Требования контрразведки превращали каждого мужчину, работающего в одной из лабораторий, в своеобразного Лоэнгрина, который говорил своей Эльзе: «Ты никогда не должна задавать мне никаких вопросов».
   Естественно, что некоторые ученые не мирились со стеной секретности, отделявшей их от близких и родных. Перед женами, посвященными в тайну, стояла трудная задача - так вести себя в обществе жен других физиков, подчинявшихся тому же правилу, как будто все они в равной степени ничего не подозревают.
   Административным руководителем всего Манхэттенского проекта 17 сентября 1942 г. назначили профессионального солдата по имени Лесли Ричард Гровс.
 
 
   В течение 16 лет он оставался на должностях заместителей и только с началом войны его назначили временно командиром полка. Накануне назначения главой Манхэттенского проекта его, наконец, выдвинули на строевую командирскую службу и, понятно, он не был в восторге, когда начальство вызвало его и объявило, что он назначен на службу в тылу. Назначение генерала Гровса (долгожданное генеральское звание было даровано ему в порядке утешения) объяснялось тем, что он имел больше опыта в строительных делах, чем любой другой офицер в армии. Ему приходилось руководить сооружением большого количества военных зданий. В частности, он руководил строительством гигантского Пентагона - нового здания Военного ведомства. Теперь перед ним стояла задача вызвать к жизни секретные «атомные города» вместе с их лабораториями. Под его управлением все это должно было приобрести как внешне, так и внутренне вид и дух казарм.
   Когда Гровс впервые собрал свой штаб в Лос-Аламосе, он начал свою речь словами, которые вскоре стали известны всему городу: «Ваша работа будет нелегкой. Дорогой ценой мы собрали здесь величайшую коллекцию «битых горшков».
   Гровс никогда не полагался на официальные проверки и на систему наблюдений за учеными. Однажды он потребовал от Военного ведомства немедленного интернирования, как враждебного иностранца, одного ученого неамериканского происхождения, работавшего в Лос-Аламосе, хотя у генерала не было ни малейших улик против этого человека.
   Когда Гровса спросили, на чем основаны его подозрения, он ответил, что ему вполне достаточно его интуиции и, хотя он не может обвинить этого человека в измене, он все же просто не доверяет ему и считает его «вредным для проекта».
   Военный министр придерживался того мнения, что никто не может быть обвинен или осужден при отсутствии доказательств вины. Он отказался санкционировать превентивный арест, предложенный Гровсом. Гровс расценил это решение как еще одно доказательство легкомыслия и доверчивости гражданских властей. Позднее он заявил, что всегда действовал по своему собственному усмотрению, вопреки воле Вашингтона. В 1954. г. он, например, хвастал: «Я не несу ответственности за наше тесное сотрудничество с англичанами. Я старался делать все, чтобы затруднить его».
   Генерал Гровс и те, кто посвятил себя исследованиям, не могли прийти к взаимопониманию, так как характер их устремлений был слишком различен. Гровс чувствовал, что ученые недооценивают его умственные способности, и поэтому неоднократно пытался доказать им, что его способности, по крайней мере, равноценны их способностям, даже в их собственной области - области науки. «Вначале у нас был серьезный спор во вновь созданной металлургической лаборатории в Чикаго, рассказывает он,- и я поймал этих джентльменов на арифметических ошибках. Им, конечно, не удалось одурачить меня. Среди них было несколько лауреатов Нобелевских премий. Но я все-таки указал им на их ошибки, которые они не смогли отрицать. Этого они мне никогда не могли простить».
   В действительности «Лошадка», как его называли непочтительные новобранцы, вовсе не был презираемой личностью. До некоторой степени им даже любовались, причем не столько за его математические способности, сколько за его силу воли и упорство. Ученый-атомник Филипп Моррисон заявляет: «Одно время мне приходилось работать по соседству с одной из многочисленных канцелярий Гровса, и однажды я был поражен, услышав как он с одинаковой серьезностью спорит по поводу приобретения теннисной сетки и об израсходовании миллиона долларов на некий эксперимент с довольно-таки туманной перспективой.
