Крепко встряхнув, его подняли и усадили на скамью. За столом сидело трое мужчин простого обличия. Поодаль на табурете сидел ткач. „Кажется, кошмар кончился“, — подумал Бернар. — Ты находишься перед тайным судом компаньонажа — союза городских подмастерьев, — сказал один из мужчин. — Подмастерьев, а не цеховых мастеров, которые продались магистрату, — добавил другой. — Запомни это. — Не бойся и говори всю правду, — сказал третий. — Мы знаем уже о тебе многое. Одиго заметил висевшие над столом знаки трех ремесел: лопатку каменщика, кирку землекопа и нож мясника — и по этим символам понял, кто его судит. — Отвечай: как случилось, что ты, сын знатного и именитого человека, оказался среди восставших? Одиго овладел собой и ответил просто: — Я на их стороне из чувства справедливости. — Хорошо, — удовлетворенно сказал первый ремесленник. У него было красивое бородатое лицо труженика, привыкшего серьезно и добросовестно все обдумывать, прежде чем решить. — Но поставим против твоих слов и кое-что другое… Почему ты, например, уклонился от боя на рыночной площади? — Крестьяне — не солдаты, — ответил Одиго. — Они не выдержали бы мушкетного залпа, как случалось не раз. — Плохо же ты судишь о мужиках, — недовольно протянул судья-мастеровой. — Ладно, допустим и это, тебе видней… А что за переговоры вел ты с толстобрюхим мэром — старой лисой, которая норовит и нашим и вашим? — Я понял это не сразу, — возразил Одиго, стараясь говорить возможно проще. — А когда понял, то высказал ему это же самое прямо в лицо. За столом одобрительно закивали, и даже на угрюмом лице ткача появилось подобие улыбки. — Так, — строго сказал судья. — Пока все это в твою пользу. Стало быть, хочешь уверить нас, что ты этакий правдолюбец, стоишь за справедливость? Ладно. А о чем все-таки шел у тебя долгий разговор с твоим знатным папашей, а? Разве не всяк любит дерево, которое ему тень дает? Одиго коротко и ясно изложил суть своей беседы с отцом. Это произвело еще более сильное впечатление на присутствующих. Но ткач нахмурился и сказал: — Скользок он, этот сеньор, и со страху, пожалуй, заявит вам, что он больше католик, чем сам римский папа! А спросите-ка его о главном: что за записочку нашли у него в кармане? Не явный ли это знак его измены? Давно подозревал я его, скажу по совести, но не поймав, курицы не щиплют. — Да, — сурово сказал судья, — это обвинение серьезное. Сюда мне ее, записку эту!.. Ну, что скажешь? Духами ведь пахнет, а? По подсвечнику, стало быть, и свечка! И сразу все посмотрели на Бернара со злобой, готовые тут же ее излить не стесняясь. Одиго понял, что настал решительный момент. Он выпрямился по-военному. — Хорошо, — сказал он твердо. — Теперь ответь ты мне, судья: идя на тайные переговоры, берет ли шпион с собой свидетелей? — Нет, — простодушно ответил судья, подумав, — это было бы глупо. — Ну вот. А со мной были Жаки Бернье, можете их спросить. Что сделает опытный шпион с документом, который ему может повредить? — Сожжет или спрячет подальше, я так полагаю, — ответил судья. — А записку я оставил в кармане. Вон она на столе… Теперь последнее: станет ли шпион заманивать в ловушку войска короны, да так, что они потерпели сокрушительное поражение? Ведь не за это же платят ему немалые деньги, не так ли? Спросите теперь ткача, кто руководил сражением в Шамборском лесу, и он вам ответит, если память ему не изменит! Наступило глубокое молчание. Ткач потупился, и всем стало ясно, что обвинение оказалось ложью на глиняных ногах. Председатель откинулся назад и долго пристально смотрел в лицо Одиго. Наконец он широко и сердечно улыбнулся, встал и протянул ему большие руки: — Верю я