Всё это было не то. Всё это было мелко и не впечатляло меня. Мне хотелось чего-то великого, безграничного. Чего-то такого, что позволило бы мне подняться, воспарить и увидеть сверху эту шушеру, посвящающую жизнь мизерным радостям. Сам собой рисовался мне образ: взять бы посох да пойти по белу свету! Пусть всё катится, ничего не надо! Воды и хлеба кусок всегда раздобуду – не оставят люди добрые. Для ночлега постучусь в первый дом, пустят – заночую, а прогонят – отряхну прах от ног моих. И дальше отправлюсь. Я всегда видел себя на холме. У подола река распласталась, берега тут и там поросли кустарником. И вот иду я, а солнышко меня ласкает, травка ноги щекочет, птички на все голоса поют, запахи травяные да цветочные пьянят, в реке рыбка плещется, лесок в сторонке прохладой манит. А я иду себе, и ничего-то мне не нужно, ничего не боюсь я...
   Но в то же самое время я, например, искренно верил, что стоит лишь перенять все западные чудачества – переженить между собой всех мужчин, раздать школьникам презервативы, признать права всех, кто только может их предъявить, – как немедленно сама собой возрастёт всеобщая покупательная способность, и все мы заживём припеваючи.
   В отличие от меня, Макс не любил мудрований. Это был практик, ухитряющийся урывать у жизни одни только приятности. Детство своё он провёл взаперти – родители держали его в чёрном теле. Став же студентом и получив от родителей вольную, Макс точно с цепи сорвался, решив, очевидно, что пора навёрстывать упущенное. Из скромняги и тихони он в считанные месяцы превратился в бабника и гуляку. Стоит добавить, что в то же самое время родители его развелись, и каждый из них не замедлил обзавестись собственным семейством. И у Макса вдруг объявились отчим с мачехой. Ни с тем, ни с другой Макс, однако, делить кров не пожелал, отчего и перебрался к бабушке. Старушка жила совершенно одна в Земледельческом переулке. Против воссоединения с внуком она не возражала. И даже позволила Максу перекроить своё жилище. Так что из однокомнатной с просторной кухней и внушительной передней, квартира вскоре сделалась двухкомнатной. Кухня, правда, оказалась проходной, а передняя превратилась в тамбур, но бабушке и самому Максу всё очень нравилось. Старушка осталась в своей прежней комнате, Макс же устроился в новой. Сюда он перевёз диван, полки с книгами и пианино – получился уютнейший закуток. Но более всего другого Макса радовало, что в его комнату можно было попасть только из прихожей. Отгородившись от бабушки проходной поперечной кухней, Макс оказывался предоставленным самому себе и совершенно беспрепятственно мог входить в дом и выходить из дома в любое время суток и в любом сопровождении.
   – Вчера на ЛСД у меня закидывались, – рассказывал он мне как-то утром, бледный и с тёмными кругами вокруг глаз. – Зря ты не пришёл... Прикинь, Гена припёрся с психфака... Пришёл бы, постебались бы над ним...
   – Нет, Макс, отвали с наркотой...
   – Я не про наркоту, я про Гену... К ЛСД, кстати, не привыкают... Хотя, знаешь, рассказывали тут ребята, один кадр после ЛСД захотел «в солнце войти»...
   – И что?..
   – Ну что... Рухнул с балкона, соскребали потом с асфальта...
   Макс был годом меня старше. Случился же со мной на курсе он потому, что целый год провёл в академическом отпуске. Ещё на первом курсе он до беспамятства влюбился в одну англичанку, бравшую в нашем институте уроки русского. Звали англичанку Рэйчел, пожаловала она к нам из Лондона, и это, по моему всегдашнему убеждению, было единственным её достоинством, покорившим сердце Макса. Чехов в одном из своих ранних рассказов написал, что англичане произошли от мороженой рыбы. Так вот, представьте себе мороженую рыбу с длиннющими, спутанными, бесцветными волосами и в джонленноновских очках на носу. Вот вам портрет Рэйчел. Я не знаю, как можно сойти с ума от такой женщины. А между тем, Макс бросил учёбу, бросил бабушку, наскрёб где-то денег и отправился в Англию. Хотел ли он жениться и принять подданство британской короны, а может, просто рассчитывал хорошо провести время, но через год он вернулся домой в Земледельческий переулок и зажил прежней жизнью. О причинах, побудивших его вернуться на Родину, Макс никогда не рассказывал.