   Кончилось тем, что он не разрешил истратить несколько долларов на покупку теннисной сетки, но отпустил миллион на финансирование эксперимента. Я убежден, что он в состоянии был бы закрыть Луну, если бы ему сказали, что это пойдет на пользу проекту».
   Не всегда Гровсу удавалось легко защитить свои решения, которые на первый взгляд часто казались лишенными смысла. «Зачем дорогу к плутониевым заводам в Хенфорде строить с восьмирядным движением? - спрашивали дорожники, ютившиеся в соседних бараках.- Это совершенно бесполезная трата денег!» Но Гровс не мог сказать им о том, что строительство этого, по общему признанию, дорогого пути - одно из мероприятий по обеспечению безопасности. Двух или четырех рядов было достаточно для обычного движения. Но в случае взрыва, вероятность которого надо было предвидеть, восьми рядов едва хватило бы для спасения от радиоактивных осадков заводского персонала и их семей, живших поблизости.
   Случалось Гровсу делать и ошибки, что было неизбежно при выполнении столь огромной и необычной задачи. Его критики могут насчитать довольно много ошибочных решений, принятых им либо слишком поспешно, либо без учета всех факторов. Однако Гровс даже и сегодня не признает этого. «Вы спрашиваете меня, почему я до сих пор не написал свои мемуары,- говорил он одному из своих посетителей одиннадцать лет спустя после окончания войны.- Так это просто потому, что я всегда был прав. Но никто и никогда не поверил бы этому или попросту не простил бы мне этого».
   Ученые с самого начала критиковали ту систему изолирования, которую Гровс так рьяно поддерживал. После войны Сциллард следующим образом рассказал об этом на заседании одного из комитетов Конгресса: «Эти правила даже при желании невозможно было выполнять. Но мы и не хотели их выполнять; нам приходилось выбирать между подчинением этим правилам или срывом работы. Мы руководствовались здравым смыслом».
   Сциллард был первым из тех, кто в прежние дни отстаивал необходимость секретности - конечно, в разумных пределах - в отношении научных данных. Но теперь он также стал одним из первых, кто должен был попасть в сети цензорских установлений. Между Сциллардом и Гровсом вспыхнула война и она продолжалась довольно долгое время.
   Бор считал особенно трудным для себя подчиняться правилам и требованиям секретности. После его бегства из Дании с ним обращались скорее не как с человеком, а как с каким-то секретным средством необычайной ценности, которое ни в коем случае не должно было попасть в руки врага. И действительно , когда этот опасно интеллигентный «груз» доставляли по воздуху через Северное море, Бору дали место в бомбовом отсеке самолета. Достаточно было одного поворота рукоятки, чтобы он был сброшен в море. В случае немецкой атаки так немедленно и было бы сделано. Бор прибыл в Лондон чуть живой. В полете, будучи поглощен своими размышлениями о каких-то физических проблемах, он не расслышал, как пилот сказал ему, чтобы он надел кислородную маску. Естественно, что он совершенно обессилел, когда самолет поднялся на большую высоту.
   Когда Бор вместе со своим сыном высадился в Нью-Йорке, его сопровождали два британских агента. Помимо них еще два человека из секретной службы Манхэттенского проекта и два офицера из Федерального бюро расследований также явились в качестве охраны.
   Бор, этот поборник свободы и откровенности, конечно, не был в восторге от того, что очутился под надзором полдюжины сторожевых псов. Как только появлялась возможность, он пытался удрать от них. И им не легко было удерживать его в поле зрения, поскольку он постоянно переходил нью-йоркские улицы в запрещенных местах, заставляя шестерых «блюстителей закона» вместе с ним нарушать правила уличного движения.