тебе, брат Одиго! И не взыщи, что так получилось. Знаешь, видали мы всяких господ, плохих и хороших, но таких, чтоб за бедноту стояли, — нет, не приходилось, ни здесь, ни в других бургах! Ну, раны мы твои, кажется, зашили, не останется ли рубец у тебя на душе? То есть обиды на нас, простаков? Ткач вдруг вскочил со своего места и перебил судью громовым голосом: — Да посмотрите вы на него! — заорал он, хватая Одиго за плечи. — Хорошенько посмотрите на его руки, лицо… А голос какой, а манеры — что у твоего герцога! Разве он не аристократ, будь он трижды проклят, и разве не аристократы его отец, и дед, все до седьмого колена? А теперь взгляните на меня, ребята. Я не хуже его выглядел в детстве и юности, пока не побывал под галерной плетью в трюме, красную куртку не истрепал в клочья. На что теперь похожи мои руки, эти лапы обезьяны, эта рожа моя, старая, вся в рубцах да морщинах? А сколько мне лет, думаете вы? Сорок? Нет, столько же, сколько и ему! И я говорю вам: предаст он вас, предаст, как Иуда, предаст и тебя, каменщик Франсуа Латар, и тебя, подмастерье Бретэ, и тебя, ученик мясника Контери! Не может не предать, потому что на репейнике розы не родятся, на навоз соловьи не садятся! Все стояли в столбняке, потрясенные этой безудержной речью, в которой пробивалось какое-то новое обвинение, даже более страшное, чем прежнее, и сквозило новое чувство, более глубокое, чем просто гнев на изменника… Точно ткач призывал на нем, на Одиго, разом выместить все давние обиды, тлевшие на душе у судей, их поруганное детство и раздавленную юность. Каменщик-судья после долгого раздумья, посовещавшись с товарищами, решил так: — Суд компаньонажа беспощаден, но справедлив. Не может он казнить этого человека, ибо вина его не доказана, а заслуги велики. Точно так же не можем отпустить его, поскольку нет у нас уверенности, что неправ его обвинитель, ткач по прозванию Ге Ружемон, Капитан. Пусть пока этот сеньор побудет взаперти. А там придут Жак Босоногий со своими людьми, и рассудим дело окончательно. — Постойте, — сказал Одиго. — Не для себя я прошу свободы… Поймите, дорог каждый час! Сюда скоро могут явиться войска, и кто тогда организует оборону? — Как-нибудь без тебя обойдемся, — неласково сказал каменщик. Все вышли, не глядя на Одиго. И дверь закрылась на все запоры. * * * Всю ночь до самого рассвета, не смыкая глаз, просидела Эсперанса у костра в ожидании. Наконец она поняла, что Одиго и ее братья где-то попали в беду. Она не стала тратить сил на слезы и сетования; — нет, не из того теста была вылеплена Эсперанса. Спокойно, не теряя ни секунды, зарядила она свой мушкет и решительно приказала Бесшумным следовать за собой. Эсперанса слышала, как Бернар назвал улицу Мулинье. Отряд Бесшумных под ее руководством осмотрел все дома на этой маленькой аристократической улочке и ничего, конечно, не нашел. Много домов стояли пустыми и заколоченными: буржуа и аристократы бежали из города в свои загородные мызы и виллы. Тогда Эсперанса со своим отрядом отправилась к городским воротам, чтобы встретить отца. Но путь к ним преградила застава муниципальной гвардии. Буржуа сделали, наконец, свой выбор: они поспешно вооружались и запирали улицы заставами и баррикадами. И ей ничего не оставалось, как вернуться на рынок. Там она и нашла Жака Бернье, как ни в чем не бывало отдыхающим у костра после перенесенных трудов. Его окружали командиры. Они рассказывали своим землякам и рыночному люду, как поломали оливки и сожгли виноградники тех буржуа, что осмелились стрелять в безоружный народ. Тут же, у костра, сидел и ткач. — Отец, — сказала Эсперанса, — мне кажется, случилось несчастье с моими братьями