Появление Норне-Геста, по-видимому, привело их в некоторое волнение, которое, однако, не выразилось ни в словах, ни в жестах; толстые губы их не дрогнули, на сморщенных от природы лбах не прибавилось новых морщин; но они молча закинули щиты обратно на спины – воинственная поза стала ни к чему – и, поглядев на скальда и на его арфу, обменялись взглядами, выражавшими сильное душевное волнение; ведь Гест приносил с собой звуки музыки и чудеса; они знали его с самого детства, с тех самых пор, как начали помнить себя.
   Когда же оказалось, что скальд, по счастливой случайности, направлялся в гости к Толе, здешнему бонду, – не знают ли они его? – они оба враз усердно закивали головами. Как же не знать! Все вдруг стало им понятно: они подмигнули друг другу, и старший парень тотчас отошел и скоро вернулся с парой косматых лошадок, стоявших поблизости в кустах. Он поглядел на Геста, перевел взгляд на своих коней, потом взглянул туда, где находилась усадьба Толе, облизал губы, но не обмолвился ни словом; его предложение было ясно и так, и теперь был черед Геста высказаться. Гест отлично понял, что ему предлагают проехать верхом весь оставшийся конец пути вместе с провожатыми, на что он охотно согласился. Без всяких объяснений со стороны молодых охотников догадался он также, что они братья и живут как раз в той усадьбе, о которой он спрашивал; быть может, они даже сыновья самого Толе, но слишком хорошо воспитаны, чтобы напомнить об этом Гесту. Перед отъездом старший из братьев снял с лошади торбу со съестным, развязал ее и разложил припасы на земле; торба представляла собой кусок кожи с дырками по краям, в которые был продернут ремень; поэтому кожу можно было стягивать в мешок и разворачивать целиком. В торбе оказался творог, рассыпавшийся комками; парень развернул его на тот случай, если странник, пришедший издалека, голоден и нуждается в подкреплении сил раньше, чем они доберутся до дому; но он сделал это как бы ненароком, не желая вовсе подчеркивать такую ничтожную услугу: голоден – так поешь; еда – вот она. Гест понимал местный язык, и взял горсть творога. Творог отдавал дымом, дымным жильем, коровами, женщинами, детьми, всеми существами со здоровой кожей, и одинокий старик, неделями бродивший в одиночку, почувствовал, что вновь приближается к человечьим гнездам. Оба парня тоже поели, после того как Гест взял свою долю, но старались жевать незаметно – Гест ведь был намного старше их.
   Еду запили глотком ключевой воды. Гость вынул большую раковину, из которой обычно пил; заморская цветная раковина, небесно-голубая с радужным отливом снаружи, а внутри телесного цвета, которую он подобрал где-то на юге, очаровала обоих парней, которые глаз не могли отвести от сокровища, но ничем другим не выдали своих чувств и вскоре даже прищурили глаза, чтобы перебороть соблазн. А Гест поступил, как поступал всегда, когда кого-нибудь восхищал вид его раковины: приложил ее к уху, и в ушах у него загудел шум дальнего прибоя, как на том вулканическом островке Средиземного моря, где он подобрал эту раковину; затем он протянул ее парням, которые по очереди прикладывали ее к уху и прислушивались, сначала только качая головами и сумрачно глядя вдаль, но потом в груди у них, видно, что-то засмеялось, глаза расширились: в жизни своей не слыхали они ничего более загадочного! Они бессознательно вздохнули, а лица их увяли, как будто солнце зашло, когда Гест снова спрятал сокровище.
   Когда Гест садился на лошадь, оба парня стояли по бокам; видно было, что они считали себя его провожатыми и телохранителями; скромная трапеза, которую они вкусили вместе, означала не простую еду – она означала, что пришелец стал гостем страны.
   Путь в усадьбу с добрую милю прошел в молчании. Братья ехали верхом поочередно; пока один ехал, другой бежал рядом, вприпрыжку. Когда дорога шла в гору и лошадь начинала тяжело дышать, всадник заносил ногу вперед над головой коня, соскакивал на полном ходу наземь и бежал рядом, держась за гриву.
   Так Норне-Гест доехал до усадьбы Толе.

У ТОЛЕ

   Толе жил в глубине одной из долин, ведущей от берега внутрь страны к водоразделу; место было центральное, с речным сообщением и на север, и на запад. Сам Толе был вождем и главным жрецом своего народа; в его усадьбе хранилась высокочтимая всеми кимврами святыня.