   В Соединенных Штатах Бор так и не смог привыкнуть к новому имени Николас Бейкер, которое ему дали из соображений секретности. Сразу же после того как охрана напомнила ему еще раз об этой предосторожности, он встретил в лифте небоскреба жену своего старого коллеги Халбана. Однако со времени их последней встречи эта дама успела уже развестись. «Вы не фрау фон Халбан»? - любезно осведомился Бор. Она резко ответила: «Вы ошибаетесь. Моя фамилия теперь Плачек». Но, повернувшись к нему лицом, она в изумлении воскликнула: «Но вы, несомненно, профессор Бор!» Прижав палец к губам, он отвечал ей с улыбкой: «Нет, вы ошибаетесь. Моя фамилия теперь Бейкер». Еще до того, как Бор прибыл в Лос-Аламос, Гровс поехал встретить его. В течение двенадцати часов генерал поучал его в поезде тому, что можно и что нельзя отныне говорить. Бор согласно кивал головой. Но Гровсу пришлось разочароваться. «Буквально через пять минут по прибытии,- рассказывал генерал позднее,- он разболтал все, что обещал не говорить».
   Форменным enfant terrible («ужасным ребенком») среди ученых-атомников был молодой талантливый физик-теоретик Ричард Фейнман. Чтобы побесить цензоров, он уговорил свою жену посылать ему в Лос-Аламос письма, разорванные на сотни маленьких кусочков.
 
 
   Чиновникам, сидящим на проверке корреспонденции, приходилось собирать и составлять все кусочки этой головоломки. Фейнману доставляло также большое удовольствие разгадывать комбинации цифр в запорах стальных сейфов, в которых хранились наиболее важные данные исследований. Был однажды случай, когда ему после нескольких недель изучения удалось открыть шкаф с главной картотекой в регистрационном центре Лос-Аламоса в тот момент, когда дежурный офицер вышел на несколько минут. Имея в своем распоряжении все атомные секреты,
   Фейнман использовал время для того, чтобы положить в сейф клочок бумаги с надписью «Угадай, кто?». Затем он любовался ужасом чиновника службы безопасности, когда последний читал эту бумагу, совершенно непонятным ему путем попавшую в святая святых Манхэттенского проекта.
   Гровс прощал Бору нарушения священных правил безопасности. Он даже готов был смотреть сквозь пальцы на фейнмановские трюки. В его глазах они имели свою положительную сторону, так как держали начеку персонал службы безопасности. Но выдающийся американский ученый Эдвард У. Кондон, один из пионеров экспериментальной физики в Соединенных Штатах, вызвал непримиримую ярость генерала. Гровс сам пригласил Кондона летом 1943 г. на должность своего представителя в Лос-Аламосе для работы бок о бок с Ю. Робертом Оппенгеймером, недавно назначенным главой лаборатории по разработке бомбы. Кондон выступал как консультант крупных промышленных фирм и обладал практическим опытом в вопросах производства, вопросах, которые находились вне компетенции университетски-образованного Оппенгеймера. И именно потому, что Кондон этим опытом обладал, он сразу же увидел, что система «изолирования» в Лос-Аламосе практически не может не приносить ущерба делу. Поэтому он составил свои собственные правила, которыми отменялись все искусственные барьеры, воздвигнутые между отдельными звеньями. Такой шаг Гровс расценил как прямое неповиновение. Он добился смещения Кондона.
   Генерал считал, что ему легче будет иметь дело с Оппенгеймером при наличии системы изолирования, поскольку его влияние на последнего было необычайно большим. Другие ученые-атомники в то время не могли понять, почему все так произошло. Лишь много позднее они узнали истинную причину.

Глава 8
Возвышение Оппенгеймера (1939-1943)

 
 
   Роберту Оппенгеймеру было за сорок, когда его, наконец назначили в июле 1943 г. Директором Лос-Аламосской лаборатории. Для очень многих людей этот возраст является значительной вехой в жизни. Именно тогда подводятся первые жизненные балансы. Именно тогда, возможно впервые в жизни, люди предстают перед тем судьей, который властвует в сознании каждого из нас, отвечая на его вопрос о том, «как много в действительности сделано из того, что было задумано в юности».