и их командиром, сеньором Одиго. Вот уже прошло двенадцать часов, как направились они на улицу Мулинье. Но их там нет, я сама в этом убедилась. Жак на это ничего не сказал, только вопросительно посмотрел на ткача. Тот промолчал, нахмурился и сделал вид, что занят чисткой своей куртки. В это время в конце рынка показались два всадника; нахлестывая усталых лошадей, они что-то кричали издали. — А вот и наши Жаки, — невозмутимо сказал Бернье. Братья соскочили с коней и, подталкивая друг друга локтями, рассказали все, как было. Когда они дошли до описания того, как толпа разлучила их с сеньором, отец поднялся и расстегнул свой широкий кожаный ремень. — Так и знал я, — спокойно молвил он, неторопливо взмахнув поясом, — что вы, ротозеи и болтуны, позабыли, зачем вас послали! И он преизрядно вытянул каждого сына несколько раз по спине и пониже, что братья приняли как должное. Они и сами чувствовали свою вину и все утро рыскали, расспрашивая встречных и поперечных, где Одиго. Пока творилась справедливая экзекуция, Эсперанса все пристальней всматривалась в лицо ткача. Все более и более подозрительными казались ей его упорное молчание, взгляды исподлобья и неловкие движения. Наконец она прямо спросила его, глядя в глаза: — А не знаешь ли ты, брат Клод, куда мог скрыться сеньор Одиго? Ткач и на это не ответил, только еще усердней занялся своей курткой, и Эсперанса все поняла. Не колеблясь ни секунды, двадцатидвухлетняя девушка бросилась на сидевшего мужчину, ударом в грудь повергла его на землю и наступила на него ногой. — Сейчас заговоришь ты у меня, — сказал она с непоколебимой решимостью и вытащила из-за пояса нож. — Спокойней, девка, — хладнокровно сказал старый Бернье. — Отпусти его, он и так скажет. В самом деле, кум, не кажется ли тебе, что больно ты много себе позволяешь? — А если я отвечу, — сказал ткач поднимаясь, — что подозрения мои оправдались и он задержан нами как изменник? — Вот именно — изменник! — усмехнулся Жак. — Ох, и умен ты, брат мой ткач! По догадливости и смекалке, вижу я, нисколько не уступаешь ты вон той козе, что щиплет траву у столба… — и Жак полез к себе за пазуху. — Где ж это видано, чтоб за голову шпиона люди, пославшие его, назначали такую награду? И он протянул ткачу измятый лист, где черным по белому было напечатано: „Именем короля. Десять тысяч ливров тому, кто обнаружит, схватит и доставит живым или мертвым государственного преступника по имени БЕРНАР ОДИГО. Особые приметы: рост высокий, волосы светлые…“ И так далее. Ткач жадно схватил лист и прочитал весь текст с начала до конца. Видя, как меняется его лицо, как на нем проступает краска стыда и сожаления, Эсперанса не выдержала: — Где находится сеньор? — крикнула она в бешенстве и горе, тряся его за плечи. — Учти, ты ответишь за каждый волос, упавший с его головы! — Я сам и освобожу его, — пробормотал ткач. Он кликнул своих подмастерьев, Жак поднял своих людей, и все направились следом за ткачом. Однако центральная улица за баррикадой, ведущая из рынка, в конце своем оказалась уже перекрытой рогатками, из-за которых им приказали под угрозой смерти повернуть вспять. Они кинулись в другую улицу — выход был заперт и там. Третья шла к морю. — Вот до чего довел ты дело, ткач! — свирепо взглянул на него Жак. — Заперты без командира, как мыши в мышеловке! Что ж? Теперь сам командуй и распоряжайся, ты на это, кажется, мастер! — А Одиго? — с отчаянием повторяла Эсперанса, тряся за рукава то одного, то другого. — Что станет с Одиго? Но никто ей не ответил. Теперь на все лица уже легла тень обреченности, ожидания близкой и неотвратимой судьбы… — Трусы вы все! — в исступлении закричала