Марий оставался в своем лагере, осторожный, предусмотрительный. Он велел солдатам вынуть крючки из метательных копий, чтобы они вонзались глубже в тела врагов.
   Так как Марий все не выходил из лагеря, к нему приехал сам князь варваров Бойерик и вызвал его – потребовал назначить день и место битвы, которая должна решить, кому из них владеть страной.
   Вот когда римляне и узрели Бойерика. Вид его был страшен: высокий и грузный, как ствол могучего дерева, он почти стоял на земле, а не сидел на спине своего коня, который, впрочем, был средней величины; в плечах и груди варвар был чуть ли не шире своего роста; на голове он носил шлем, увенчанный турьими рогами и пучком красных петушиных перьев. Лицо у него было открытое, суровое, обветренное, с рыжей разбойничьей бородой, – вид непривычный для гладко выбритых римлян; его ледяные голубые глаза, почти заросшие щетиной бровей, глядели исподлобья; надменная осанка, вызывающее выражение лица и оружие под стать внешности: чудовищной величины меч сбоку, копье-вилы в руках, – нелепое оружие: разве его форма не мешала ему самому проникать в тело врага глубже, чем на длину его развилин? Щит был не особенно велик – скромное прикрытие должно было свидетельствовать о храбрости, – и белого цвета, словно вымазанный мелом так, что он виднелся издалека; стало быть, носитель щита не пытался укрыться от взоров врагов!
   Сопровождала Бойерика очень небольшая свита – чистое безумие со стороны вождя, от которого зависела судьба сотен тысяч людей! Марий мог бы отдать приказ схватить его и повесить, и варвар знал это, но римлянин дал ему уехать с миром во всем ореоле своей дикой славы. Если все поведение вражеского войска зависело от одного этого человека, который говорил от имени всех, то Марий скрепя сердце решил: пусть уходит подобру-поздорову!
   Вызов он принял – не без ехидной насмешки над варваром за столь неримский способ объявления войны. Битва была назначена на третий день после свидания, на Равдийских полях у Верчелли. Там кимвры и были наказаны – в то самое время и на том месте, которое выбрали сами!
   Главными причинами поражения кимвров были солнце и жара. Солнце оказалось на стороне римлян в буквальном смысле слова. Марий позаботился о выборе позиции, дававшей ему это преимущество. А если бы он и не позаботился о нем заранее, варвары все равно уступили бы его врагу, опасаясь упреков в недостатке храбрости.
   Плутарх свидетельствует: „Большое преимущество римлянам дали во время битвы жара и солнце, которое светило варварам в лицо. Эти народы, будучи, как я ранее отмечал, уроженцами и жителями прохладных, тенистых областей, отлично могли переносить холод, но жары не выдерживали, стонали, обливались потом и должны были защищать лица щитами, ибо битва происходила как раз после солнцеворота, за три дня до новолуния в августе месяце, который тогда назывался секстилем[19]. Сильно способствовало поднятию духа римлян также то обстоятельство, что пыль скрывала от их глаз врага, и они не могли издали испугаться ужасного вида этой бесчисленной массы, но каждый вступал в схватку с тем, с кем сталкивался. Кроме того, римские воины были так обучены и закалены, что ни один не потел и не задыхался, невзирая на то, что схватка было столь жаркая и жара палящая".
   Другой древний автор рисует сказочную картину, как варвары таяли, словно снег в полуденный жар; растаял и ледяной король, осмелившийся зайти на юг из своих холодных пустынь!
   Оба войска встретились одно перед другим, словно залившие все поля и остановленные какими-то чарами людские волны. Соединенные силы обоих консулов насчитывали свыше пятидесяти тысяч человек, а кимвров и не счесть было, но каждая сторона их каре – обычного их боевого порядка – имела три четверти мили в длину; и Марий перед началом битвы вознес, по свидетельству Плутарха, молитву богам: сложив руки, воздел их к небу и обещал богам гекатомбу[20].