   – А чего там делать-то? – пожимал он только плечами и неизменно прибавлял:
   – Серое всё кругом, мрачное какое-то... Холодно, сыро всегда... В домах даже простыни сырые...
   Но в остальных случаях Макс, подобно многим соотечественникам, побывавшим хоть раз в Европе, предпочитал нахваливать и порядок, и чистоту, и организацию быта в Лондоне. Он охотно делился впечатлениями о своей жизни в Британии и демонстрировал всем желающим фотографии из огромной пачки. Одну увеличенную фотографию Макс даже вставил в раму и повесил у себя в комнате над дверью. Со снимка улыбался довольный Макс, стоящий на носу какой-то лодки и держащий в руках красное ведро. За спиной у Макса громоздилась неуклюжая рубка. Посудина, которую Макс называл яхтой, служила ему жилищем в Лондоне. Макс уверял, что отлично устроился тогда в рубке, где он спал, готовил пищу и принимал вечерами Рэйчел. Кстати, это именно Рэйчел подыскала ему жильё, договорившись с хозяевами ботика о помесячной плате. Она же через своих знакомых помогла Максу устроиться на работу. Так Макс оказался мойщиком посуды в небольшом лондонском ресторанчике.
   Ботик с Максом на борту был пришвартован почти под окнами Рэйчел, еженочь спускавшейся к нему для свиданий. Макс утверждал, что рубка как нельзя лучше подходила для этого дела. Потом Рэйчел возвращалась домой, и Макс оставался один. Ботик покачивался в водах Темзы, а в ненастную погоду рвался как цепная собака. Макс скучал, смотрел в иллюминатор, а иногда отправлялся бродить по Лондону. К себе Рэйчел приглашала Макса только на вечеринки. Кажется, у неё был друг или вроде того, о котором Макс узнал только по приезде в Лондон. В общем, по моему мнению, Макс ожидал совсем иного приёма, а потому, охладев довольно быстро к возлюбленной, возненавидев лондонский общепит и, наконец, утомившись качаться в своём ботике, он и вспомнил о доме. Чем, кстати, несказанно удивил Рэйчел, по искреннейшему убеждению которой, жить в Лондоне, пусть даже и в лодке, несравненно лучше, чем в Москве в собственной квартире.
   Но расстались они ненадолго. Рэйчел, готовившаяся стать журналисткой, в скором времени сама явилась в Москву и, недолго думая, приняла приглашение Макса поселиться в его комнате. Днём она бегала по городу, собирая материал для разоблачительного репортажа, а ночью, по старой привычке, прекрасно чувствовала себя в постели у Макса. Репортаж, который она собиралась писать, был её заданием, чем-то вроде курсовой работы. Объектом её внимания стали бездомные животные Москвы. Материала оказалось довольно, и очень скоро репортаж был готов.
   Если Российскую Империю называют в западной историографии «тюрьмой народов», то Москва в репортаже Рэйчел представала прямо-таки концентрационным лагерем собак и кошек. Из репортажа явствовало, что в Москве практикуются массовые истребления несчастных бродячих животных, из шкурок которых шьются потом знаменитые «russian fur-coats». [ русские шубы (англ.)] В доказательство того, что сами москвичи участвуют в зверских насилиях и за деньги сдают шкурки животных, Рэйчел прилагала фотографии. На одной из них упирающегося терьера, вцепившегося мёртвой хваткой в собственный поводок, тянул, пытаясь сдвинуть с места, мальчик лет двенадцати. На другой – немолодая, грозного вида особа в меховом капоре держала за шкирку кошку, растопырившую лапы и раззявившую пасть. На третьей фотографии был какой-то вольер, огороженный металлической сеткой. И опершись передними лапами на эту сетку, грустно смотрел в объектив жёлтый безродный пёс.