девушка. — Сеньор Одиго сделал для вас все, что может сделать человек, — вы же отплатили ему тюрьмой и бросили в ней подыхать, как собаку! — Сдается мне, дочь моя дело говорит, — медленно сказал старый Жак. — Скоро из всех вас вытряхнут потроха и повесят сушиться на городских воротах. Так-таки и подыхать с мыслью, что заплатил злом за добро? Иди-ка ты, дочка, выпусти его да и сама удирай с ним во все лопатки. Жарко тут станет, ей-богу, и не до вас! — Иди, — сказал и ткач. — Где мышь не проскочит, там женщина пройдет. Вот ключ от подвала дома виноторговца на улице Зари. Он там. — А что это? — сказал Жак, прислушиваясь. — Никак барабаны? Да, это были барабаны. Отдаленный их грохот походил на раскаты грома. Шум, напоминавший ливень, сопровождал эти глухие звуки. Жак опустился на одно колено и приник ухом к земле. Слух его различил множество непрерывных дробных ударов, похожих на то, как если бы где-то гудели и бились пчелы или работала вдалеке водяная мельница. — Да, — сказал Жак, поднимаясь с колен. — Об этом мне говорили и мужики за городом. Идет конница. Она уже в городе. * * * „…восстали, неся во все стороны огонь и железо. Между приходами существует настоящий заговор: не терпеть налоговых чиновников и их бюро. Кто-то подстрекал чернь и крестьян, которых именуют Невидимыми, или Бесшумными. Сами они называют себя Отчаявшимися и говорят, что не боятся умереть за общее благо. Муниципальная гвардия напугана, мятежники воодушевлены, ждем войска. Я отдал было приказание учредить податной совет элю, но что за этим воспоследовало, вы знаете из моего предыдущего письма, так что некоторое время я вынужден был наблюдать за событиями, скрестив руки. Мало того, что город восстал, — соседние бурги что ни день выказывают дурное расположение, в приходах полускрытые очаги сопротивления, умы мелкого люда полны жара, и вы согласитесь, что нет причин давать повод новым беспорядкам, не потушив прежних. Следует совершенно утомить этот край и изморить его постоем. У короля для этого достаточно длинные руки. Мятежи подобные дождю, который просачивается через крышу; если им пренебречь, хозяин будет изгнан из дома. Надо учесть и то, что от каждого восстания идут волны через многие годы. Что же касается Одиго, то, обещав за его голову десять тысяч ливров… „ — Граф остановился и задумался, поглаживая подбородок краем пера. — „… вы поступили разумно. Но следует пойти еще дальше — назначить еще более высокую награду, для какой цели перевести в мое распоряжение дополнительные ассигнования. Это необходимый расход. В дальнейшем же король не потеряет даже стоимости того платка, которым он пользуется на охоте“. Он опять задержал бег пера. Подумал, обмакнул его в чернильницу и продолжал: „Слагаю к ногам короля свои упования: пусть мои скромные заслуги в глазах его величества окажутся более существенными, нежели то случайное и сожаления достойное обстоятельство, что упомянутый Одиго — мой сын. Итак, с часу на час жду прибытия войск Молю господа хранить вас в добром здоровье. Ваш покорный слуга Огюстен-Клод-Люсьен де Шамбор, граф де Лябр“. Он надписал сверху: „В Старом Городе апреля десятого дня 16.. года“. Потом вложил письмо в конверт и написал адрес: „Губернатору Гаскони. Его светлости герцогу де… „ Закрыл конверт и дернул за шнур. Вошел секретарь. — Что сейчас делает сеньор Норманн? — Спит, господин генеральный наместник. — Как, он спит? В такое время? — Да, ваше сиятельство. Прямо в кухне, у самого очага. Он сказал, что так ему теплей и удобней. По приезде сеньор Норманн изъявил желание прослушать мессу и проповедь Жана де Фетт. Но вернулся он в таком состоянии… — Где же он