   Какая минута! На земле с невообразимым шумом и топотом сходятся два войска; равнина раскинулась во все стороны, открытая и прекрасная, с вкрапленными в одевающую ее зелень человеческими жилищами; над нею с севера, словно воздушное видение, парит в облаках длинная снежная цепь – Альпы, вековая преграда, через которую все-таки перешагнули вторгнувшиеся сюда кимвры; а над войсками, землей и стремящимися к небу горами – самовечное, неприступное небо… И этот стиснувший зубы безжалостный римлянин, простодушно воздевший руки к небу, словно ребенок, просящий мать поднять его вверх! Невольный жест сильнейшего из всех, словно вдруг объятого стремлением оторваться от земли, готовой оскверниться…
   И вот войска начинают сходиться: трубы и рога хрипло ревут друг на друга с обеих сторон – волчица и тур! Дикий хищный вой волчицы, садящейся на задние лапы и воющей на кровавую луну перед тем, как выйти на охоту за добычей для своих детенышей, – завывание римских труб; рев распаленного весенней страстью зубра в бескрайних гулких лесах – возрождается в кривом горле боевых рогов кимвров. Смерть и уничтожение нависли над миром.
   Из плотных воинских масс летят, словно рои пчел, косым полетом вверх и, описав дугу, опять вниз, зажигаясь на солнце тысячью искр, первые тучи стрел с железными наконечниками, целое войско железных жал над войсками человеческими; и волны густого терпкого запаха струятся от одного войска навстречу другому, запах пота и кишечных газов, выделяемых наступающими массами в страшной тесноте и духоте.
   Потом из взволнованного кимврийского моря вырывается воинственный крик, вой, которым варвары наводят ужас еще на расстоянии и подбодряют самих себя, невообразимый вой и рев.
   И, высоко подпрыгивая в воздух, бурей мчатся всадники, уже объятые делающим их нечувствительными к ранам и ставящим их выше жизни и смерти восторженным безумием боя, объятые пламенем экстаза, роднящего их с огненной стихией.
   С грохотом летят вперед врассыпную всадники, каждый действуя на свой страх и риск, летят, проделывая на всем скаку свои головоломные прыжки и прочие фокусы, – это их тактика.
   Но римские когорты[21] стоят сомкнутыми рядами, твердые, как стены, и солдаты хладнокровно повторяют про себя, словно твердя урок, полученные инструкции, ощупывают свои копья и тихо посапывают.
   Туча пыли скрыла свалку, словно само небо задернуло ее занавесью; пыль была настолько густой, что целые отряды блуждали в ней, не в состоянии найти того, кого искали… В клубах этой пыли и происходила битва. Кимвры творили чудеса храбрости, плясали, как огненные языки, обезумев от восторга убийств, и сами умирали с таким же восторгом. Как истые художники, действовали они своими длинными тяжелыми мечами и, случалось, рассекали надвое римского солдата, но чаще сами напарывались на короткий обоюдоострый римский меч-гладиус, с которым подкрадывался под прикрытием длинного щита гибкий, как куница, римлянин и успевал вонзить его два-три раза в живот врагу, пока тот заносил в воздухе свой длинный кривой меч.
   Туророгий шлем Бойерика блестит впереди всех в рядах сражающихся; из-под шлема пар и свист, словно из ноздрей тура; тяжелый меч сверкает молниями необузданных сил; Бойерик в своей стихии – в стихии огня, которой так жаждало его буйное сердце, и должен сгореть в этом огне. Его воинский пыл не знает пределов, он готов броситься на все римское войско один, косить римлян без устали, пока не очистит от них все поле! Но римляне мечут в него копья; он не чувствует, как они одно за другим впиваются в его тело, он только обламывает древки, железо же сгибается и виснет на нем якорями; под конец он тяжелеет от всех этих якорей, впившихся в его тело и влачившихся за ним по пыли, ослабевает и шатается, в глазах его темнеет, плечи опускаются, туророгий шлем качается и ныряет, как двурогий месяц, в море воинов и доспехов. Вопли и вой смыкаются над ним, как волны. С воем, в смертельном страхе, обращаются в бегство остатки его войска. Плутарх сообщает, что самая большая и упорная часть вражеских бойцов была зарублена на месте, ибо передовые бойцы, дабы не разомкнуть строя, сковали себя друг с другом длинными цепями, прикрепленными к их поясам! Беглецов римляне преследовали до самого их стана, где и стали свидетелями печальнейших сцен. Женщины варваров стояли на своих телегах, закутанные в траурные одежды, и убивали искавших спасения беглецов – своих мужей, братьев, отцов, а грудных детей своих душили собственными руками и бросали под колеса или под копыта волов, затем умерщвляли и себя, вешались, закалывали сами себя. Одна женщина, как рассказывали очевидцы, повесилась на дышле и одновременно повесила своих двух детей, захлестнув их горла петлями, прикрепленными к ее собственным ногам. Мужчины, за недостатком деревьев вокруг, вешались, привязывая веревки к рогам или ногам волов, надевали петли себе на шею и затем, погоняя животных каким-нибудь колючим орудием; те начинали носиться вскачь, волоча за собой привязанных и удушая или затаптывая их насмерть. Но хотя многие таким образом умертвили себя, число захваченных пленных достигло шестидесяти тысяч, да по крайней мере вдвое больше полегло на поле брани.