   Оппенгеймер мог быть удовлетворен тем, чего он достиг. В кругах ученых-атомников он слыл теоретиком. В университетских кругах его считали преуспевающим и популярным преподавателем. В 1927 г. он с блеском завершил высшее образование под руководством Макса Борна в Геттингене. Вернувшись домой после двухлетнего совершенствования в Лейдене и Цюрихе, Оппенгеймер обнаружил, что пользуется известностью в научных кругах. Обласканный многими университетами, после некоторых колебаний он решил принять предложение Калифорнийского университета в Беркли. Когда декан факультета спросил, что побудило его отдать, в конце концов, предпочтение именно им, он к изумлению всех, ответил: «Просто немного старинных книг. Я буквально очарован коллекцией французской поэзии шестнадцатого и семнадцатого столетий в вашей университетской библиотеке».
   Оппенгеймер преподавал не только в Беркли, но и в Калифорнийском технологическом институте в Пасадене. Когда он закончил курс лекций в университете, большинство его студентов следовало за ним на следующий семестр в это второе учебное заведение, расположенное недалеко от Лос-Анжелоса. Несмотря на молодость «Оппи» (как его называли), подрастающее поколение американских физиков уже смотрело на него, как на образец для себя, точно так же, как всего лишь несколько лет назад он сам смотрел на великих ученых-атомников в Европе. Благоговение, которое испытывали студенты к своему кумиру, было столь велико, что, сознательно или несознательно, они подражали многим его личным странностям. Держали, например, головы слегка набок, как это делал он, слегка покашливали и делали многозначительные паузы между фразами, складывая во время разговора руки перед губами, употребляли туманные сравнения, которые иногда звучали весьма значительно. Оппенгеймер, заядлый курильщик, имел привычку вскакивать и щелкать зажигалкой, когда кто-нибудь вынимал сигарету или трубку. В университетских кафетериях Беркли и Пасадены его студентов можно было узнать издалека по их привычке время от времени дергаться, подобно марионеткам, с огоньками зажигалок в руках.
   Но все же, в отличие от Резерфорда, Бора и Борна, которые были не только великими учителями, но и великими первооткрывателями, Оппенгеймер к тому времени не подарил миру никаких новых идей, делающих эпоху. Несомненно, он собрал вокруг себя определенный круг ученых, но не сумел еще создать своей школы. Многочисленные научные статьи, которые он публиковал в периодической печати разных стран, представляли ценный вклад в растущее здание новейшей физики. Но они, к сожалению, не были фундаментом этого здания. Академические круги считали его достижения исключительными. Но он сам, критически мысля, отдавал себе полный отчет в том, что к сорока годам не сумел осуществить своих величайших надежд и достичь высочайших вершин созидательной работы в области физики, как, например, Гейзенберг, Дирак, Жолио и Ферми, которые были примерно одного возраста с ним.
   В это время ему и представилась возможность совершить нечто исключительное, но в совершенно другом направлении: его пригласили возглавить конструирование могущественнейшего оружия.
   Оппенгеймер думал об атомной бомбе с тех пор, как на лекции Бора впервые услышал о расщеплении урана и о высвобождающейся при этом огромной энергии. В 1939 г. на собрании в Вашингтоне датский ученый докладывал о работе Гана и упомянул, в частности, о выводах Фриша и Мейтнер. Это вызвало такую сенсацию, что некоторые из присутствовавших физиков, даже не дождавшись конца, помчались прямо в свои лаборатории, чтобы воспроизвести упомянутые эксперименты.
   Телеграмма с кратким изложением сообщения Бора была послана также и в Калифорнийский университет. Немецкий физик Гентнер, работавший тогда в Лаборатории излучений в Беркли, припоминает, что именно в эти дни Оппи принялся за приближенное вычисление критической массы, необходимой для получения взрыва.
   Однако прошло почти два года, прежде чем Оппенгеймера пригласили для участия в предварительном секретном изучении урановой проблемы.
   Осенью 1941 г., по просьбе лауреата Нобелевской премии А. X. Комптона, он присутствовал на двухдневном заседании специального комитета Национальной Академии наук, созванного для консультаций по вопросу о военном применении атомной энергии. И хотя Оппенгеймер вновь вернулся к преподавательской деятельности, но с этого времени он уже никак не мог отделаться от мыслей о проблемах, связанных с новым оружием. Много времени он посвятил определению количества урана-235, необходимого для того, чтобы вызвать атомный взрыв. Он занимался теми же вычислениями, что и Рудольф Пейерлс с ассистентом Клаусом Фуксом на другой стороне Атлантического океана, в Англии.