был? — Сказал, что заблудился, ваше сиятельство. При этом он ругался, как носильщик, и от него разило вином на целое лье. Граф сожалеюще покачал головой. — Позовите его сюда. Спустя десять минут раздались тяжелые шаги и звон шпор. В гостиную вошел Рене, хмурый, но совершенно трезвый и подтянутый. Граф пристально смотрел на него. На обширном лице Рене не было ни малейших следов сна или похмелья. — Что ты мне скажешь о настроении местного дворянства, Рене? — Они явно предпочли бы охоту на кабанов. — Ты объяснил, что охота будет другая? — Я сказал, что им не отвертеться и пусть хорошенько почистят свои ржавые доспехи. — Кого тебе удалось призвать? — Притащился старик Оливье со своими прихлебателями. Затем Говэн де Пажес, де ля Маргри, д'Арпажон, де Броссак, д'Эмери, д'Ато, де Коаслен, Жаннен де Кастиль, де Канизи, де Рюбенар и дю Мениль Гарнье… да, все эти местные кобчики. Жрали, пили, как тамплиеры… — Ну и память! Это приблизительно триста копий, да? — Триста прожорливых ртов, мой сеньор. Так будет точнее. — Ну, ты сумеешь превратить их в солдат. — Легче сотворить солдат из толпы мужичья. Ваш сын мне это доказал. — А, ты все не можешь забыть… Что ж, он и в самом деле не без способностей. Его голова ведь оценена в десять тысяч экю. Как отец, я нахожу, что он стоит дороже, и написал это губернатору. Но как мы, однако, с ним поступим? Рене молчал. — Твой воспитанник, Рене! — Ну, конечно! Сейчас вы опять начнете меня упрекать. А если я отвечу, что и в отборном стаде родятся овцы с пятью ногами? Клинок против клинка, и к дьяволу побежденных! — пароль этого мира. И вдруг — как это вам нравится? — дворянин из хорошей фамилии заявляет: „Стою за мужичье!“ Куда его зачислить: в святые? в дураки? — Ты, кажется, тоже видел его. Какая же все-таки у него задняя мысль? Рене недовольно пожал широкими плечами. — Да нет у него никаких задних мыслей! — грубо сказал он. — Это у вас их столько, что не разберешь, где задняя, где передняя. Мальчик чист, как ключевая вода, и тверд, как копыто. Надеюсь, это мне не поставят в вину? Но в дерзости и сумасбродстве он не уступит пажу из королевского дома. — Что ты сделаешь с ним, когда он попадет в твои руки? Рене стал сердито дышать. — У вас, я нахожу, премиленькая манера сваливать на Рене все трудное, а себе оставлять все хорошее. „Рене, реши! Рене, выкручивайся! Я буду делать большую политику, а ты, пожалуйста, пачкай руки в дерьме“, не так ли? — Вы назначены комендантом города, сеньор Рене, не я! — Плевать я хотел на это. Воображаете, будто Рене так и отдаст мальчика в руки палачу? О, это вполне устроило бы вашу жену, сеньор мой Одиго! А вы бы потом говорили с жалостной миной: „Я не хотел этого, это все он, жестокий Рене!“ Прекрасный выход за мой счет, что и говорить! Настало долгое молчание. — Вот что, Рене… да, я вижу, тут надо целиком положиться на тебя. Рене сделал брезгливую гримасу, которая говорила: „Разумеется, к этому все и шло“. Небрежно отдав честь, он удалился, бесцеремонно стуча каблуками. Сердитый звон его шпор долго разносился по всему дому. Некоторое время он слышался еще из кухни. И наконец там затих. 