Поскольку оно одинаково преследовалось как коммунистами, так и духовенством, то это движение весьма быстро распространилось от города к городу и насчитывало уже около ста тысяч сторонников.
   Охранника звали Тахичи. Мы шептали друг другу стихи из Библии. Он помогал мне, как мог. Это был риск. Не одного уже охранника приговорили к двенадцати годам тюрьмы за то, что кто-то из заключенных получил от них яблоко или сигарету, Я был слишком слаб, чтобы вставать, и часто лежал в своих нечистотах. Утром, короткое время я находился в ясном сознании. Я потом метался в бреду из стороны в сторону. Спать я мог немного. Через маленькое окно я снова мог видеть кусочек неба. Однажды меня разбудили странные звуки - впервые за долгое время я услышал пение птиц.
   Я рассказывал Тахичи: "Мартин Лютер, во время своих прогулок по лесу, имел обыкновение снимать шляпу перед птицами и говорить: "Доброе утро, господа богословы! Вы проснулись и поете, а у меня, старого дурака, познание куда ничтожнее вашего, я беспокоюсь обо всем без исключения, вместо того, чтобы просто довериться заботам моего небесного Отца".
   Через окно я мог видеть заросший травой угол и обычный пустой двор. Иногда через двор спешили одетые в белое врачи, боящиеся даже поднять глаза. Их долгом было практиковать медицину "в духе классовой борьбы".
   Я мог слышать, как разговаривали те мужчины, которые исполняли трудовую повинность. Еще недавно я порой испытывал тоску по звуку человеческого голоса, теперь же он раздражал меня. Эти люди беседовали о пустяках, их мысли казались поверхностными и лживыми.
   Однажды утром я услышал голос старого мужчины из соседней камеры: "Я Леонте Филипеску. Кто вы?" Я узнал фамилию одного из первых социалистов Румынии. Филипеску был высокоодаренным человеком, которого партия использовала, а теперь выкинула. "Боритесь против своей болезни, воскликнул он. - Не сдавайтесь! Через две, три недели мы все будем свободными".
   "Откуда вы это знаете?" - спросил я. "Американцы теснят коммунистов в Корее, через две недели они будут здесь".
   Я ответил: "Но, даже если они не встретят никакого сопротивления, им надо более четырнадцати дней, чтобы добраться до Румынии".
   "Чушь! Расстояние - ничто для них. Их реактивные истребители летают со сверхзвуковой скоростью".
   Я не возражал. Заключенные живут своими иллюзиями. Когда ежедневный овсяный кисель становился чуть гуще, это означало, что американский ультиматум, наверное, запугал русских, и с нами будут обращаться лучше. Если охранник кого-то ударил, это было знаком, что коммунисты хотели еще как следует использовать последние дни своей власти. Мужчины вернулись в комнату в восторге: "Король Михаил сказал по радио, что в течение месяца он опять будет на престоле".
   Никто не мог вынести мысли, что ему придется десять или двадцать лет провести в тюрьме. Филипеску все еще надеялся на скорое освобождение, а спустя месяц был помещен в другую тюремную больницу, где мы встретились с ним. Его место занял вождь фашистской Железной Гвардии Раду Мироновичи. Этот человек притворялся, что был пламенным христианином, но при каждом удобном случае изрыгал яд и желчь против евреев.
   Я попросил Тахичи подержать меня, чтобы я мог сесть в кровати. "Когда вы принимаете в вашей православной церкви святое Причастие, - крикнул я тогда Мироновичи, - действительно ли хлеб и вино превращаются в Тело и Кровь Иисуса Христа?" Он подтвердил. "Иисус был евреем, - сказал я. -Итак, если вино превращается в Его Кровь, то она становится тогда еврейской кровью, не так ли?" "Наверное", - сказал он без всякой охоты. Я продолжал: "Иисус говорит, что тот, кто ест Его Тело и пьет Его Кровь, будет иметь жизнь вечную. Итак, чтобы получить вечную жизнь, вы должны к вашей арийской крови добавить несколько капель еврейской. Как же вы тогда способны ненавидеть евреев?"
   У него не было ответа. Я попросил его все же признать, что для последователя Христа ненависть к евреям является абсурдом. Также абсурдом был антисемитизм коммунистов, веривших в учение еврея Карла Маркса. Вскоре после этого Мироновичи поместили в другую камеру - далеко от меня. Однако он сказал Тахичи: "Все, что было беспорядочного в моей жизни, теперь устранено. Я был слишком горд, чтобы следовать за Христом".