   Оппенгеймер по собственной инициативе начал также работать в контакте с Лабораторией излучений в своем университете. Эта группа, руководимая Эрнестом О. Лоурейсом, занималась экспериментированием в области электромагнитного разделения изотопов урана. Оппенгеймеру с помощью двух студентов удалось сделать открытие, которое позволило снизить стоимость этого метода на 50-75%.
   Работа Оппенгеймера, выполненная им по собственной инициативе, произвела на Комптона столь сильное впечатление, что в начале 1942 г., когда работа американских физиков над созданием атомной бомбы начала принимать широкие масштабы, он обратился к Оппенгеймеру с просьбой посвятить себя целиком проекту. В июле того же года Оппенгеймер возглавил небольшую группу, которая в течение нескольких недель обсуждала теоретические основы наилучшего образца «FF-бомбы» (fast fission - быстрое деление). Между прочим, именно в процессе этого обсуждения впервые было упомянуто в определенных выражениях о водородной бомбе. Но вопрос об ее практическом осуществлении в то время отложили в связи с большим количеством неизвестных данных.
   Комптон остался очень доволен сообщениями Оппенгеймера о ходе дел. Прежний руководитель теоретической группы был блестящим ученым, но плохим организатором. «Под руководством Оппенгеймера,- вспоминает Комптон,- делалось нечто реально ощутимое и делалось с поразительной быстротой».
   В ходе работ Оппенгеймер пришел к заключению, что усилия многочисленных лабораторий, рассредоточенных по обширной территории Соединенных Штатов, а также Англии и Канады, должны быть сконцентрированы в одном месте; в противном случае неизбежны дублирование работ и путаница, которые отрицательно скажутся на результатах. Он считал, что необходимо собрать в одном месте ряд лабораторий, где бы под единым руководством работали физики-теоретики и экспериментаторы, математики, военные специалисты, специалисты по радиационной химии, металлургии, взрывному делу и точным измерениям.
   Эта идея Оппенгеймера встретила серьезную поддержку. И поскольку он был не только автором идеи, но и проявил себя как выдающийся организатор, то Комптон предложил возложить на него руководство этой сверхлабораторией. Осенью 1942 г. генерал Гровс впервые встретился с Оппенгеймером. Для экономии времени он и два его ближайших военных помощника, полковники Никольс и Маршалл, встретились с ученым в заранее зарезервированном купе роскошного поезда, регулярно курсировавшего между Чикаго и Западным побережьем.
   В этом тесном помещении под стук колес родились первые планы новой лаборатории, колыбели еще не рожденной атомной бомбы.
   Где разместить новую лабораторию? Сразу же предложили Окридж, шт. Теннесси, где за несколько месяцев до этого уже началось строительство заводов по производству взрывчатки для атомных бомб.
   Но этот секретный город находился в опасной близости от Атлантического побережья, а германские подводные лодки имели обыкновение курсировать там и иногда высаживали на побережье шпионов. Так, незадолго перед этим недалеко от Окриджа выловили двух немецких агентов. В данном случае они не имели ни малейшего намерения шпионить, а стремились только установить связь с американцем немецкого происхождения, работавшим на алюминиевом заводе, расположенном по соседству в Ноксвилле.
   Этот случай, видимо, повлиял на решение Вашингтона разместить второй секретный город с заводами по производству делящихся материалов в безлюдной местности, удаленной на большое расстояние от атлантического побережья. Оппенгеймер сначала предложил участок в Калифорнии. Но Гровс после осмотра нашел это место неподходящим из-за сравнительной близости населенных пунктов. Следовало принимать во внимание то обстоятельство, что при предварительных испытаниях может произойти преждевременный взрыв с распространением опасной радиоактивности.
   Тогда Оппенгеймер вспомнил про удаленное место, где он, будучи еще мальчиком, учился в фермерском интернате. Это было в Лос-Аламосе, шт. Нью-Мексико. В прежние дни он частенько в шутку говорил своим друзьям: «Предметы моей величайшей любви - это физика и Нью-Мексико. Как жаль, что их нельзя объединить». Но, казалось, что теперь довольно неожиданно эта маловероятная комбинация могла осуществиться.