25 Одиго неподвижно сидел на скамье, охватив сцепленными руками колени и низко опустив голову. Есть люди с душой, как пружина хорошей закалки. После удара такая душа, сжавшись на миг, сейчас же выпрямляется, сохраняя всю свою гибкую силу к сопротивлению. У Одиго была такая упругая душа. Но не выдержала, наконец, и она. Теперь он чувствовал в себе пустоту, как будто из него вынули что-то, почти физически он чувствовал ломкость своих костей, размягченность мышц, вялость и равнодушие ко всему на свете. Всю жизнь мечтавший о том, как он вернет людям надежду, Одиго начал и сам ее терять. И он впервые понял, как это на самом деле страшно. А что, спрашивал себя Бернар, разве не к утрате надежды привела его борьба, которую он возглавил, ступив на землю Франции? Сначала его встретило недоверие крестьян — извечное их недоверие, которое даже протянутую горбушку хлеба измеряет складным аршином: не мала ли? Потом — оскорбительные подозрения ткача. Мучительными были и собственные сомнения. Все это он преодолел. Здесь, в городе, он, командир крестьянской армии, стал простым орудием в руках повстанцев, их топором: им рубят и дерево и головы, а за ненадобностью его просто зашвыривают в угол. Так с ним и поступили. Мало того, что его чуть не растерзали, — его, защитника крестьян, отблагодарили тюрьмой! Но и это он перенес бы… Нелепое обвинение все-таки рухнуло. И что же? Заговорила древняя сословная вражда. Ты дворянин? Стало быть, ты враг. Навредишь не сейчас, так потом. И вот итог всей его борьбы — безрассудный поворот ключа в замке. Разве не прав был Рене? Эх, Одиго! Тюрьмой тебе платят не за добро, которое ты делал народу. За преступления твоего сословия. За вековые его низости. За то, что в жилах у тебя — его голубая кровь! Когда он дошел до этой главной мысли, то встал и начал порывисто шагать взад и вперед. Стуку его каблуков мрачно вторило позвякиванье шпор. Давным-давно он не юнец, очарованный мечтой о якоре. Память о ней — как затихающая на глади океана кильватерная струя, оставленная безвозвратно ушедшим кораблем. Нет, довольно! Дождаться рассвета — и бежать В первом лесном ручье смыть с себя накипь и грязь. Стать не дворянином, не мужиком — самим собой! Так думал он, безостановочно измеряя шагами пространство меж четырех стен. И в непроглядном мраке вдруг забрезжил ему лучик надежды. Сначала ему представилась худая, чернявая девочка-босоножка. Как часто, привязывая лодку, видел он ее одиноко сидевшей на камне! Это она ждала его. Веселый и легкий, скакал он по лесной тропе — и там за ним неотрывно следил ее печальный взгляд. Бог мой, почему он не думал о ней раньше? Началось дальнейшее прояснение памяти: он вспомнил, как его, затравленного собаками, пригрела та же крестьянская дочь, но уже взрослая. Ни испуга, ни колебания… Как спасла она его и дважды, и трижды, как выходила раненого, как пыталась утешить и успокоить. И этот ждущий взгляд исподлобья, эта всегдашняя милая готовность тотчас отозваться на каждое его слово, каждое движение… Нет, и этого не оценил он, с детства принимавший чужие услуги легко и бездумно. Ты был слеп, Одиго! И он провел так всю ночь, не думая ни о еде, ни о сне. Не знал, много ли, мало прошло времени. Но вот в подвальной тьме выступило тусклое сизое пятно. Оно светлело, светлело, пока не приобрело прямоугольные контуры, и в них обозначилось черное перекрестие решетки. Это было подвальное окно. Одиго осмотрел свою тюрьму — не что иное, как обыкновенный добротный винный погреб. Вмурованные в заднюю стену выступали громадные днища бочек с кранами. Он отвернул один из них — просочилось немного жидкости, и все. Тут он услышал шум и приник к окну. Оно выходило на улицу Зари и открывало широкий обзор. Шум перешел в характерный дробный стук копыт. Он все усиливался, его перепады сложились в тяжеловесный поступательный ритм… и вот уже у самого окна громыхали сотни конских копыт. Наконец он разглядел текущую мимо окна массу всадников с поднятыми клинками — и в ту же минуту услышал дикие крики отчаяния, хищные возгласы мести, женский визг, короткие выкрики, стоны, мольбы о помощи… все это вихрем вторглось в его подвал, заставляя гулко резонировать кирпичные