   Все фотографии были прекрасные, даже, можно сказать, высоко художественные. Но какое отношение все они имели к «russian fur-coats», мы с Максом так и не поняли, о чём и заявили Рэйчел. Но в убеждениях Рэйчел оказалась непоколебима. Мы пробовали протестовать и долго объясняли ей, что времена, когда из кошек делали белок на рабочий кредит, слава Богу, давно миновали. Рэйчел стояла на своём как скала. Со слезами в голосе она уверяла нас, что мы, возможно, и не такие, как «those people» [ те люди (англ.)], что мы просто многого не понимаем и не догадываемся, в какой стране живём. Что ею всё проверено, что доказательств довольно и что никто никогда не убедит её в обратном.
   Потом Рэйчел уехала в Англию и вскоре сообщила Максу, что репортаж её отмечен высоко и даже опубликован в какой-то студенческой газете. Потом она ещё и ещё приезжала в Москву, каждый раз пользуясь гостеприимством и безотказностью Макса. А Макс водил её по тусовкам, представляя как «моя girl-friend». И то, что «girl-friend» Макса была родом из Великобритании, прибавляло ему весу в любой компании. Оба они – и Макс, и Рэйчел – довольно скоро научились извлекать выгоду из знакомства друг с другом.
   Когда Рэйчел уезжала, Макс немедленно забывал о ней. У него было такое множество знакомых, что скучать он просто не успевал. Макс жил полной жизнью. Он решительно задавался тогда целью посетить как можно большее число молодёжных сообществ Москвы. Он не пропускал ни одного нашего институтского сборища, побывал у панков, у байкеров, у каких-то гопников в Люблино, посещал иногда окололитературную тусовку никому не известных снобов, собиравшихся где-то на Плющихе вокруг внучатой племянницы Бориса Пастернака. Потом его занесло в сборную команду теософов и последователей Гурджиева. Это было настоящее эзотерическое общество, занимавшееся поисками личных мистических откровений. Правда, Максу, я уверен, не было дела до мистических откровений. Тусовка – вот, что опять же занимало его.
   – Слушай, какие там люди! – говорил он мне, брызжа восторгом.
   Кстати, если быть точным, говорил он «сиповые пиплы», но я намерен сразу давать перевод, а потому хочу предупредить, что вынужденно опускаю основной колорит Максовой лексики.
   – Стэнли Кейзи, например, – восклицал Макс. – Настоящий американец. По-русски не говорит ни слова. Рассказывал вчера про типы тела. Вот ты... знаешь, кто ты?
   – Ну кто?
   Макс мерил меня взглядом и объявлял:
   – Меркурий.
   – С чего бы это? – усмехался я.
   – У тебя... это... у тебя изящные конечности.
   – Да-а? Я и не знал, Максим, что тебя интересуют мои конечности.
   – Плевать я хотел на твои конечности. Это так... к слову. Главное, существует семь типов тела. Понял ты?
   – Понял. И что с того?
   – Дурак! Зная типы тела, научишься лучше разбираться в людях... Есть даже книга такая...
   – Я, Макс, не знаю, к какому типу принадлежит твоё тело, но мне и без того ясно, что таскаешься ты по каким-то сомнительным сборищам, сам не знаешь, для чего...
   – Дурак! – перебивал меня Макс. – Я тебе говорю: там такие люди! Марианна Гойдь, например. Балерина из Большого... начинающая. Такая красючка! Ноги, правда, коротковаты...
   – Ну вот, опять конечности! Ты, Макс, помешался на конечностях.
   – Дурак!.. Ещё Антон Клошаров. Вот это философ! Рассказывал о связи между эндокринологией и знаниями африканских шаманов. Зачитывал вчера доклад «Железы и Провидение»... Потом к нему поехали на Академическую... Слушай, вот пьёт человек!.. А кстати, Стэнли говорил, что тусят они в разных странах. Не слабо, да? В следующий раз едут в Италию, в Венецию... Может, и я с ними...