   Сама усадьба напоминала скорее целый, хоть и небольшой, поселок из довольно большого числа жилых и подсобных помещений, разбросанных по склону долины и по краю болота; большей частью это были просто землянки или обмазанные глиной шалаши, среди которых выделялось несколько более приличных с виду бревенчатых хижин. Вокруг расстилались поля и выгоны, обведенные рамкой леса, который занимал все остальное пространство долины. А дальше, на возвышенности, простирались пустоши и степи.
   В нижней части долины были расположены другие подобные усадьбы – родовые дворы, обитатели которых были в более или менее близком родстве между собою и с Толе. Кроме самого хозяина, в усадьбе жили все его дети и домочадцы – и сыновья, и дочери, незамужние и замужние с потомством, три поколения, а также масса челяди, не считая рабов. Если прибавить к этому домашний скот, то и получится настоящий поселок с угодьями, полями и дальними выгонами, которыми пользовались главным образом летом, когда скотину даже не загоняли домой.
   Для того, кто попадал сюда из безлюдной местности, казалось, что здесь страшно шумно и суматошно: десятки людей и повозок, утоптанные тропинки между домами, бесчисленные следы людей и животных; в домах кишмя кишели женщины и дети; крики грудных младенцев неслись словно из самых недр земных. Пар валил не только в дымовые отверстия, но и сквозь дерновую крышу и из всех щелей жилищ, как бы излучавших тепло и благополучие; во многих домах двери были открыты, и из них тоже валил дым; весна и долгие дни вступали в свои права; ребятишки нежились за порогом на солнце, заслоняя глаза ладонями от яркого света. На каменных порогах амбаров рабыни в обычной позе мелющих женщин – на четвереньках и выпятив зад – растирали зерна в муку; спутанные волосы лезли в глаза, полуослепшие от тяжелой работы, и все-таки какое-то смутное воспоминание тянуло их с работой на воздух и свет.
   У пруда стригли овец – картина столь же знакомая и привычная для Норне-Геста в это время года, как именно такое преломление лучей света в воде холодных прозрачных прудов и появление на лугу коротеньких стебельков гусиного лука. О наступлении весны говорили и низко надвинутые на лоб платки женщин, стригших овец; животные дрожали, так как их сперва окунали со связанными ногами в пруд, а потом отпускали на волю, оголенных и похудевших, а воздух был еще холодный, резкий. Некоторые обзавелись уже ягнятами, которые неуверенно ковыляли вокруг, словно живые скамеечки на своих четырех подпорках, и тоненько жалобно блеяли. Ах, молодая, новорожденная весна пришла слишком рано, но все-таки пришла!
   Из кузницы доносился стук молота о наковальню – и там тоже напрягались силы, шла тяжелая работа; в хлевах и на воле мычала скотина; собаки лаяли, как бешеные; юноши рысью и вскачь носились взад и вперед на бойких лошадках, бывших не по росту для крупных всадников; тут шла стрельба в цель по щитам, слышался треск натягиваемой тетивы и стук попадавших в цель стрел; там двое парней схватились в рукопашной и, громко пыхтя, по очереди седлали друг друга; на заднем дворе кололи свиней и вешали туши на деревья, чтобы кровь стекала; женщины взбирались на приставные лестницы и голыми до локтей руками вынимали из свиней требуху; повсюду кипела работа и жизнь, пестрая, суетливая, но покоящаяся на твердых привычных основах, жизнь маленькой общины, ставшая с приходом весны еще хлопотливее, беспокойнее.
 
   На усадебном лугу стоит в меховой одежде, опираясь ладонями на рукоять секиры, сам Толе и осматривает свой скот.
   Скотину еще не выгоняют на пастбище – там ей пока нечего есть, – но ей дают поразмяться и подышать свежим воздухом около усадьбы, выпускают ежедневно на часок из душных тесных .хлевов. Коровы бродят по лугу и лижут языком коротенькие стебли травы; многие из них стельные; конные пастухи и собаки не дают стаду разбредаться – оно очень велико: весь луг пестреет белыми, черными, рыжими головами с отметинами и звездами во лбу. Освещенная солнцем картина радует глаз; да и любо-дорого послушать, как щелкают бичи, покрикивают пастухи, загоняя отбивающихся от стада. Коровы осмелели на солнце и хотят порезвиться на воле, скачут и разбегаются; трудно держать их в куче; они так и рвутся на простор дальних выгонов, но час приволья еще не пробил. У Толе свои приметы по солнцу: тени еще слишком длинные, лес еще не распустился. Когда все приметы сойдутся и будут совершены необходимые весенние жертвоприношения, тогда скот и выпустят на волю. Нынешний год скудный, сена и кормов осталось мало, еле-еле можно дотянуть до нового сенокоса.