   В камере смерти
   Однажды, когда у меня поднялась температура, и я чувствовал себя очень плохо, пришли охранники, чтобы забрать меня. Они накрыли мою голову простыней и повели вдоль по коридору. Когда покрывало сняли, я увидел, что нахожусь в большом помещении с голыми стенами и решетками на окнах. За столом напротив меня сидели четыре мужчины и одна женщина. Это были мои судьи. Пришла пора меня осудить.
   "Вам назначен защитник, - сказал председатель суда. - Он не воспользовался вашим правом вызвать свидетелей. Садитесь".
   Охранники крепко держали меня на стуле. Мне сделали укрепляющий укол. Когда приступы тошноты и головокружения спали, я увидел, что поднялся прокурор. Он сказал, что я был представителем такой же преступной идеологии в Румынии, как Иосиф Броз Тито в Югославии. Я брежу, подумал я. Во время моего ареста маршал Тито был образцом коммуниста. То, что за это время он был разоблачен как ренегат и предатель, мне было неизвестно. Прокурор продолжал бесконечный список моих преступлений: шпионская деятельность через скандинавскую церковную миссию и Всемирный совет церквей; распространение империалистической идеологии под прикрытием работы в церкви, проникновение в партию с собственной целью разрушить партию и т.д. Голос продолжал говорить, а я почувствовал, что съезжаю со стула. Заседание было прервано. Мне сделали еще один укол.
   Мой защитник пытался помочь мне, как мог, но это ничего не дало. "Хотите еще что-то сказать?" - спросил председатель. Его голос, как мне казалось, доносился издалека. Перед глазами было темно. Мой отуманенный ум был способен лишь на одну единственную мысль.
   "Я люблю Бога", - сказал я.
   Приговор гласил: двадцать лет принудительных работ. Судебное заседание продолжалось десять минут. Прежде, чем меня отнесли назад, мне снова намотали на голову простыню.
   Через два дня Тахичи прошептал мне: "Вы нас покидаете. Господь с вами!" Вошел другой охранник. Они понесли меня к главному входу. Я увидел раскинувшийся внизу Бухарест. Мне не удастся его увидеть в течение последующих шести лет. Мои щиколотки, согласно правилам, были закованы в цепи весом в пятьдесят фунтов. Меня поместили в грузовик, в котором уже находилось около сорока мужчин и несколько женщин. На всех, даже на больных, были цепи. Рядом со мной начала плакать одна девушка, и я старался утешить ее.
   "Вы меня уже больше не знаете", - всхлипывала она. Я посмотрел на нее ближе, но ее лицо мне было незнакомо.
   "Я была в вашей общине". Она рассказала, что после моего ареста нужда вынудила ее совершить кражу, и ее приговорили к трем годам принудительных работ. "Я так стыжусь", - сказала она. Голос ее звучал глухо, она едва сдерживала слезы: "Я причастна к вашей Церкви, Вы теперь - мученик, а я воровка".
   "Я тоже - грешник, спасенный милостью Божьей, - сказал я. - Верь в Христа, и твои грехи будут прощены тебе".
   Она поцеловала мне руку и обещала после своего освобождения, дать знать моей семье, что видела меня.
   На сортировочном вокзале нас погрузили в специальный вагон для заключенных. Окна были крошечными и мутными. В то время, как мы медленно с грохотом въезжали с равнины в отроги Карпат, мы установили, что все больны туберкулезом. Так мы пришли к выводу, что нас посылали в Тыргул-Окна, где находился один из санаториев для страдающих туберкулезом узников. В течение четырехсот лет там работали арестанты на соляных рудниках. Тридцать лет тому назад известный врач по имени Ромаскану построил там санаторий и передал его государству. Прежде, чем коммунисты пришли к власти, он пользовался отличной репутацией.
   После путешествия длиной в триста километров, длившегося днем и ночью, мы прибыли на вокзал в Тыргул-Окна. Город насчитывал 30 000 жителей. Меня погрузили на ручную тележку с шестью мужчинами, которые не могли идти. Остальные тащили нас к большому зданию на окраине города. А охранники наблюдали за всеми нами. Когда меня внесли вовнутрь, я увидел знакомое лицо. Это был доктор Алдеа, когда-то он был фашистом, затем обратился и стал другом нашей семьи. После того, как меня положили в постель в карантинном отделении, он обследовал меня.