   Но я был уверен, что ни с какими теософами в Италию Макс не поедет. Что-то подобное я уже слышал, когда Макс тусовался с панками. Тогда его кумиром был некто Фил, вместе с которым Макс собирался отправиться летом на электричках, они называли это «на собаках», в Геленджик. Филом величали Филиппа Глинозёмова, недоучившегося студента МАИ.
   – У Филовых друзей козёл дома живёт, да? – рассказывал мне Макс, упиваясь собственным рассказом, – ну, то есть настоящий козёл. Они тут уехали, а козла Филу подбросили. На время. Фил купил поводок для собаки и козла на поводке выгуливает. Прикинь, идёт такой Фил по улице, ведёт козла на поводке... Фил вообще спокуха... ему всё до фени... Это панки! Его ребята говорят: «А чего нам? Мы можем сесть на Красной площади и насрать. Менты подойдут, мы их просто пошлём подальше!»... Люди просто ни от чего не зависят! Полная свобода!..
   – Тоже мне – свобода! – злился я. – Насрать на Красной площади!
   – А ты попробуй! – вступался Макс.
   – Очень мне надо... Сам иди и сри... Что я идиот...
   Наши разговоры часто оканчивались небольшими стычками. Мне всегда почему-то не нравилась эта безоглядная восторженность Макса. Даже когда Макс попал в кружок по изучению «реальной истории» и два раза в неделю на протяжении полугода опутывал меня россказнями об открывшемся ему убожестве и ничтожестве истории государства Российского, я, несмотря на весь тогдашний интерес к разоблачениям, не спешил делить его восторг.
   – Слушай, какие там люди! – начинал он рассказ со своего всегдашнего восклицания. – Я теперь только понял, почему нас так не любят везде. Мы – варвары, понимаешь? Мы до сих пор ещё варвары. Доказано, что русские – народ неполноценный, грязный физически и духовно, ничтожный, да? Только разрушать мы умеем и всё. Нет, слушай, доказывается всё очень просто. Русские – бездельники и пьяницы. Даже в сказках на печи лежат, да? Лежит на печи, ждёт, когда по щучьему веленью желания исполнятся. Почему не идёт работать? А? Вот!
   – Что «вот»?
   – В сказках закодировано очень многое, вся национальная психология, так? А из наших сказок видно, какой русский народ ничтожный.
   – В этой сказке, между прочим, дело происходит зимой. Щука-то из проруби вылезла.
   – Ну и что?
   – Ничего... Какой крестьянин зимой работал? Вынужденное безделье...
   – Не в этом дело! Россия – это страна рабов, мы – винтики в государственной машине.
   – Да почему?!
   – Ну уж так... Во-первых, мы не можем расстаться со своим варварством, понимаешь? Если бы мы были свободными, мы бы жили, как в Европе люди живут. А мы сидим в дерьме. Почему? Потому что мы – рабы. Надсмотрщика отняли у нас – всё, мы работать бросили. Мы не можем без кнута, понимаешь? Мы не умеем ни работать, ни копить, потому что мы варвары и рабы. Свободные люди умеют работать и сберегать заработанное, так? Потому что без этого не будешь свободным. Всё, круг замкнулся... А то, что нам сейчас читают историю – всё враньё. И про войну нам поют и про монголов... Всё враньё! Вот слушай, если бы Русь была богатой, монголы бы её оккупировали, да?.. А то они обложили её данью и успокоились. Подозрительно! А о чём это говорит? Это говорит об убожестве Руси. Даже монголы побрезговали! Ха-ха-ха!..
   – Монголы, Макс, были кочевниками. Как могут кочевники оккупировать кого-то?
   – Не в этом дело... А про войну нам напели?.. Численное превосходство, морозы и действительно мощный союзник – вот тебе вся победа!