   В сторонке стоит племенной бык, охраняемый почетной стражей из двух человек; они издали следят за каждым его движением. Но он в мирном настроении, сонно греется на солнце, наслаждаясь теплом, и дремлет в благородном животном спокойствии, крепко упершись в землю всеми четырьмя копытами.
   Это могучий косматый красавец, напоминающий и зубра, и лося, с длинным туловищем и огромными рогами, у корня вдвойне утолщенными и торчащими на голове подобно двум прочным столбам, лишь чуть согнутым и с тупыми концами; он не прокалывает ими, когда нападает, а стирает жертву в порошок, как двумя пестами.
   Сейчас он – воплощенная кротость с дремлющими внутри силами; медленно поводит он тяжелой угловатой головою, как бы вписывая себя рогами в круг мира и покоя; глаза у него опухли от сна, сам он совсем отупел от избытка сил; на курчавом лбу отметина – звезда, которую он подымает вверх, когда делает смотр своим коровам или собирается кинуться на врага. Волосы и брови нависли над темными затуманенными глазами с обведенными красным ободком белками, которыми он медленно вращает; животное спокойно, но мощь и бешеная ярость готовы прорваться наружу по любому поводу!
   Беда, если он разъярится!.. Его бедра и массивные лопатки способны к стремительно быстрому бегу, толстый мясистый затылок давит голову книзу, крепкий лоб распух от массы костей и корней рогов; этим лбом он бьет с налета, со всего размаха, вкладывая в удар весь напор чудовищной тяжести своего тела; затем он метет рогами, а то, что он не успел уничтожить с их помощью, он подминает под себя, топчет копытами, словно таранами, затаптывает до неузнаваемости; вот каков он в ярости!
   Но сейчас он спокоен и стоит так тихо, что теплый пар его тела, исходящий от мощных боков, поднимается над ним столбом в прохладном воздухе. Лишь изредка, словно спросонок, он подает голос – под влиянием каких-то смутных бычьих грез из глубины пасти вырывается глухое мычание, мрачное и зловещее, словно гуденье барабана после легкого удара по нему, и долго не замирающее в воздухе. Как же он ведет себя, когда разъярится, и все духи гнева зафыркают из его ноздрей?
   По временам в его четырехугольной косматой, костистой и рогатой башке бродят как будто иные грезы: он вытягивает шею и нюхает воздух влажной, покрытой пеной мордою, и в глазах его мелькает кровавый ободок – он почуял коров, но время года еще раннее, пора случки не пришла, и зачарованный весенним солнцем, он снова погружается в дремоту.
   Стоя так, он воплощает собой силы самой природы, породившей его, и силы тех, кто приручил его. Человек и бык долго странствовали бок о бок, и впереди у них была еще долгая совместная жизнь. Но дикая свирепость, переданная быку его вымершими предками – зубрами или турами, населявшими некогда здешние леса, еще жила в нем, как и свирепость древних северян, видавших зубра в этих долинах, отчасти еще давала себя знать их потомкам, унаследовавшим от них прирученного тура.
   После того как скотина была загнана обратно в хлева, Толе пожелал сделать смотр и всем своим лошадям, да заодно и конной дружине из чад и домочадцев своих.
   На смотр явились все сыновья и зятья, все грозные Толлинги[2], рослые и статные, как на подбор; число их было велико, а сколько именно было среди них родных сыновей Толе, никто толком не знал: целомудрие мешало вести им счет и вообще допытываться об этом. Но их была целая стая, и они могли заставить замолчать кого угодно, собравшись все разом в одном месте; потомков Толе и не различить было – все на одно лицо, воинственного вида, с чубом, похожим на конский хвост; у всех были черты Толе, все унаследовали его цвет лица, даже дочери; только те были розовые, а не красные, потому что меньше бывали на солнце и на резком ютландском ветру. Таковы были сыновья Толе.