   Римляне, стало быть, дрались приблизительно один против троих, и, если принять во внимание, что каждый варвар был и крупнее, и сильнее каждого римлянина, то римляне имели право говорить, что они с честью использовали оказавшееся на их стороне преимущество.
   Римская военная выучка и техника блистательно доказали свое превосходство перед сверхъестественными природными качествами варваров. Но не варвары ли понудили римлян вернуться к старинным римским добродетелям, и, с другой стороны, свежие нетронутые народы, вторгнувшись в Италию, не заразились ли римской изнеженностью и расслабленностью?
 
   Едва солнце закатилось над Равдийскими полями после битвы, красное и совсем круглое, как окровавленный щит, и пыль еще не улеглась, но висела в воздухе, словно после извержения вулкана, – как в прохладных сумерках начали со всех концов слетаться вороны и другие хищные птицы – на тризну. Какая тризна! Десятки тысяч молодых храбрецов, выступивших сегодня утром на поле брани здоровыми, сильными и румяными, как день, римляне и кимвры лежали теперь вперемежку, некоторые обнявшись, холодными окоченелыми трупами!
   Необычайно тихим был вечер, сменивший чудовищно шумный день битвы, когда замерли все ее отголоски, – дикие отчаянные вопли женщин, пронзительные, раздирающие сердце, как те крики, с которыми матери в свое время рожали всех этих павших в битве. Вечер был таким же тихим, как и пережившие этот день женщины, уводимые в позорное рабство.
   Но когда солнце совсем закатилось и на землю пали сумерки, Альпы еще пылали дальним неземным пожаром. И чья-то тень, бродившая по полю битвы, обернулась в ту сторону: Норне-Гест, одинокий, бессмертный скальд, стоял там со своей скорбью, вечно один – один живой среди мертвых!
   И раньше он видел новые народы, приходившие сюда из-за Альп, но никто не возвращался назад. Когда же теперь нахлынет следующая волна? Как долго будет длиться борьба и когда же крепко спаянная римская мощь и более свежая, но еще не вполне развитая северная натура вступят в тесный плодотворный союз?
   Поле было устлано мертвыми, и среди них лежал ничком колосс Бойерик, павший тур! Волчица вонзала в него зубы и вырывала ему внутренности. Тур лежал теперь на земле с обломанными рогами, раздавленный.

ГОРЕ ПОБЕЖДЕННЫМ!

   Как раз перед своим выступлением против кимвров и тевтонов Марий закончил нумидийскую войну и отпраздновал свой триумф, то есть совершил торжественный въезд в Рим на триумфальной колеснице, перед которой вели в оковах самых важных пленных. Плутарх сообщает, что Марий предоставил при этом римлянам возможность насладиться почти невероятным зрелищем, приведя в оковах самого царя Нумидии – Югурту. Никто ведь не верил, чтобы можно было победить этого африканского льва, человека, умевшего использовать каждую счастливую случайность и соединявшего в себе необычайную хитрость и изворотливость с таким же мужеством и храбростью. Во время триумфального шествия Югурта, по-видимому, сошел с ума, и, когда оно кончилось, он был брошен в темницу. Перед этим с него содрали одежды и, торопясь выдернуть из ушей золотые серьги, оторвали и часть мочек. Брошенный в глубокую смрадную яму, он, окончательно потеряв рассудок, кричал с ужасным хохотом: „Клянусь Геркулесом! И холодно же в вашей бане!" В темнице он, по словам Плутарха, „понес заслуженную кару за свои постыдные дела": целых шесть дней боролся с голодом и до последней минуты питал тоскливую надежду на помилование.