   Лос-Аламосский интернат для мальчиков, детей местных фермеров, основанный в 1918 г. отставным офицером по имени Альфред Ж. Коннел, был расположен на высоте свыше 2000 метров над уровнем моря на плоской столообразной горе, составляющей часть плато Пайарито (Литтл-Берд) гористой местности Немец. Сосновые леса и каньоны этой местности даже после первой мировой войны еще кишели всякой крылатой и четвероногой дичью. Но индейцы, некогда охотившиеся здесь, давно уже покинули свои пещерные жилища в лилово-красноватых скалах. Они переселились в глиняные хижины вниз. В горах же остались только их священные места.
   Одно из таких священных мест находилось на столовой горе Лос-Аламос.
 
 
   Когда основатель интерната арендовал участок у индейцев, он обязался не проводить там дорог. Участок был обнесен невысоким ограждением. Возможно, в прежние времена здесь находилась «кива», религиозное сооружение индейцев. Однажды осенней ночью 1942 г. школьники в шутку перекинули через ограду несколько пустых консервных банок. Когда на следующее утро майор Коннел заметил это, его охватили зловещие предчувствия. Но пока что ничего не случилось. Однако две или три недели спустя появилась автомашина с водителем в военной форме. По крутой дороге она поднялась к столовой горе. До сих пор, как правило, лишь родственники школьников да торговцы утруждали себя визитами на Лос-Аламос. А если и заходили туристы, то они обычно останавливались, оглядывали окрестности и тут же спускались вниз.
   Автомашина не остановилась. Она, не торопясь, пересекла плато и затем повернула назад. В ней находились Гровс, Оппенгеймер и два генеральских адъютанта. «Мы не хотели выходить,- рассказывает Гровс,- так как в противном случае нам пришлось бы давать какие-то объяснения, почему мы осматриваем местность. Было здорово холодно. Я отлично помню эту деталь, поскольку на всех парнях были надеты короткие брюки и я думал, что им приходится мерзнуть. На обратном пути я несколько раз останавливал машину, чтобы посмотреть, много ли крутых поворотов придется преодолевать при интенсивном движении. Затем мы вернулись в наш исходный пункт Альбукерке».
   Полная изолированность места импонировала Гровсу. Он думал в то время, что только около сотни ученых с семьями заселят «Холм» (столообраную гору) и лишь со временем к ним, возможно, присоединятся несколько инженеров и механиков. Его не беспокоил недостаток жилых удобств: там не было ничего, кроме зданий интерната, трудной дороги и скверного водоснабжения. О том, насколько ошибочным было «непогрешимое» предвидение генерала, говорит тот факт, что через год после первой рекогносцировки Лос-Аламоса здесь жили и работали 3500 человек. А еще через год эта цифра возросла до 6000.
   Гровс действовал очень быстро. При наличии чрезвычайных законов военного времени владелец фермерской школы не смог сделать ничего против реквизиции столовой горы со всеми сооружениями на ней. Он покинул Лос-Аламос, распустил школьников по домам и получил денежную компенсацию. Вскоре после этого он умер.
   25 ноября 1942 г. помощник военного министра Джон Макклой подписал приказ о приобретении Лос-Аламоса. Через несколько дней на Холм прибыла первая партия рабочих рыть котлованы под фундаменты цехов «Технической зоны». В марте 1943 г. появились первые ученые-атомники. К июлю по узкой дороге протащили аппаратуру, взятую из университетских лабораторий, и в Лос-Аламосе начали осуществляться новые открытия в ядерной физике.
   Как только Гровс решился на назначение Оппенгеймера, ему сразу же пришлось подвергнуться за это критике. «Мне с укоризной говорили, вспоминает он,- что только лауреат Нобелевской премии или, по крайней мере, достаточно пожилой человек может занимать подобное положение. Но я делал ставку на Оппенгеймера, и его успех подтвердил, что я был прав. Никто не смог бы сделать того, что сделал он».