   Зятья больше отличались друг от друга – они были из других родов, из других долин, но и они не казались заморышами: чтобы попасть в зятья к Толлингам, нужно было сперва одолеть сыновей, так что лишь самые отчаянные головы добирались до девушек, да и тем еще надо было суметь понравиться. Зато было на что посмотреть, и земля дрожала, когда все Толлинга выезжали в поле.
   На скот свой Толе взирал с самодовольной и признательной радостью собственника, которую, впрочем, старался скрыть, так как знал, что не следует искушать силы, которым человек бывает обязан всем своим добром, – они могут разгневаться и лишить его своих милостей, чему бывали примеры. Но он не в состоянии был скрыть горделивой радости, когда гарцевала перед ним на конях его удалая дружина. Он любил коней пуще глаза, сам вывел породу от лучших кобылиц и отборных жеребцов; не было у него за всю его долгую жизнь такой лошади, которой бы он не помнил со дня ее рождения или появления в его усадьбе, и он добился того, что у него завелась своя порода, хотя и одной крови с лошадьми всех других бондов Ютландии, но отмеченная какою-то особой печатью, вся почти одной масти, так что опытный глаз сразу узнавал коней из табуна Толе и слава их разнеслась далеко.
   Они были низкорослые, на коротких ногах, большеголовые, с удлиненным корпусом, мохнатой и рыжеватой масти; они хорошо переносили зиму на открытом воздухе и благодаря своим широким копытам легко проносили всадника через болота, не увязая; они были очень неприхотливы в пище – сильные челюсти помогали им довольствоваться одной соломой; они одинаково годились и в тягло, и в упряжь, и для езды верхом. Сам Толе уже не ездил верхом – его возили в повозке, – но он любил смотреть, как гарцевала на конях молодежь.
   Каждый всадник был в дружбе со своим конем и обучал его всяким приемам, на которые они и бывали способны только вдвоем, – между конем и его всадником устанавливалось полное взаимопонимание. Все стати коней и большой вес всадников способствовали выработке у лошадей Толе рысистого бега, в котором они отличались быстротой, уверенностью и неутомимостью. Галопом они скакали только тогда, когда всадник спрыгивал наземь и, облегчив коню бег, сам бежал вприпрыжку сбоку, держась рукой за гриву; таким образом дружина Толе на своих низкорослых лошадках передвигалась по любой почве с большей скоростью, чем другие на более крупных скакунах. В один миг вскакивать на коня, в один миг соскакивать с него, мчась во весь опор, метать стрелы и копья, повисать сбоку от коня, чтобы таким образом укрыться от врага, защитив другой бок коня своим щитом; притворяться мертвым, припадая вместе с конем к земле, мчаться, стоя на крупе коня во весь рост или даже на голове, – все эти приемы всадники исполняли более или менее мастерски, и Толе от души наслаждался зрелищем. „Хо-хо-хо", – далеко разносился раскатистый зычный хохот, давая знать, что кто-то позабавил хозяина, полетев с коня на землю.
   Все это было лишь предвкушением предстоящих вскоре конских бегов и скачек, которыми праздновалось наступление весны; тогда всадники будут разнаряжены и в полном вооружении, и кроме конских ристалищ будут еще соревноваться в бое с быком, самой любимой своей забаве, так как она была очень опасна; будут там и трубачи, подзадоривающие коней и всадников звуками рогов, и все это уже не за горами.
   Шум и гам на лугу выманили из жилищ женское население усадьбы. Женщины стояли поодаль с раскрасневшимися лицами, ослепленные солнцем и зрелищем: до чего бесстрашны эти молодцы!.. Женщины тоже лелеяли золотые мечты о будущем: девичьи сердца били тревогу при мысли о том, что станет с ними, когда на них разом нахлынут все силы неба и солнца, и парни, и белые ночи с их чарами. Где устоять против такого бурного напора слабому женскому существу! Ох, они чувствовали себя такими беззащитными в своих легоньких одеждах, что их пробирала дрожь. Да и в самом деле было холодно, следовало бы укрыться дома, но девушки словно приросли к месту, глаз не сводя с удальцов, которые так непринужденно летали на конях, едва касаясь земли.
