Василий Яновский
Поля Елисейские. Книга памяти

Незамеченный писатель

   Василий Семенович Яновский (1906–1989) – один из тех писателей русского зарубежья, кого смело можно отнести к «незамеченному поколению». Так, с легкой руки В.С. Варшавского, принято называть генерацию «эмигрантских сыновей», пришедших в литературу в двадцатые годы прошлого столетия. «Большинство из них родилось в первом десятилетии века. Они успели получить в России только начальное воспитание и попали в эмиграцию недоучившимися подростками. Старшие из них прошли в рядах Добровольческой армии страшный опыт Гражданской войны. Большинство же покинуло родину почти детьми. Они еще помнят Россию и на чужбине чувствуют себя изгнанниками. В этом их отличие от последующих эмигрантских поколений. Но воспоминаний о России у них слишком мало, чтобы ими можно было жить. В этом их отличие от поколений старших»[1].
   Равнодушное непонимание издателей и редакторов толстых журналов, вплоть до середины тридцатых годов отдававших предпочтение маститым литераторам, составившим себе имя еще до эмиграции, отсутствие развитого книжного рынка и своего читателя, наконец, тяжелое материальное положение, а иногда и просто нищета, убивающая саму физическую возможность заниматься литературой, – все это предопределило творческую судьбу большинства молодых писателей «русского рассеянья».
   По воспоминаниям Юрия Терапиано, «подавляющее большинство знало не только бедность, не только работу на фабрике или в бюро, но и длительную безработицу с жалким пособием для безработных (эти годы были как раз годами большой безработицы во Франции и тяжелого положения иностранцев). Страдали также от хронического недосыпания те, которые имели работу: литературные собрания всякого рода начинались и кончались поздно, а утром нужно было рано вставать; так у меня, например, тянулось пять лет, пока я работал в бюро известной распространительной французской фирмы “Ашет”. Трудно было также – работавшим – постоянно “перевоплощаться” из “трудящегося” в “писателя” или в “поэта” и обратно»[2].
   Особенно тяжело приходилось прозаикам. Ведь, как известно, для того чтобы написать крупную вещь, например роман – наиболее востребованный на литературном рынке жанр, – требуется не только досуг, но и уединение, хотя бы временное освобождение от необходимости зарабатывать на хлеб насущный. Такой возможностью обладали немногие счастливчики. Прожить на литературные заработки эмигрантскому писателю было невозможно. В эмиграции даже авторы с мировым именем (Бунин, Мережковский, Шмелев) едва сводили концы с концами. Гонорары за журнальные публикации были мизерными; издательский бизнес после кратковременного расцвета начала 1920-х годов дышал на ладан. Издать книгу начинающий писатель мог разве что за свой счет – прекрасно понимая, что в условиях всеобщего обнищания потенциальных читателей затраты не окупятся.
   Положим, новичкам в литературе всегда было нелегко, и пробиться на вершины литературного Олимпа дано далеко не всем. Однако могли ли даже самые талантливые и пробивные писатели поколения «эмигрантских сыновей» мечтать о стартовых условиях, созданных, скажем, для их американских или английских сверстников, которые после двух-трех успешных книг становились вполне обеспеченными людьми? И речь идет отнюдь не о поставщиках легковесного чтива. И даже не о писателях, ставших светскими знаменитостями, вроде Фрэнсиса Скотта Фицджеральда или Эрнеста Хемингуэя. Вспомним, что даже такой «трудный» и явно некоммерческий автор, как Томас Вулф, получив Гуггенхаймовскую стипендию за дебютный роман «Взгляни на дом свой, ангел» (1929), смог в течение года жить за пределами Соединенных Штатов и, путешествуя по Европе, спокойно работать над очередной нетленкой, которую, кстати, потом целый год шлифовал и отделывал редактор издательства «Скрибнерс».
   Иной удел был уготован молодым писателям русского зарубежья. За редким исключением они были лишены не только материального поощрения или психологической поддержки со стороны «старших», но и живого читательского отклика.
   «Выключенные из цепи поколений, они жили где-то вне истории, сбоку <…>. Непосредственно даны были только одиночество, бездомность, беспочвенность…»[3] По всем статьям это было поколение неудачников, так и не нашедших дорогу к широкому читателю – в лучшем случае ставших кормом для историков литературы. Немногие удачи – Владимира Набокова или Нины Берберовой, под старость добившихся международной известности, – лишь подтверждают грустное правило. К тому же не будем забывать, что оба счастливчика демонстративно отделяли себя от «эмигрантских сыновей», да и были овеяны лучами славы лишь после того, как первый из русского писателя перековался в американского, а вторая опубликовала английский перевод своей автобиографии «Курсив мой»[4].