   Про себя я, увы, соглашался с Максом – всё, что ни говорилось тогда, казалось разоблачительной правдой. И только, чтобы не потакать его восторженности, я избирал иронию своей тактикой.
   – Ты, Макс, напоминаешь мне героя одного лермонтовского стихотворения.
   – Да? Ну и какого же героя? Демона? Мцыри?
   – Нет, Макс. Дубовый листок. Который оторвался от ветки родимой и в степь покатился каким-то там ветром гонимый.
   – Дурак! – обиделся Макс. Но ненадолго. И назавтра уже снова рассказывал мне о своих знакомых.
***
   Мечтой же Макса было затесаться в какую-нибудь богемную тусовку и сделаться непременным её членом. Макс алкал видеть себя среди известных писателей, музыкантов, политиков и прочих заметных персон. Он поговаривал о каких-то своих связях, о том, что у него есть возможность войти в достойнейшее общество и что существуют какие-то неудобовыполнимые условия, из-за которых вхождение его в это общество всё откладывается. А пока что внимание Макса было приковано к Майке, нашей общей приятельнице-лингвистке. Макс давно уже прослышал, что Майка посещает собрания некой организации со странным названием: не то «Гром и Крест», не то «Свет и Тьма» – точно не помню. Задачи организации состояли в том, чтобы по возможности скрашивать жизнь подросткам-инвалидам. Несколько раз в неделю члены организации по очереди собирались в специально арендованном помещении. Туда же приводили и больных ребят. На этих вечерах читали вслух книги, играли во всевозможные, доступные детям игры, и даже устраивали самодеятельные спектакли. Так, по крайней мере, рассказывала нам Майка. Но Макс не верил ни одному её слову и подозревал, что Майка посещает собрания тайного общества. Дело в том, что каждое лето командированная своей организацией Майка проводила за границей. Во Франции, в Бельгии Майка с московскими коллегами ухаживали за местными инвалидами, в то же самое время французские и бельгийские филантропы приезжали опекать несчастных в Москву. Не знаю, в чём был смысл такого обмена, может, они передавали друг другу опыт. Макс же был уверен, что никакого опыта не было и в помине. Были собрания тайного международного общества.
   – Скажи мне, – взывал Макс, – если бы ты захотел ухаживать за инвалидами, поехал бы ты во Францию?
   – Франция отдельно, инвалиды отдельно, – отвечал я.
   – А как ты думаешь, прожили бы французские инвалиды без Майечки? И почему надо ехать в Париж, а не в Иркутск, например?
   Все эти подозрения Макса были связаны с одним обстоятельством. Майка была особенным между нами человеком – она была еврейкой. Я бы не останавливался подробно на этом факте Майкиной биографии, если бы сама Майка не придавала ему чрезвычайного значения. Никогда – ни до, ни после своего знакомства с Майкой – я не встречал человека, млеющего от своей национальной принадлежности. Однажды кто-то назвал её «типичной еврейской девушкой». Видели бы вы, что сталось после этого с Майкой! Целую неделю она была сама не своя. Можно было подумать, что она влюбилась. На деле, так она переживала сопричастность своему народу. Внешность у Майки была действительно «типично еврейской»: большие, с чуть припухшими веками глаза цвета неспелого крыжовника, длинные прямые ресницы, аккуратный тоненький носик с закруглённым кончиком и готовыми вспорхнуть ноздрями, нежная оливковая кожа, пухлые, мягкие губы. Изящным телосложением Майка не отличалась, зато руки её были необыкновенно красивы. В одежде Майка держалась своего личного стиля, предпочитая всему другому широкие рубашки с длинными, до середины ладони рукавами, джинсы и тяжёлые тупоносые ботинки. При этом она не была неряшлива, напротив, всегда аккуратно подстрижена, с капелькой косметики на лице, с красиво отточенными ноготками. Этим стилем Майка выгодно отличалась от своих сокурсниц, в облике её было что-то необычное и даже независимое. Отличалась от прочих Майка и своим образованием. Я с удивлением узнал, что ещё школьницей она брала уроки латыни и французского, и это вдобавок к английской спецшколе. Оказалось также, что Майка неплохо рисует. Не могу сказать, что у неё был сильный талант, но она умела, например, в несколько штрихов составить милый шарж. А кроме того, писала акварелью довольно симпатичные осенние пейзажи. Говорила она тихим, нежным голосом, не терпела грубости и крику, вообще имела вид человека скромного до безволия и даже как будто обиженного. Однако никогда не сомневалась в себе. В вопросах же национальной веры и чести Майка подобна была Есфири. Стоило кому-нибудь в Майкином присутствии только лишь заикнуться о том, что еврейский народ ничем не лучше всех прочих народов, как тотчас человек этот попадал в разряд личных Майкиных врагов. Нет, она не подсылала к нему убийц и не пыталась подсыпать яду. Она просто переставала замечать его.