   "Я сам - заключенный, - сказал он мне, - но меня оставили работать врачом. Здесь нет медицинских сестер и только один врач. Поэтому мы должны помогать друг другу, насколько можем".
   Он измерил температуру и осмотрел меня. "Я не хотел бы тебя обманывать, - сказал он, - мы не можем ничего сделать для тебя. Тебе осталось жить, наверное, около двух недель. Постарайтесь есть, что тебе дают, хотя это никуда не годится. Иначе..." Он тронул меня за плечо и пошел дальше.
   В течение двух следующих дней умерло двое мужчин, которых привезли сюда с вокзала в тележке. Я услышал, как один из них хрипло спорил с доктором Алдеа: "Я клянусь вам, что чувствую себя лучше, доктор. Температура снижается, я знаю это, пожалуйста послушайте же вы! Сегодня я один раз харкал кровью, не переводите меня в комнату номер 4".
   Я спросил человека, который прежде принес мне жидкий овсяный кисель, что происходит в комнате номер 4. Он осторожно поставил тарелку и ответил: "туда поступают тогда, когда установлено, что больше нет надежды".
   Я попытался есть кисель, но не получалось, кто-то накормил меня из ложки. Но я не мог удержать еду в себе. Доктор Алдеа сказал:
   "Мне жаль, но настаивают. Ты должен перейти в комнату номер 4".
   Итак, я снова встретился со своими товарищами по несчастью: с теми, кто ехал со мной в тележке.
   В коме
   Собственно говоря, я должен быть уже мертвым. Когда заключенные проходили мимо моей постели, они крестились. Я почти все время находился в коме. Если я стонал, то другие больные переворачивали меня на бок или давали попить.
   Доктор Алдеа почти ничем не мог помочь. "Если бы у нас были современные лекарства, - сказал он. - Стрептомицин, новое американское изобретение было чудом, исцеляющим туберкулез. Но партия утверждает, что все это только западная пропаганда".
   Четверо мужчин, которых поместили в палату вместе со мной, умерли в течение следующих четырнадцати дней. Временами я и сам не был уверен, жив я или уже мертв. Ночью я засыпал всегда лишь на короткое время, чтобы быть разбуженным от сильных приступов боли. Меня поворачивали в среднем по сорок раз на бок, чтобы смягчить боли. Гной вытекал из дюжины открытых мест. Моя грудь распухла от гноя. То же самое было с позвоночником. Я постоянно харкал кровью.
   Моя душа еще была связана с телом тонкой нитью, и я уже собирался покинуть видимый мир. Я спрашивал своего Ангела Хранителя: "Какой же ты Защитник, если не можешь даже защитить меня от этого страдания. Во вспышке слепящего света, длившейся, казалось, всего тысячную доли секунды, я увидел существо с несколькими руками, как у Кришны [18] , и услышал его голос:
   "Я не могу сделать для тебя всего, что я собственно должен, я - всего лишь Обращенный".
   Услышав это, я не мог вспомнить ни о Библии, ни о какой-либо истине веры. Дух отказался в ту минуту служить мне, и я не мог дать объективной оценки своему видению. Только в памяти, словно в тумане всплывало слышанное когда-то. Право славные мистики описывали особые случаи, когда падшие ангелы возвращались на службу богу. Однако это обращение не может полностью изменить сути того, кто был очень злым, даже если он принес глубокое покаяние. Как бы то ни было, это видение оказало мне решающую помощь. Оно дало мне возможность постичь смысл страданий, которые я должен был перенести. Я пережил первый кризис. Сочувствие в глазах доктора Алдеа постепенно превращалось в удивление, потому что я все еще оставался жив. Поскольку я не получал никаких лекарств, по утрам температура начала на час снижаться. Мои мысли стали яснее. Я начал смотреть и стал замечать свое окружение.
   Никто не умер атеистом
   В нашей палате находились двенадцать поставленных близко друг к другу кроватей и несколько маленьких столов. Окна были раскрыты, и я мог видеть мужчин, работающих в огороде. За ними находились высокие кирпичные стены с колючей проволокой. Было очень тихо. Здесь не было сигнальных звонков, рычащих тюремных охранников, да и, вообще, не было охранников. Они боялись заразиться и держались от пациентов как можно дальше. Тыргул-Окна управлялся "на расстоянии" и, из-за равнодушия и небрежности, был одной из наименее строгих тюрем. На нас все еще была та одежда, в которой нас арестовали. На протяжении всех лет мы без конца латали ее с помощью лоскутов, которые нам удавалось находить.