   В 1990-е годы, на излете книжного бума, посмертного признания удостоились еще два представителя «незамеченного поколения»: «монпарнасский царевич» Борис Поплавский и Гайто Газданов. Пусть их известность не перешла за границы России, зато на родине они стали, что называется, «культовыми авторами» для литературных гурманов.
 
   Судьба Василия Яновского сложилась менее счастливо. О его произведениях в разные годы весьма сочувственно отзывались такие литературные тяжеловесы, как Георгий Адамович, Владислав Ходасевич, Уистен Хью Оден и Сергей Довлатов, однако имя Василия Яновского по-прежнему «до странности мало говорит современным русским читателям», хотя он – цитирую довлатовское предисловие ко второму изданию «Полей Елисейских» – «бесспорно принадлежит к числу самых талантливых, глубоких и уж во всяком случае – наиболее оригинальных прозаиков первой эмигрантской волны»[5].
   Со времени, когда Довлатов писал свое хвалебное предисловие, прошло двадцать лет, но с тех пор мало что изменилось в писательской репутации Василия Яновского. Даже во время кратковременного всплеска интереса к литературе русского зарубежья, пришедшегося на конец восьмидесятых – первую половину девяностых, произведения писателя не заинтересовали издателей и редакторов толстых журналов и не нашли широкого отклика среди литературоведов.
   Практически незамеченным прошло и двухтомное собрание его сочинений, при моем скромном участии выпущенное в 2000 году[6]. Характерно, что даже спустя три года автор статьи о Яновском, вошедшей в биобиблиографический словарь, не только не включил двухтомник в пристатейную библиографию, но и ничтоже сумняшеся заявил: «“Поля Елисейские” – это единственная пока книга писателя, изданная на родине»[7].
   По-прежнему один из самых оригинальных прозаиков первой эмигрантской волны, написавший более десяти романов, множество рассказов, публицистических статей и эссе, известен пока лишь как автор одной-единственной книги: «скандальных» воспоминаний «Поля Елисейские», давно расхватанных на цитаты специалистами по литературе русского зарубежья. И прежде чем мы перейдем к ней – несколько слов о творческом пути ее создателя.
* * *
   Покинув Россию четырнадцатилетним подростком, проведя всю свою жизнь на чужбине, перейдя в конце своей писательской карьеры на английский, Василий Яновский вынес из России «ровно столько, чтобы отравить себе безмятежное существование на трезвом Западе» и навсегда остаться глубоко русским человеком, сохранившим верность великой русской культуре и русскому языку, тому «звучному и варварскому, мощному и необъезженному языку», на котором написаны лучшие его произведения.
   Первые прозаические опыты Яновского относятся ко времени его пребывания в Варшаве, куда он прибыл в 1922 году, нелегально перейдя вместе с отцом и двумя сестрами советско-польскую границу. В Польше он пишет несколько рассказов, в том числе и «Рассказ о трех распятых и многих оставшихся жить» – о разбойнике Варавве, счастливо избежавшем распятия на кресте.
   В 1926 году начинающий писатель переезжает во Францию и поселяется в Париже – городе, которому суждено было сыграть особую роль в его судьбе. До конца жизни с щемящим чувством ностальгии он вспоминал неповторимую атмосферу Парижа двадцатых-тридцатых годов – тот магический воздух свободы, «который так потрясающ для русской души и, в то же время, кажется нам родственным»[8].
   Вскоре после переезда во Францию Яновский втягивается в бурную жизнь русского литературного Парижа: сближается с поэтами-монпарнасцами Борисом Поплавским, Валерианом Дряхловым, Виктором Мамченко, Павлом Бредом (этот экзотический псевдоним принадлежал весьма эксцентричному поэту-дилетанту Павлу Горгулову, который прославился не своими стихами – откровенно бездарными, судя по единодушным отзывам современников, – а бессмысленным убийством французского президента Поля Думера); выступает с чтением своих произведений на литературных собраниях Союза молодых писателей и поэтов и разного рода художественных вечерах; становится постоянным автором журнала «Числа», ставшего рупором эмигрантской молодежи; заводит знакомства среди эмигрантских писателей «старшего» поколения. Особенно значимым для начинающего писателя было знакомство с Георгием Викторовичем Адамовичем, общепризнанным законодателем мод на Монпарнасе, мэтром молодых парижских литераторов, которого, как позже подчеркивал Яновский, «в первую очередь надо благодарить за возникновение и развитие особого климата зарубежной литературы». Критические статьи и эссе Адамовича, с их апологией «человеческого документа» и неприязнью к формалистическим «вывертам», безусловно, во многом сформировали эстетическое сознание начинающего прозаика.