   Рассказывали, что Майка встречалась с неким молодым человеком, тоже евреем. К молодцу этому Майка испытывала самые нежные чувства и даже собиралась связать с ним судьбу. Но однажды в одном разговоре, когда Майка вдруг подсела на свой любимый конёк и принялась убеждать собрание в исключительной талантливости еврейского народа, её друг, точно стесняясь Майкиного рвения, рассмеялся нервно и заметил:
   – Ладно, Май, отдохни... Вспомнишь еврея равнозначного Шекспиру или Пушкину, тогда продолжим...
   Этот необдуманный поступок стоил молодому человеку слишком дорого. Майка отказалась от мечты связать свою жизнь с его жизнью. Да и вообще любые отношения с тех пор оказались между ними невозможны.
   Что-то похожее случилось и с Виталиком Экземпляровым, который как-то имел глупость сказать, что у евреев неопрятные жилища. Я лично был тому свидетелем. Майка внимательно оглядела Виталика, однако смолчала. Но с тех самых пор Виталик не удостаивался иного общения с Майкой, как только сквозь зубы. Да и то в случаях крайней необходимости. Вдобавок с лёгкой Майкиной руки, а точнее – языка, он схлопотал прозвище «Антисемит».
   Воспитанием и образованием Майки, насколько я понял из её рассказов, занимался отец, человек не без убеждений и даже пострадавший в семидесятые годы за хранение какой-то запрещённой литературы. Не то, чтобы его арестовывали, но, кажется, раз или два вызывали на Лубянку. Отец Майки был чистокровным евреем, мать же – еврейкой только наполовину. Зная об этом, мы с Максом любили иногда подтрунить над Майкой.
   – Май, а ведь ты не еврейка, – говорил кто-нибудь из нас, как будто только что догадавшись.
   – Почему? – пугалась Майка.
   – Ведь у евреев национальность по матери? – спрашивал один из нас у другого.
   – Ну конечно! Это всем известно...
   – А если у Майки мама не еврейка, значит, и Майка не еврейка?
   – Конечно. Какая она еврейка? Ты посмотри на неё!..
   – И дети у Майки не будут евреями...
   – Конечно, не будут. С чего бы?
   – Май, ты не еврейка, ты русская!
   Но для Майки это звучало приговором.
   – Бабушка еврейка, значит, и мама еврейка. И я тоже...
   В такие минуты она чуть не плакала. А мы с Максом только забавлялись её серьёзностью, бледностью и дрожащими губками.
   – Вы не понимаете, – случалось, говорила нам Майка. – Вы не понимаете, что это значит, быть евреем... Когда входишь в синагогу на Пасху, и кто-то вдруг крикнет: «Расступись, евреи!»... и вот расступились, опять сомкнулись... и все смеются, и все родные друг другу... Все евреи – это как одна семья...
   Я, признаться, немного завидовал Майке. Ничего похожего я никогда не испытывал и понимал, что против Майки я – сирота казанская. Я пытался представить себе, что же такое нужно крикнуть в русской толпе, чтобы все вдруг заулыбались и ощутили себя одной семьёй. «Православные!» – вот всё, что приходило мне в голову. Но это казалось смешным, потому что было чем-то уж совсем историческим, можно даже сказать, из области преданий. «Вот странно! – думалось мне. – Евреи разбросаны по всему миру. Не имеют ни языка своего, ни культуры, а чувствуют себя одной семьёй. А мы сидим на этой земле уже тысячу лет – и что? Завидуем еврейской спайке»...