стены. Не зная этого, Одиго стал свидетелем атаки конных аркебузеров, направленной на рыночную площадь. Он не видел, что происходило, но по звукам представлял себе картину избиения. И с каждым криком, воплем, стоном перед ним возникали жуткие сцены расправы с безоружным народом. Он видел руки, воздетые вверх в надежде защитить лицо от режущего удара; видел ослепительные вспышки пистолетных выстрелов и озаренных ими падающих женщин; героические попытки матерей заслонить телом детей; мужчин, ползающих на коленях, и мужчин, умирающих стоя; стариков, прячущихся в подворотнях, и мальчишек, увертывающихся из-под самых копыт. Все было забыто. Чужую боль и ужас он чувствовал в самом себе, каждый удар падал на него, каждая пуля проходила сквозь его тело, с каждой смертью он умирал и воскресал вновь для новой гибели. В бессильном бешенстве он тряс прутья решетки, потом руки его слепо шарили вокруг пояса в поисках оружия… Но вот издали донеслись правильно чередующиеся залпы: кто-то встретил атаку мушкетным огнем. Мимо окна снова понеслись теперь уже беспорядочно сбившиеся в кучу всадники — их рассеяли залпы. Гнусаво запела труба. Атака, очевидно, была отбита где-то на Торговой улице, в квартале Сен-Филибер. Одиго, весь в поту, измученный и обессиленный так, как будто сам встретил и отразил эту атаку, бросился на скамью и заснул мертвым сном. 26 Еще до этого Эсперанса купила у знакомой торговки ее товар и платье, надела на себя красную юбку, передник, залепленный рыбьей чешуей, и повесила через плечо тяжелую корзину с макрелью, мерланом и камбалой, только что взятыми прямо из сетей. В этом наряде она покинула рынок и прошла по Сукновальной улице до первой заставы, где солдаты, голодные как волки, мигом расхватали часть ее товара. Дочь Бернье умела кричать, браниться и торговаться, как заправская торговка, ее вопли достигли ушей офицера, купеческого сынка, который вышел из караульни и спросил ее, не собирается ли она спугнуть из ада самого Люцифера. — Ваша милость, — присмирев, сказала Эсперанса, — эти люди бесчестно хватают мой товар — и какой товар! Я думала отнести его самому графу. Соврала — и пожалела: офицер тут же вызвался проводить ее к наместнику. В продуктах ощущалась нехватка, и купеческому сыну было небезвыгодно оказать любезность графу Одиго. Они миновали разъезды патрулей и расхаживающие там и сям пешие пикеты. Нужно признать, что одна Эсперанса вряд ли донесла бы свой товар в целости — такими голодными глазами смотрели в ее корзину солдаты. Но напрасно она мечтала улизнуть: офицер простер свою учтивость до того, что привел ее к самому губернаторскому дому да сам и постучался. — Рыба? Вот хорошо! — раздался из окна молодой голос, и Антуанетта, живая, как выводок мышей, сбежала вниз. — Мерси, мсье! А я ломала голову, что готовить на обед… Поблагодарив офицера улыбкой, она впустила Эсперансу в прихожую и принялась перебирать ее товар. Потом, метнув на нее быстрый взгляд, вдруг сказала: — О, да я вас знаю, милочка: вы — дочь… — Ради бога, тише, — помертвев, сказала Эсперанса. — Да, я дочь Жака Бернье. Но здесь я совсем по другой причине… Мадам Одиго отложила две выбранных ею макрели, внимательно посмотрела на Эсперансу и сказала: — По какой же? Эсперанса промолчала. Тогда Антуанетта заперла дверь, положила ключ в карман и потребовала: — Ты сейчас же скажешь мне, для чего явилась сюда переодетая. Только не вздумай сочинять сказки! Эсперанса стала ее умолять. — Мадам, вы молоды, красивы, вы — мать! Отпустите меня ради всего святого: мне необходимо спасти одного человека. — Кто он — твой отец? Но в таком случае я не смогу… — Нет, — покраснев, сказала Эсперанса.