   Не менее важным для Василия Яновского было и общение со сверстниками, молодыми русскими литераторами, завсегдатаями монпарнасских кафе, готовыми до утра рассуждать о блаженном Августине, Достоевском, Блоке, о «Закате Европы» Шпенглера, яростно спорить, перескакивая с одной темы на другую, о литературных новинках, свежем «четверговом» выпуске «Последних новостей», о политике, религии, философии, России и пр., и пр.
   Активно участвуя в литературной жизни русского Парижа, Яновский поступает на медицинский факультет Сорбонны (в 1937 году он получает степень доктора медицины). До конца жизни прозаик совмещал писательскую деятельность с врачебной практикой. Выбранная профессия повлияла на формирование творческого «я» писателя, пожалуй, не меньше, чем философские труды высоко почитаемых им Николая Федорова и Анри Бергсона или проза Селина и Кафки. Врачебный опыт наложил глубокий отпечаток на многие произведения Яновского и обусловил характерные особенности его творческой манеры: откровенные, без боязни слов натуралистические описания, пристальное внимание к физиологии человека (то, что в рецензии на одну из книг Яновского Михаил Осоргин назвал «клиническим нецеломудрием»[9]), жесткая правдивость в освещении таких сторон человеческой жизни, как насилие, голод, страх, физические страдания, парализующие духовное «я» человека, и т. п.
   Эти черты уже в полной мере проявились в автобиографической повести «Колесо», одной из главных тем которой стала «спокойная, бесстрастная жестокость мира», безжалостно калечащая людские судьбы. В 1930 году, при содействии Михаила Осоргина, повесть вышла отдельной книгой в издательстве «Новые писатели» и была переведена на французский язык, получив заглавие “Sachka L’Enfant qui а Faim”. В центре повествования «Колеса» – судьба рано осиротевшего мальчика Саши, как и тысячи его сверстников ввергнутого в кровавый хаос Гражданской войны. Обреченный, в условиях всеобщего одичания и разгула низменных страстей, на отчаянную борьбу за существование, он не раз оказывается в критических ситуациях, из которых далеко не всегда выходит без внутренних потерь. Так, например, доведенный до крайней нужды, он связывается с компанией карточных шулеров, а один раз чуть не совершает убийство с целью ограбления. Как отмечал один из рецензентов, «инстинкт звериного самосохранения душит человеческие порывы его мягкой и в известном смысле даже музыкальной души»[10]. Однако, несмотря на все жизненные тяготы и потрясения, несмотря на постоянные столкновения с людской подлостью и жестокостью, мучительно взрослеющий герой «Колеса» преодолевает в себе низменное, животное начало и, наряду с «каким-то смутным стремлением пострадать за правду»[11], сохраняет человечность и веру в добро.
   Теме людского страдания – одиночества, нищеты, нравственной деградации в условиях одуряюще монотонного труда за кусок хлеба – посвящены довоенные рассказы Яновского «Тринадцатые», «Документ», «Рассказ медика», «Розовые дети», «Вольно-американская» и роман «Мир» (Берлин, 1931). В них «с кропотливой и безжалостной правдивостью» (по выражению Г. Адамовича) повествуется о беспросветном существовании опустившихся русских эмигрантов, после разрыва с родиной не сумевших найти себе место в жизни и затерявшихся в «сорных лабиринтах» большого современного города (в обобщенном образе которого едва угадываются черты Парижа).
   Роман «Мир» и большинство рассказов исполнены отчаяния, пронизаны нигилистическим отрицанием «бессмысленного балагана» жизни; критики отмечали в них многочисленные психологические неувязки, «нарочитость физиологических нагромождений»[12] и, главное, постоянные срывы в стиле. Все это создало писателю репутацию последователя Арцыбашева и Леонида Андреева, не способного к глубокому осмыслению и творческому преображению действительности, у которого «ткань искусства все время рвется, и сквозь нее проступает быт, жизнь, сырой материал»[13].
