немного грязи, которую принес сам же своими сапогами. "Грязь!" прорычал он. И так мы терли пол еще в течение часа под пинками и оскорблениями старшего по комнате. Угнетенный - это худший угнетатель.
   Попп дрожал от усталости, видно, это происшествие было ему не под силу.
   Чтобы отвлечь его внимание, я познакомил его за едой с пастором Гастоном. На лице Гастона возникло выражение ужаса. Попп отвернулся и закрыл глаза.
   Со временем профессор все больше уходил в себя. Мы должны были заставлять его есть и помогать ему каждое утро справляться со своими делами. Он не смеялся, не плакал и ни коим образом не участвовал в жизни обитателей камеры. Но однажды утром, раздраженный насмешливым замечанием нашего старшего по комнате, Попп вцепился ему в горло и стал его душить, как сумасшедший, пока два охранника не избили его дубинками. Без сознания его доставили в отделение для больных. На следующий день мы узнали, что он умер.
   Жизнь после смерти
   Этот трагический случай опечалил всех нас. Пока одни молились по православному обычаю за душу Поппа, Гастон молча лежал на своих нарах. Когда я начал говорить о вечной жизни, он встал и отошел в другое место.
   В этот вечер в камере говорили о жизни после смерти. Спросили Гастона, что думал он по этому вопросу.
   "Прогрессивные униаты не верят в жизнь после смерти", сказал он.
   "Но мы сейчас разговариваем не с прогрессивными униатами, - возразил я, - мы разговариваем с вами. Мы хотим иметь мужество быть самими собой. Не всегда мы - католики, мы протестанты, мы - румыны!.."
   "Ну, хорошо, лично я в это не верю".
   "Когда вы говорите о личном мнении, - сказал я, - то это первый шаг к вере, потому что личность - это величайший дар Божий людям; это единственное, что останется, в то время, как тело подвержено изменениям. Атомы кислорода и воды одинаковы в моем и вашем теле. Мою и вашу температуру тела можно измерить одинаковым прибором. Вся физическая энергия, химическая, как и электрическая, у одного человека такая же, как и у другого. Но мои мысли, мои чувства, моя воля свойственны мне одному. Физическая энергия это как бы карта покера без тиснения. А духовная энергия похожа на монету, носящую изображение короля. На каком основании она должна разделять судьбу тела?"
   Флореску, сидевший на табуретке, изрыгнул непристойное ругательство и сказал: "Я верю в то, что могу увидеть, попробовать и почувствовать. Мы все - лишь только материя, как этот кусок дерева, на котором я сижу. Когда умираешь, тогда как раз и конец рабочего дня!"
   Я подошел к нему и ударил ногой по табуретке, на которой он сидел.
   Табуретка отлетела в другой угол, а Флореску с глухим шумом ударился о пол. Разъяренный, он снова встал на ноги и хотел броситься на меня, но другие заключенные удерживали его.
   "Что это должно значить?" - свирепо воскликнул он.
   "Ты же утверждал, что ты такая же материя, как табуретка, мягко возразил я, - но табуретка не пожаловалась ни единым словом".
   Раздался смех, который подхватил даже Гастон.
   "Прости меня, Флореску, - сказал я, - я только хотел доказать, что материя не реагирует ни на любовь, ни на ненависть и этим существенно отличается от нас".
   Флореску некоторое время дулся, а потом снова прервал нас: "Возможно, я смог бы поверить, если бы умершие однажды вернулись и поговорили со мной".
   "Я уверен, что люди уже имели контакты с умершими, - ответил я. Великие ученые от Ньютона [36] до сэра Оливера Лоджа верили в спиритизм. В Библии описывается, как царь Саул вызывал умершего Самуила. И хотя писание это запрещает, но говорит, что такое возможно".
   Шум из-за табуретки заставил прислушаться других, и я начал серьезно проповедовать о жизни после смерти. Для нас это не было академическим вопросом, это была тема, преисполненная жгучего, непосредственного интереса. В Герла люди умирали каждый день.
   "Если бы Бог создал нас только для этой жизни, - сказал я, - то тогда Он дал бы нам вначале старость и ее мудрость, и только потом молодость с ее жизненной силой. Кажется, бессмысленным собирать знания и опыт, чтобы взять их с собой в могилу. Лютер сравнивает нашу жизнь на земле с жизнью еще не родившегося ребенка. Он говорит, что, если бы эмбрион в утробе матери мог бы размышлять, он бы удивился, почему у него растут руки и ноги. Он, конечно, пришел бы к убеждению, что должен быть будущий мир, в котором он будет играть, бегать, работать. Нас также как эмбрионов, готовят к будущему образу жизни".