   – Быть евреем – это не то же самое, что быть русским или азербайджанцем, – объясняла Майка. – Еврей ощущает себя особенным... Он и есть другой...
   Всё это она выговаривала необыкновенно серьёзно и тихо, опустив глаза, как если бы речь шла о чём-то сокровенном. И всё-таки в голосе её, в интонации чувствовалась решимость. К нам с Максом Майка благоволила. Я не знаю, что именно связывало тогда нас троих, таких разных, таких непохожих людей. Но все мы были искренно привязаны друг к другу, и я вспоминаю о нашей дружбе как о чём-то наиболее светлом и чистом в моей тогдашней жизни. Мы бывали вместе в «Иллюзионе» на Котельнической набережной, мы слонялись по Заяузью и Китай-городу, но чаще всего встречи наши проходили в институтском буфете. Была у нас получасовая перемена в середине дня, когда мы сходились втроём за одним столиком, приносили булочки с чаем, рассаживались и не могли наговориться. Мне нравилась Майка своим обострённым чувством меры. Когда надо, она умела быть весёлой, но не развязной, строгой, но не грубой и не занудной. Она была искренней, но никогда не расстёгивалась, умела быть прямой и в то же время деликатной. Умела слушать и проникаться чужими чувствами, а при желании могла заставить слушать себя.
   Была у Майки мечта, которую она доверяла нам с Максом. Когда она говорила о своей мечте, восторженные глаза её обыкновенно увлажнялись.
   – Будет такое время, – произносила она тихо и задумчиво, – когда все границы исчезнут. Мир станет как бы одной страной. Люди будут свободно ездить по всей планете, и никаких стран не будет. Все будут равны, исчезнут все предрассудки, люди будут свободными... Никто не будет привязан к одному месту, Земля станет для каждого Родиной... Все будут жить в городах, деревни исчезнут. Будет столько техники, что человеку больше не придётся возиться в земле... Религии все объединятся в одну, и люди все вместе станут молиться Богу... Исчезнут национальности, люди сами будут выбирать, где им жить... Не будет больше ни денег, ни документов. Исчезнут языки, все будут говорить по-английски, это будет удобнее и проще... Люди станут абсолютно свободными, ни к чему не привязанными. Они будут счастливы, потому что смогут любить друг друга – никто больше не помешает им в этом...
   Нам с Максом нравилось слушать Майку. Я не очень-то верил, что мечта её осуществима, но мне нравилось представлять людей, о которых она рассказывала. Воображение рисовало мне каких-то кочевников, перемещающихся по планете туда-сюда: кто в поисках развлечений, кто в поисках работы и крова. Бесконечное, непрекращающееся курсирование людей-частиц, не имеющих ни языка своего, ни памяти, ни постоянного дома. Кто были, во что веровали, для чего воевали и зачем вообще жили их предки, людям-частицам не нужно знать. Их забота – носиться в суматошном вихре за маленькими доступными радостями. Сытые, довольные, а главное одинаковые кружатся они, не зная ни греха, ни добродетели, ни низости, ни благородства. Мне всё представлялось какое-то семейство, все члены которого живут и работают в разных точках Земли. И только на выходные съезжаются все вместе, встречаясь... ну, хоть в бывшей Испании. Останавливаются в мотеле, наутро идут в Disney-land, потом обедают в MacDonald`s, потом идут в кинотеатр «Kodak», покупают pop-corn, после просмотра боевика возвращаются в мотель, а утром разъезжаются на работу: кто в бывшую Россию, кто в бывшую Францию, а кто-то, например, в бывшую Уганду. Было что-то страшное и даже отвратительное в этих картинках, но вместе что-то томящее и сосущее душу.