   Этой нелестной репутации Яновский обязан и весьма сдержанным приемом следующей книги писателя, повести «Любовь вторая» (Париж, 1935). В ней он попытался преодолеть трагическую безысходность прежних писаний, взяв тему религиозного преображения. По общему приговору рецензентов (отметивших «напористую талантливость»[14], «внутреннюю серьезность», «сердечную правдивость и глубокую человечность»[15], с которой была написана повесть) с темой этой Яновский не справился – прежде всего потому, что духовное просветление главной героини (бедной девушки-эмигрантки, прошедшей суровую жизненную школу одинокого и полунищего существования на чужбине) было изображено психологически неубедительно и оставляло впечатление авторского насилия над материалом. «Религиозный экстаз героини Яновского едва ли обоснован с достаточной художественной убедительностью. Правда, тема религиозного возрождения – чрезвычайно трудная, неудавшаяся даже таким великим мастерам, как Достоевский: выхода нет, но герой берет Евангелие и с ним уходит – за пределы литературы. Неуловимая граница между художественным творчеством и религиозной тенденцией стирается, а между тем именно в умении найти здесь тончайшую меру и должно заключаться искусство»[16].
   Тем не менее «Любовь вторая» ознаменовала перелом в художественном сознании и мировоззрении писателя, отразила его стремление выйти из тупика бесплодного нигилизма и потребность «обрести нечто, не убегающее, не скользящее вместе со всей окружающей мнимой действительностью», найти «спасительный клапан, пусть мнимый, но всё же дающий людям возможность существовать»[17].
   Подобным «спасительным клапаном» для Яновского стала его деятельность в религиозно-философском обществе «Круг», которое было организовано в 1935 году по инициативе И.И. Фондаминского, мечтавшего о возрождении духовного союза русской интеллигенции и основании «Ордена воинов-монахов, пламенно верующих в правду христианского учения и готовых на жертву и подвиг для освобождения России»[18].
   Как и замышлял Фондаминский, «Круг» стал местом встречи двух эмигрантских поколений и в какой-то степени помог преодолеть отчуждение «эмигрантских сыновей» – литераторов-монпарнасцев, увлеченных учением гностиков и склонных «толковать христианство в духе восточного дуализма, отрицающего мир и историю»[19], – от «отцов», среди которых тон задавали близкие «Новому граду» Г.П. Федотов, К.В. Мочульский, мать Мария, Н.А. Бердяев и другие мыслители, исповедующие идеалы социально активного, творческого христианства.
   Идеологические установки «Круга» и «Нового града», равно как и философские концепции Анри Бергсона и Н.Ф. Федорова (знакомство с работами этих мыслителей оказало огромное влияние на мировоззрение писателя), легли в основу наиболее значительного довоенного произведения Василия Яновского, романа «Портативное бессмертие». Рассказывая о борьбе идеального содружества (полумонашеского ордена Верных) – ни много ни мало – за нравственное возрождение человечества и установление Царства Божия на земле, автор романа затронул важную проблему: о способах достижения этой цели. Один из Верных, «современный Савонарола» Жан Дут, изобретает особые омега-лучи, лучи любви: при попадании в зону их действия все живое «подвергается чудесному влиянию, претерпевает райское изменение». Однако у Жана Дута и его единомышленников, считающих, что наука и техника могут и должны способствовать установлению царства божественной гармонии и всеобщего счастья, появляется яростный противник, член того же общества Верных Свифтсон. С точки зрения Свифтсона и немногих его сторонников, для утверждения христианских идеалов нельзя пользоваться никакими другими методами, кроме религиозной проповеди: настоящее духовное преображение человечества возможно лишь с помощью самостоятельной внутренней работы каждого человека. Механическое воздействие на человеческую душу (пусть и осуществляемое с благими намерениями) воспринимается им как насилие, лишающее человека свободной воли. Как проницательно указывал Владимир Варшавский: «Это осуждение опыта Жана Дута равняется, в сущности, осуждению всей демократической и технологической цивилизации, так как несомненно, что под видом чудодейственных лучей в романе аллегорически изображен современный машинизм, способный при соответствующей социально-нравственной реформе привести не к “производству” любви, конечно, а к устранению материальных препятствий, обрекающих людей на подчинение законам звериного существования и мешающих освобождению любви, заложенной в глубине сердца каждого человека»[20].