   Подобная участь ожидала и Тевтобода с другими пленными вождями варваров, украсившими триумф Мария, но хроника о них умалчивает – единственная милость, которую им оказали.
   Считались ли в Риме с прежним достоинством пленных и степенью их несчастья, проявляли ли великодушие к врагу, соразмеряли ли свою кичливость с храбростью, проявленной достойным противником? О нет! Напротив. Тем более страшное и горькое унижение ожидало пленников! Но разве нынешние побежденные не поступали точно так же с римлянами, когда сами были победителями при Араузио?
   Побежденные лишались не только жизни и свободы, они теряли свой характер; вся их судьба была в руках победителя, и даже посмертная слава. Римляне рассматривали их деяния и поведение, отраженные в зеркале мести; варваров окружали презрением, складывали о них уничижительные поговорки; тевтоны вошли в народную римскую память с эпитетом „бешеные", а кимвры – „горлопаны", с именем же амбронов навсегда связалось представление о пугалах, людоедах и пьяницах; правда, амброны, по свидетельству истории, были действительно пьяными в битве при Акве Секстите. Подобные обидные представления суммировались в кратких надписях на углах римских улиц:
 
Тевтоны бешеные
Кимвры визгливые
………..свиньи
Амброны слюнявые
 
   „Ах ты, кимвр!" – бросал в римской таверне один подгулявший раб другому во время попойки, и тот бледнел; „Ах ты, тевтон!" – и тот вставал: „Ах ты, амброн!" – и чаша терпения переполнялась; обруганный чувствовал себя обесчещенным, отвечал оплеухой, и начиналась свалка. Когда пугало упадет, непременно в грязь попадет!
   Это, стало быть, была посмертная кара. При жизни же, побежденные, все эти тысячи пленных подвергались всем мукам, какие только способен был измыслить для них римский надсмотрщик над рабами, часто вольноотпущенный, сам бывший раб, и на своей шкуре все изведавший.
   Сначала позор и душевные муки во время триумфа победителя: босые, в тяжелых цепях, шли пленники перед колесницей Мария, между двумя живыми стенами из римской черни, которая, подражая патрициям, презрительно закрывала глаза и пожимала плечами под засаленной тогой – если не давала волю своим инстинктам и не осыпала скованных пленников уличной бранью.
   Холоднее одетых льдами горных вершин обдавали пленников холодом римские всадники и сенаторы с высоты своих носилок или балюстрад Капитолия. Важные господа верно рассчитали, мобилизовав для встречи Мария чернь: она достойно встретит одного из своих. (Впоследствии конца не было неприятностям, которые учинял им триумфатор Марий, слишком ими вознесенный.)
   Римские патрицианки созерцали триумфальное шествие, прикрываясь своим аристократическим достоинством и грацией и проявляя жестокость не больше, нежели это было им к лицу, – мило содрогались от брезгливости и рассыпались серебристым смехом при виде скованных чудовищ; для дам триумф Мария был ведь только поводом покрасоваться самим.
   Случалось, что взгляд, упавший на какого-нибудь из этих рыжих, косматых великанов, узнавал его: в воспоминании дамы вставали мохнатые мускулистые руки и смелая осанка варварских послов; но теперь этой осанки уже не было, и взгляд римлянки переходил с пленников на их стражу – маленьких плотных римских солдат, увенчанных лаврами и шагавших в полном вооружении, высоко задрав нос. „Удивительно, какие они стали широкоплечие, крепкие, молодцеватые! Походная жизнь сделала их прямо-таки неузнаваемыми". И римлянка подносила пальчик к губам, посылая им воздушный поцелуй, а большие затуманенные глаза ее увлажнялись слезой радостного умиления.