   Позади всех, из-за сараев и из люков землянок выглядывали темные головы рабов – этим нечего было ожидать от весны, кроме усиленной работы. Все, что происходило на лугу, было совсем не для них; все, творившееся в мире свободных людей, как и сам этот мир с его сияющим солнцем и воздухом, были им чужды. Свободные люди принадлежали светлому дню, свежему воздуху, а рабы пресмыкались во тьме, сгорбленные, кривоногие, спотыкающиеся, они принадлежали самой ночи, глядевшей из их привыкших к копоти глаз и всклокоченных косм. Лучи весенне-молодого солнца заставляли их только почесываться и кутаться в свои шкуры; им дела не было до этого большого небесного костра; в их беспросветно-темных душах чувства копошились, подобно червям в болотной трясине. Но гарцующие всадники все-таки привлекли их внимание. Из торфяных ям на болоте поднимались одна за другою черные фигуры, словно глыбы самого торфа, и тоже глазели на луг, где носились удальцы с длинными волосами, наподобие солнечного сияния развевавшимися вокруг их голов. Светлые гривы и хвосты коней тоже отливали на солнце золотом; у Толе все кони были светло-рыжей масти, с мордами телесного цвета, словно родные братья всадников! По двору и лугу как будто катилось огненное колесо.
   Наверху, на холме, пахал землю человек с большими деревянными колодками на ногах, свесив голову на грудь. Остановив на минуту свою соху, чтобы дать волам передохнуть, он мутным, тупым взглядом созерцал происходящее на лугу. Слюнявя бороду, он с трудом сообразил наконец: а, опять эти скачки – уж поломают они себе когда-нибудь шеи! Но это их дело, а его дело пахать за них поле. И он, прикрикнув на волов, потащился дальше по своей вязкой борозде. Два приземистых коренастых существа в юбках – скотницы – разбрасывали навоз, время от времени останавливаясь передохнуть и, жарко дыша, поглядывали сквозь нависшие космы волос, словно сквозь решетку, то на двор, то на солнце: долго ли еще до полудня?
 
   Центром всеобщего внимания был, разумеется, сам Толе; взоры всех устремлялись к нему, стоявшему на пригорке, опираясь на рукоять секиры, к старику хозяину с длинными седыми волосами, выбивавшимися из-под куньей шапки.
   Старик был дородный, с бычьей шеей, кряжистый и мускулистый, с сильными руками, уже слегка трясущимися, с вывернутыми красными краями век и слезящимися глазами, но с властным взглядом, смотревшим в упор на того, с кем старик говорил. Особую силу приобретал взгляд Толе, когда он смотрел на женщин; они чувствовали его даже на расстоянии и волновались, даже если он и смотрел благосклонно.
   Взоры любопытных тем более приковывались к лугу, что рядом с хозяином стоял почетный гость, Норне-Гест. Он зашел погостить в усадьбу, и в честь него-то и был устроен смотр. С его прибытием всегда связывались особые ожидания, его пребывание нарушало обычное течение будничной жизни.
   А двум старикам было о чем поговорить между собою, и они, видимо, горячо беседовали все время; Толе даже откинулся назад, словно готовый упасть под тяжестью обрушившихся на него вестей – должно быть, речь шла о великих событиях, но самого разговора никто не слыхал: оба стояли так далеко от всех прочих, что даже самые ближние не могли ничего уловить. Все знали, что стариков связывала давняя дружба, и можно было припомнить в прошлом не один пример большой перемены в судьбе некоторых домочадцев, произошедшей в то время, когда скальд гостил в усадьбе.
   Даже рабы глядели на него с упованием, зная, что он не преминет посетить их норы: он знал о них то, чего не знали их хозяева; входил в их нужды, печали и радости. Те из них, кто был в свое время захвачен в плен и сохранил еще воспоминания о родине, могли рассеять тоску в откровенной беседе с НорнеГестом. Редко оказывалось, чтобы родной край пленника был совсем не знаком скальду, чтобы он не побывал хоть раз и там.
   После окончания ристалищ оба важных зрителя стали подниматься с луга на откос позади усадьбы. Тсс!.. Это они направились в священную рощу, где находился жертвенный камень. Погадать? Может быть, на зелье, может быть, по светилам небесным?
   Средь бела дня не страшно подойти к роще, и кое-кто из самых отчаянных подростков двинулся по пятам за стариками; ведь никто не обращает внимания на любопытных ребят, но они-то всегда все видят.