   Стоит отметить, что трогательно-беспомощная утопия о преображении человечества «лучами любви», воскрешающая в памяти ветхозаветные пророчества Исайи о грядущей на нашей многогрешной земле абсолютной гармонии: о волке, мирно лежащем возле ягненка, младенце, беспечно играющем над норой аспида, – захватывает лишь периферию сюжета «Портативного бессмертия». В центре авторского внимания – мятущаяся душа неприкаянного русского эмигранта, представителя «святого рыцарства» мечтателей, «шатунов-неудачников, художников», мучительно переживающего ущербность своего одинокого «я», утратившего смысл жизни, покинутого среди враждебно равнодушного мира «других», человека кризисной предвоенной эпохи, подсознательно ощущающего симптомы близкой катастрофы привычного мироуклада.
   И философская проблематика, и формально-композиционные особенности романа свидетельствуют о возросшем писательском мастерстве Яновского, сумевшего творчески усвоить и переработать разнородные литературные влияния. По мрачному колориту отдельных эпизодов, показывающих конвульсии большого города (символ бездуховной европейской цивилизации XX века) и призрачную, бессмысленную жизнь его обитателей, задавленных рутиной монотонного труда и убожеством обывательского быта, «Портативное бессмертие» родственно многим выдающимся произведениям французской литературы того времени, прежде всего романам «Путешествие на край ночи» Л.-Ф. Селина и «Тошнота» Ж.-П. Сартра.
   Из русских произведений, не только созвучных тематике «Портативного бессмертия», но и повлиявших на его генезис, стоит отметить в первую очередь романы Ф.М. Достоевского[21], Бориса Поплавского («Аполлон Безобразов», «Домой с небес») и скандально прогремевшую в литературном мире русского Парижа «поэму в прозе» Георгия Иванова «Распад атома». С произведениями Поплавского и Иванова роман Яновского роднит бесфабульное построение, мощная лирическая стихия, обилие эмоциональных монологов и философских медитаций героя-повествователя. Его раздумья и воспоминания, сопровождающиеся прихотливыми ассоциативными скачками, растворяют в себе приметы конкретной реальности, неимоверно расширяя духовные координаты пространства и времени, сопрягая в единое целое сиюминутные впечатления и образы далекого прошлого.
   Роман «Портативное бессмертие» появился в печати перед самой войной и, по сути, остался незамеченным и эмигрантскими читателями, и критиками: «тень Гитлера уже падала за Рейн», «в воздухе пахло кровью», и русскому литературному Парижу, доживавшему свои последние дни, было совсем не до утопий о младенце и аспиде, мирно уживающихся друг с другом.
 
   Во время Второй мировой войны Василий Яновский навсегда покидает Европу. За день до подхода немцев, 12 июня, писатель уезжает из обреченного Парижа. Ему удалось перебраться на территорию свободной зоны, в Монпелье, далее – в Касабланку (Марокко), откуда в июне 1942 года на борту португальского парохода он отплывает в США.
   Очутившись в Америке, Яновский, как и многие русские эмигранты, приехавшие туда из залитой кровью Европы, был, по его собственным словам, «потрясен»: настолько разительно отличались привычки, психология, образ жизни и культурные традиции американцев от европейских (а тем более русских!). «В Америке всем нам предстояло выдержать еще раз экзамен, – пишет Яновский в своей “книге памяти” “Поля Елисейские”. – Задача заключалась в том, чтобы сохранить личную классификацию при общей ревизии ценностей. И впервые за мною не было ни кружка, ни общества, ни другой объединяющей силы».
   Вакуумное состояние интеллектуального одиночества, в котором подобно многим русским эмигрантам оказался Яновский, помогла преодолеть работа в экуменическом обществе «Третий час», возглавляемом известным публицистом русского зарубежья Еленой Александровной Извольской. Вместе с Извольской, теософом Ирмой де Манциарли, композитором Артуром Лурье и бывшим лидером «младороссов» Александром Казем-Беком (после войны уехавшим в СССР и благополучно устроившимся там при московской патриархии) Яновский принял активное участие в организации этого религиозно-философского общества. С 1946 года при «Третьем часе» выходил одноименный журнал, в котором было опубликовано несколько статей Яновского (в журнале также печатались работы Н.Ф. Федорова, Н.А. Бердяева, Пьера Тейяра де Шардена, Жана Маритена и других выдающихся европейских мыслителей).