   Заключенные приносили еду к двери политического отделения. Оттуда ее разносили по отдельным камерам. Кто мог ходить, сам забирал свою порцию, остальные получали ее в постели. Давали жидкие щи и немного белой фасоли или водянистую похлебку из пшена или кукурузы. Некоторые заключенные, имевшие силы, могли перекапывать участок земли во дворе, остальные лежали на своих нарах и убивали время болтовней. Но в комнате номер 4 царила другая атмосфера. Поскольку до сих пор еще никто не покинул ее живым, она была названа "камерой смерти".
   В ней я пролежал тридцать месяцев. За это время там умирали косяками, и их место занимали другие. Но вот что важно и достойно внимания: никто из них не умер атеистом. Фашисты, коммунисты, святые, убийцы, воры, священники, богатые помещики и самые бедные из всех нищих были битком набиты в маленькой камере. Но ни один из них не умер, ни примирившись прежде с Богом, затем с людьми.
   Многие поступали в комнату номер 4 будучи убежденными в том, что Бога нет. Но я видел, как неверие их рушилось перед лицом смерти. Когда кошка бежит через мост, это еще не означает, что мост обладает выносливостью. Но если по нему может проехать поезд, значит мост исполнил свое назначение. Если человек называет себя атеистом, когда сидит со своей женой за чашкой кофе с пирожными, это еще не означает, что он и в самом деле атеист. Истинное убеждение должно выдержать серьезное испытание. Атеизм же не в состоянии этого сделать.
   Убийца евреев обращается в веру
   Старый Филипеску любил Шекспира и часто пересказывал некоторые из его произведений. Рассказывал он нам также о своей жизни. Уже пятьдесят лет как он стал революционером. Один из его арестов произошел в 1907 году, его обвиняли в политической агитации. В 1948 году его забрала коммунистическая тайная полиция. "Я пострадал за социализм еще до того, как вы родились", сказал он людям, арестовавшим его. "Если это так, - ответили они, - вы бы примкнули к коммунистам и должны были с нами разделить плоды победы". "Я сказал этим молокососам: социализм - это живой организм с двумя руками: социал-демократией и революционным коммунизмом. Если отрезать одну из них, то социализм будет изуродован. Они только посмеялись над этим".
   Филипеску был приговорен к двадцати годам. Охранник сказал ему: "Вы умрете в тюрьме". На это он возразил: "Меня ведь не приговорили к смерти, почему вы тогда хотите меня убить?"
   Он рассказывал, что свою карьеру начал сапожником. Занимаясь самоподготовкой, он получил широкое общее образование. Филипеску разделял учение Карла Маркса о религии: церковь была заодно с угнетателями. Богатые поддерживали духовенство потому, что священники внушали бедным, что они получат свою плату только на небесах.
   Между тем, никто не знает глубин своего собственного сердца. Многие считали себя христианами, не будучи в действительности таковыми; некоторые же думали, что были атеистами и вовсе не являлись ими. Филипеску отрицал существование Бога. Но то, что он отрицал, в действительности и не имело отношения к вечному бытию, к реальности любви и справедливости, а было лишь его собственными примитивными представлениями. Я сказал ему об этом.
   "Я верю в Иисуса Христа и люблю Его как величайшего из всех людей, сказал он. - Но я не могу представить Его Богом".
   Состояние его здоровья постоянно ухудшалось. В течение следующих двух недель у него было много горловых кровотечений. Затем наступил конец. Я слышал последние слова: "Я люблю Иисуса". На той же недели умерли многие, и его бросили голым в общую могилу, выкопанную заключенными.
   Генерал Тобеску, бывший начальник жандармерии, подал голос из другого угла, когда услышал об этом: "Это - судьба, которую уготовили сами себе западные социалисты, когда они стали заодно с коммунистами". Мой сосед, аббат Тисманского монастыря Иску, перекрестился. "Все-таки мы должны быть благодарны, что он в конце обрел Бога", - сказал он. Вахмистр Букур на другом конце палаты был с этим не согласен: "Это - не верно. Он же нам сказал, что не мог представить себе Христа Богом".
   Я сказал: "Филипеску узнает теперь в другом мире правду, потому что он любил Христа, Который никого не отталкивает. Разбойник, обратившийся на Голгофе, тоже говорил об Иисусе, как о человеке, и Иисус обещал ему рай. Я верю в Божественность Иисуса, но я также верю, что он любит и тех, кто этого не понимает".