   С рыжим медведем же она сводила счеты потом. Когда пленники поступали в продажу, она приобретала одного из них и делала водоносом. Он появлялся в ванной комнате, обремененный своим ярмом, но могучий, как буйвол, и годный для дела; он заставал госпожу свою раздетой, совсем раздетой, но она как будто и не замечала его присутствия, – какое дело римской патрицианке, что какой-то раб видит ее обнаженной? Он для нее не мужчина и даже не человек. Но она безошибочным инстинктом чувствует, что раб пьянеет от восторга: пыхтящая, как кузнечные мехи, грудь перестает дышать, и вода плещет на мозаичный пол. Потом он уходит, так и не дождавшись, чтобы госпожа хоть одним содроганием мускула своего прекрасного холеного тела выдала, что заметила его присутствие и волнение. Римлянка не может простить варвару, что он, когда был на свободе, хоть на миг вскружил ей голову жадным желанием.
   Но в ее кошачьей душе шевелятся еще худшие, невероятные инстинкты. Долгий, хорошо рассчитанный взгляд ободряет пробудившееся чувство водоноса – он выпрямляется: она посмотрела на него!.. Потом, время от времени, опять долгий, испытующий взгляд, притворный вздох, и варвар смелеет: он ведь был свободным мужем и поклонником красоты! И вот, если у него наконец вырвется выражение восторга, которое он не в силах сдержать, естественного восторга мужчины перед красотою женщины, – она слегка раздувает ноздри, озирается, кивком головы подзывает надсмотрщика и указывает на раба. Атлетнубиец с фырканьем подбегает на зов госпожи, и плетка со свинцовыми наконечниками хлещет несчастного. Он улыбается, выпрямляется под ударами, опять улыбается – его не поняли. Но тогда негр хватает его за ярмо и втыкает его зубьями ему в шею, подбегают еще помощники, варвара хватают и связывают, вдесятером наваливаются на одного и, когда он валяется на полу, избивают до полусмерти. Римлянка смотрит, задумчиво прищурившись, затем поворачивается и уходит в свои покои. Потом, когда-нибудь, доведя его до слез, – хотя и не скоро, – она, пожалуй, допустит его к себе, на свое небо, и насладится им, укрощенным и ослабевшим.
   Да, раскатистый смех, бурная жизнерадостность и мальчишечий задор сменились горестными стенаниями надевших рабское ярмо и жестоко истязаемых молодых варваров.
   Некоторые ходили в колесе той мельницы, которая так позабавила их в первый раз, когда они глядели на колесо со стороны; попав в него, они наживали себе распухшие, постоянно болевшие ноги и медленно тупели.
   Другие работы производились на свежем воздухе, но под присмотром и под угрозой палочных ударов со стороны человека, бывшего куда ниже, чем когда-то они были сами. На ночь пленных варваров сковывали вместе со всем прочим сбродом и оставляли в душном погребе; кормили их отбросами.
   Но самые сильные и смелые попадали в гладиаторские школы и обучались искусству убивать друг друга. Они ведь думали, что умеют, но оказалось, что каждому из них еще многому предстояло поучиться у римлян, чтобы убивать сдержанно и рассудительно, по всем правилам искусства: кому в качестве фракийца – в доспехах и с кинжалом, кому в качестве ретиария – голым, с сетью и трезубцем в руках; или же сражаться на цирковой арене с львами, или взаимно истреблять друг друга. Приходилось также научиться латинскому языку и говорить вместо „каша" – puis и вместо „вода" – aqua, квакая, как лягушки!
   Они были осуждены на все физические муки с того самого дня, как раскаленное железо выжгло на их теле клеймо школы, и они почуяли запах собственного горелого мяса, и до конца обучения, когда они становились мастерами и когда на лице у них не оставалось ни одной целой, не сломанной и не сросшейся вновь кости. Сама же наука сводилась, в сущности, к умению умирать. Умирать медленно, постепенно, замысловато, картинно. Умирать в пластичной позе, с красивым жестом, под рукоплескания зрителей. И столь же картинно вкушать свой успех, убив товарища, стяжав одобрение знатоков, заполняющих амфитеатр. По известным соображениям гладиаторов иногда и щадили – нельзя же было потерять всех разом! Кто же тогда будет биться?
   Так они приспосабливались к разным житейским положениям, подобно тому, как все люди, выходя из страны детства и поры отрочества и входя в благоустроенное общество, надевают то или иное профессиональное ярмо, в котором им предстоит жить и умереть.
 
   Бронзовый тур достался победителям при Верчелли, и Катул впоследствии поставил его у себя на вилле.