   И вот они видели, как старики прошли за частокол в лесок, образовавший как бы обособленный островок, не доходя до большого леса; опушка леска или рощи густо заросла кустами и деревьями помельче, а в глубине росли крупные деревья, обступавшие источник и пруд. Все это были недосягаемые святыни, не говоря уже о священных хижинах, разбросанных там на открытой лужайке и между деревьями; это были страшные хижины, обители ужаса; и всех ужаснее была длинная бревенчатая хижина, где находилось само капище и трапезная, в которой пировали мужчины в дни торжественных жертвоприношений. Сами деревья нагоняли жуть своими старыми узловатыми, засохшими сучьями и ветвями, увешанными скелетами, черепами и рогами жертвенных животных, а также людей. Часть старых, почерневших от времени и высохших до костей трупов попадала на землю и валялась под деревьями. Словом, тут было целое кладбище; стоило кому-нибудь войти в рощу, как гнездившиеся там вороны, крупные, сытые, медлительные птицы, почти ручные, снимались с мест и тотчас же снова садились на деревья с солидным бормотаньем, словно узнавая и приветствуя вошедших.
   Трупы и вонь от них не пугали ребят: им не в диковинку было видеть мертвые тела и нюхать всякую падаль, и их неудержимо влекли к себе ужасы, таившиеся в капище. Кое-что им было известно, но недостаточно, и, прильнув глазами к щелям в частоколе, они старались разглядеть, что там творилось. Пока Толе с Норне-Гестом ходили между хижинами, за ними легко было уследить – оба и впрямь направились к жертвенному камню, и Толе зачем-то положил на него руку, – но когда старики входили в хижины, любопытные терялись в догадках и изнывали от досады. Когда же наконец оба посвященных вознамерились войти в самое капище, волосы стали дыбом на головах ребят, и они, разинув рты, невольно отвели вытаращенные глаза от щелей и обратили их к небу, как бы призывая его в свидетели: ведь те двое, дерзнувшие войти в обитель самого божества, должны были теперь ослепнуть!.. Ребята только одно это и знали о святилище: кто узрит его ужасы, непременно ослепнет. И чаша была переполнена – ползком, на четвереньках смельчаки уходили из чащи, подальше от опасного места, пока не выбрались в поле, а там живо вскочили на ноги и во весь дух понеслись к жилью, чтобы сообщить товарищам и матерям о том, что дедушка и высокий чужой гость полезли прямо в пасть к злому духу!
   А тем временем Толе и Норне-Гест вошли в капище. В дверях им пришлось нагнуться, потом шагнуть с высокого порога глубоко вниз – капище находилось наполовину под землей, и дневной свет проникал в него только через дверь; но на полу горел костер, слабо озарявший середину помещения и оставлявший в тени все углы. Древняя старуха поднялась навстречу пришедшим, вся сгорбленная и скрюченная, но живая, и беззубый рот ее болтал без умолку, по-сорочьи, красные глаза были грязны, и все морщины на лице полны копоти, крошечная голова совершенно облысела, пальцы почернели и потрескались от вечной возни с огнем. Его надо было поддерживать все время – это был священный очаг всего народа, не угасавший круглый год, обновлявшийся лишь на празднествах солнца; заботы о костре, не считая других обязанностей при богослужениях, и лежали на гюдиях.
   Их было довольно много; жили они в хижинах внутри частокола и хранили огонь по очереди; были среди них и молодые девушки, и даже совсем девочки, новопосвященные, которые обучались у старых: как закалывать жертвы, гадать по их внутренностям, творить заклинания, варить колдовское зелье и прочему искусству общения с темными силами, что тоже входило в обязанность гюдий. Кто раз попал за частокол, тому уж не было дороги назад: женщины, посвященные служению неземным силам, не могли вернуться в мир земной жизни.
   Случалось, что из посвященных юных гюдий вырастали цветущие молодые девушки и слава о их красоте проникала за пределы частокола и разбивала сердца мужской молодежи, которая не могла не сожалеть о том, что такая красота пропадает задаром, якобы во славу неба! Как относились к этому сами девы, никто не знал: частокол строго оберегал тайну, как и их самих. И как бы красивы ни были некоторые из них в молодости, все кончали свою жизнь в заповедной роще такими же старыми ведьмами, как другие гюдии, если вообще доживали до старости.