   Букур не любил никого, он был просто влюблен в свое собственное представление о государстве. Сам он играл в нем роль вице-короля какой-то деревни, где до своего ареста вершил суд по своему усмотрению. Особенно любил он рассказывать кому-нибудь, как будучи жандармом, бил воров и попрошаек и даже своих собственных мужиков, если они отваживались возражать. Особой специальностью его было битье евреев. "После этого у них даже не оставалось рубцов, - рассказывал он с гордостью, - для этого нужно было только перед этим положить им на спину мешок с рыхлым песком. Только боль такая же скверная, но они не могут жаловаться. Нет следов!"
   Букур не мог понять, почему его сняли при новом режиме. Когда однажды вечером доктор Алдеа осматривал его, он вспылил: "Почему вы собственно держите меня здесь? Я же не так болен! Не так, как все остальные здесь".
   Алдеа посмотрел на термометр и покачал головой. "Нет, - сказал он, - вы уже давно чувствуете себя хуже других. Вы должны прекратить дискутировать и подумать о своей душе".
   Букур рассвирепел: "Кто вы такой, чтобы так думать?" - закричал он врачу вслед.
   "Я предлагаю, что в Алдеа есть еврейская кровь", - сказал он потом. Это было самое худшее, что Букур мог подумать о человеке.
   Букур охотно спорил с Моисеску, маленьким евреем среднего возраста, кровать которого стояла рядом с ним.
   "Железная Гвардия уже знала, как поступать с такими людьми как вы", сказал он.
   "Знаете ли, - спросил нежно Моисеску, - что я был арестован как член Железной Гвардии". По палате прокатилась волна смеха.
   "Это верно, - настаивал он. - После падения Железной Гвардии, страшным преступлением считалось иметь зеленую рубашку, так как она была частью униформы. Мы - евреи потеряли так много во время их государства, что я подумал, вот хороший случай: я скуплю все зеленые рубашки, которые были залежавшимся товаром, перекрашу их в синий цвет и снова продам. Когда полиция делала у меня обыск, мой дом был битком набит зелеными рубашками со всего Бухареста. К моим объяснениям они отнеслись с недоверием и изобличили меня как одного из членов Железной Гвардии. Таким образом, еврея посадили в тюрьму как приятеля нацистов".
   Хотя Букур громко объяснял, что был убежденным христианином, его жизнь была сплошным разладом с Богом. Он ходил в церковь, но не находил там помощи. Священники в его церкви были не провозвестниками, а церемониемейстерами. Он не мог понять, почему должен так много страдать, а теперь, будучи при смерти, все еще не понимал, что означает истинная вера.
   Я сказал ему: "Сейчас вы думаете, что ваше положение безнадежно. Однако, ночь темнее всего бывает незадолго перед восходом солнца. Христиане верят, что наступит утро. Веру можно выразить с помощью слов "несмотря на то, что" и "все-таки". В книге Иова сказано: "Несмотря на то, что Господин побил меня, я все-таки хочу верить ему". Эти два слова в Библии часто расположены рядом. Они должны помочь нам не терять веру в самые мрачные мгновения".
   Букур обрадовался, что кто-то интересуется им; однако, покаяние в жестокости и злодеяниях он обнаружил только тогда, когда до него дошло, что доктор Алдеа был прав. Он быстро умирал. Со страхом в голосе он сказал: "Я умираю за отечество".
   Часами он находился без сознания. Когда он пришел в себя, то сказал: "Я хотел бы исповедоваться! Перед всеми вами. Я так много нагрешил. Я не могу умереть с мыслями об этом". Его голос стал удивительно спокойным. Он сказал нам, что убивал евреев толпами, но не потому, что ему было приказано, а потому, что он знал, что никто его за это не покарает. Он убил несколько женщин и двенадцатилетнего мальчика. Он сделался кровожадным, как тигр.
   Когда он закончил, он пробормотал: "Господин Вурмбрандт, будут теперь ненавидеть меня".
   "Нет, - возразил я. - Вы сами ненавидите эту тварь, которую охотно убили в себе. Вы обратились и отреклись от нее. Теперь вы больше - не убийца. Человек может родиться заново".
   На следующее утро пламя жизни еще мерцало в нем, но очень слабо. "Вчера я еще не все сказал, - объяснил он. - Я испугался".