   Но в день триумфа тур, разумеется, двигался в процессии на диковинной варварской колеснице, на которой был вывезен из Ютландии и исколесил тысячу миль по лесам, долам и горам Европы, пока не очутился на Виа Сакра[22] в центре Рима. Не о таком въезде его в Рим мечтали вожди кимвров, часть которых везли теперь в клетке – обезумевших от горя и жестокого обращения, от гнойных язв на теле, натертых тяжелыми кандалами, от приставания уличных мальчишек, которые дразнили варваров, как обезьян, и кололи сквозь решетку клетки острыми палками. Волчица могла быть довольна, глядя с высоты Капитолия сквозь солнечную дымку на Форум, где временно водрузили тура и где издевалась над ними ликующая римская толпа.
   Искушенные в служении богам и в разных таинственных обрядах римские жрецы подвергали тура тщательному осмотру; в общем, произведение варварское, оно, однако, носило в деталях печать просвещенного вкуса и художественного таланта. Знак солнца на лбу заставил римлян ломать голову: не то что они не понимали значения, нет, они удивлялись, как дошел столь варварский народ до такого сложного символа? Неужели свет Рима проник и в столь далекие страны, на север? Некоторые думали, что тур попросту краденое произведение какого-нибудь южного художника – все целиком, и с рогами, и со священным знаком. Но в тайничке, в чреве тура, нашли древнего идола варваров, кое-чем напоминавшего самого священного и самого древнего идола самих римлян и греков, которого вообще видали лишь высшие из посвященных, – обыкновенным смертным это лицезрение грозило смертью. Авгуры-то, конечно, оставались зрячими. Но это священное изображение бога-хранителя… не странно ли? В глубине глубин сознания всех народов мира одно и то же религиозное представление: поклонение огню! Культ Весты![23] У варваров, говорят, были тоже свои жрицы огня! Удивительно, удивительно.
   В садах Катула бронзовый тур был скоро забыт. А затем и совсем исчез. Волчица сохранилась для потомства, но от тура не осталось и следа; должно быть, он кончил, как старый металл: попал в переплавку, и хорошо – он устарел; новые объединяющие знамена должна была выдвинуть та сила, символом которой он служил.
   А женщины?
   Они бойко раскупались на невольничьем торгу Рима. Продажа длилась много дней, так как лишь незначительная часть пленниц могла уместиться на площади. Но ведь некуда было торопиться.
   После войны, кратковременной горячки, которая вгоняет в пот историю и за короткое время решает судьбы сотен тысяч людей, годы тянутся поразительно долго; на дележ добычи уходит целый человеческий век.
   Женщин, взятых в плен, были легионы; но продавали каждую отдельно с аукциона; покупатели торговались, сбавляли цену, долго спорили. Тем не менее мало-помалу весь товар был распродан и перешел в руки новых владельцев.
   Продавались только молодые экземпляры. Старых и негодных просто убивали: их перевозка не окупилась бы, да и большинство из них сами с собой покончили. Ужасные варварские прорицательницы и жрецы, неистовствовавшие и при Акве Секстите, и при Верчелли, разжигали и в других женщинах дух самоубийства. Это были настоящие ведьмы, кусавшие, умирая, своими беззубыми деснами пальцы солдат, которые пытались сорвать с них золотые ожерелья. Брр! Солдаты с содроганием вытирали пальцы. Право, они как будто побывали в пасти у худшей смерти, нежели та, что обычно витала над ними. Этих черепахообразных колдуний они пристукивали или затаптывали насмерть; но попадались и молодые жрицы, весьма привлекательные; тех брали в плен и берегли; их можно было продать.
   Одна из них даже поражала своей красотой, хотя и варварского склада. Волосы были невиданной густоты и длины и совсем светлые. И сама она белизной напоминала рожденную из пены Венеру: без сомнения, она пойдет за очень высокую цену!
   Само собою, что солдаты никак не обижали пленных девушек, как бы аппетитны они ни были и как бы ни изголодались на войне сами солдаты, – тогда ведь девушки уже не годились бы на продажу.
   Большинство женщин-матерей покончили с собой или были убиты. Детей можно было продать – тех, которые уцелели. Во всяком случае, матерей с детьми разлучали, как и вообще родственниц, где родственная связь была явной: всегда лучше избегать всякой связи между рабами.