   Он расстреливал детей на руках их матерей. Когда кончались боеприпасы, они забивал их до смерти прикладом винтовки. Его ужасающая история, казалось, будет бесконечной, но, наконец, он преодолел ее и впал в сон. Его дыхание было хрипящими прерывистым. Грудь поднималась и опускалась, будто ему не хватало воздуха. Мы все притихли. Его руки еще цеплялись застеганное одеяло, пока, наконец, не схватили маленький крест на шее. Мучительный крик вырвался из его горла, потом он перестал дышать.
   Кто-то сообщил заключенным в коридоре о случившемся. Вошли двое мужчин, чтобы забрать труп Букура. На его лицо упали из окна лучи утреннего солнца. Резкие складки вокруг рта расправились. Черты его мертвого лица выражали глубокий мир, которого он никогда не знал в своей жизни.
   Сахар, которому довелось путешествовать
   Заключенные из других камер часто приходили в комнату номер 4. Оставались на ночь, помогали умирающим и старались утешить нас.
   Один из этих друзей принес что-то на Пасху, завернутое в бумагу: это предназначалось для Валерия Гафенсу, бывшего члена Железной Гвардии. Оба мужчины были родом из одного города. "Осторожно, - сказал он, - это контрабанда".
   Гафенсу снял бумагу, там оказалось два куска белого сверкающего вещества: сахар! Мы все не видели сахара в течение многих лет, и наши изголодавшиеся организмы испытывали в нем мучительную нужду. Все взгляды устремились на Гафенсу и на драгоценный сахар в его руке. Медленно он завернул его снова.
   "Пока я не буду его есть, - сказал он, - может быть сегодня кому-то станет хуже, чем мне. Но тем не менее, большое спасибо".
   Осторожно он положил подарок у своей постели. Там он и остался.
   Через несколько дней у меня поднялась температура. Я был очень слаб. Сахар передавали от кровати к кровати, пока он не добрался до меня.
   "Я дарю его вам", - сказал Гафенсу. Я поблагодарил, но оставил все же сахар нетронутым на тот случай, если на следующий день кому-то он понадобится еще больше. Когда кризис миновал, я передал его Сотерису, старшему из двух греческих коммунистов. Его положение было очень серьезным.
   В течение двух лет сахар путешествовал по комнате номер 4 от мужчины к мужчине (у меня он был еще дважды), и каждый раз страдающий все же находил в себе силы не прикасаться к нему.
   Сотерис и Глафкос были коммунистами, участвовавшими в партизанской войне в Греции. В конце войны они убежали в Румынию. Как и многие их соучастники, они были арестованы. Их обвинили в том, что они плохо воевали. Однако и поныне им не надоело хвастаться своими подвигами, которые они желали бы совершить прежде, чем их сшиб шквал войны. Они грабили известные монастыри на горе Афон. Все, что они вздумали взять с собой, они поспешно собирали, а все, что хотели оставить, разбивали вдребезги. Женщинам было запрещено посещать Афон, и многие из монахов давно не видели женщин. "Мы взяли с собой группу девушек-партизанок, - рассказывал Сотерис. - Вы бы только видели, как удирали эти старые холостяки".
   Пока Сотерис надеялся остаться в живых и мог еще шутить, он гордился своими атеистическими взглядами. Но как только он стал близок к смерти, он возопил к Богу о помощи. Только монотонный голос священника, повторявший слова об обещанном Богом прощении, смог успокоить его. Но и тогда он проявил силу духа, отказавшись от обоих кусочков сахара.
   Заключенный из другой камеры, часто приходивший к нам, чтобы помочь, приготовил его тело для погребения. Этого человека все уважительно называли "господин профессор". Его фамилия была Попп. Редко можно было видеть сгорбленную фигуру профессора без сопровождающего. С ним обязательно был кто-то, кому он преподавал историю, французский или какой-либо другой предмет.
   "Как вы обходитесь без письменных принадлежностей?" - спросил я однажды. "Мы натираем стол куском мыла и пишем слова ногтем", - объяснил он. Пока я восхищался его выдержкой, в его голубых невинных глазах вспыхивал огонек: "Раньше я был убежден, что должен учить, чтобы зарабатывать деньги. В тюрьме я приобрел другой опыт: учу, потому что люблю своих учеников".
   "Значит, у вас есть внутреннее призвание, как это называют священники". "Сейчас, - ответил он, - здесь обнаруживается то, что скрыто в каждом".