– На самом деле, Наташ, там своего дерьма хватает, – весело ответила Липисинова, – а нам, конечно, сталинизм подгадил...
   Они все стали смеяться. Засмеялись Липисинова с Наташей-Двустволкой, засмеялись певец и телеведущий, улыбнулся чайльдгарольдовской улыбкой журналист, улыбнулся весьма даже снисходительно и писатель, Вампир выдавила слабую улыбчонку, наконец, Одалиска, заметив, что все чему-то рады, захохотала своим отрывистым смехом.
   Признаться, разговор их не был мне интересен. И хотя Макс делал мне какие-то знаки глазами, очевидно, призывая подключиться, мне всё казалось, что это пустой трёп. А я ждал чего-то особенного, что бы вдохновило меня на философскую теорию. Ведь я даже не знал, с чего мне начать, вот почему мне нужен был хотя бы кончик интересной мысли.
   – Радость, – начал снова писатель, обращаясь ко всем по очереди, – это инерция свободы, вырвавшейся из-под прессинга запрета. Свобода имманентна бытию. Бытие определяет сознание. Сознание тянется к радости. Мы вполне сознательно пытаемся сбросить с себя цепи запретов. Это – улыбка вечности...
   – На самом деле, – перебила его Липисинова, которой, как мне показалось, не нравилось, что писатель пытается пробиться в центр внимания. Тем более что право находиться в этом центре после столкновения с Осипом Геннадьевичем, бесспорно, принадлежало ей, Липисиновой.
   – На самом деле, я за то, чтобы каждый делал, что хотел и не мешал другим делать то же.
   – Совершенно верно, – заметил Булгаков, присевший на подлокотник кресла, в котором сидела Наташа-Двустволка. Наташа убрала с подлокотника свою обнажённую по локоть белую руку и, переглянувшись с дамами на диване, засветилась улыбкой довольной, кокетливой и таинственной одновременно. Дамы с дивана ответили ей такими же сдержанными и загадочными улыбками.
   – Совершенно верно. Люди эти, – он кивнул куда-то в пространство, – рвутся сегодня в идеологи. Вчера ещё ссылались на Маркса, сегодня – на Святых Отцов. Не понимают только, что ничего у них не выйдет... Наш тугодумный народ, кажется, наконец понял, что абсолютных истин не бывает. Абсолютные истины только ограничивают свободу мысли... А для свободы нужна не вера, а уверенность...
   – Уверенность в чём? – выпалил я и сам испугался.
   Они все уставились на меня с таким изумлением, точно и не предполагали во мне способности говорить. Это изумление рассмешило и раззадорило меня. Я почувствовал себя тореадором.
   – Уверенность в законе, – медленно, словно оценивая, достоин ли я вообще ответа, проговорил Булгаков.
   – Стало быть, вы полагаете свободу в законопослушании? – спросил я...
   Уже в начале своего рассказа я говорил, что теория моя формировалась во мне постепенно. Скажу больше: она формировалась сама по себе, без участия моего сознания. И до того самого дня я понятия не имел о ней. Но как только я огласил «новейшую философскую теорию», я немедленно понял одну очень странную вещь: не думая определённо, я давно уже держался именно этого мнения. Макс угадал, я действительно, в каком-то смысле, оказался автором философской доктрины. В какой-то момент я вдруг точно проснулся: теория моя робко, но неотвратимо как птенец, пробивалась из каких-то потаённых глубин наружу...
   Они все с любопытством меня рассматривали. Наташа-Двустволка, к креслу которой я стоял довольно близко, даже переменила позу, чтобы удобнее было рассматривать. Одалиска потянулась к Алисе, сидевшей возле неё на подлокотнике, и что-то шепнула ей. Алиса, наклонившись, выслушала, что-то тихо ответила, и Одалиска понесла её слова к Липисиновой.
   – Свободный человек живёт по принципу «всё, что не запрещено – дозволено», – так же медленно и лениво проговорил Булгаков.
   – Тогда никакой нет разницы между тоталитарным совком и либеральной Европой, – объявил я. – В совке тоже требовалось исполнять законы, и всё, что не запрещалось законами, дозволялось.
   – В совке были другие законы, – зевнул Булгаков.
   – Они везде разные... Нет стран с одинаковыми законами... И у каждой страны полно своих запретительных законов...
   – На самом деле, юноша, – вмешалась опять Липисинова, – всё дело только в одном. В совке знать не хотели декларацию прав человека. А в декларации прав человека написано, что каждый человек свободен иметь любые взгляды и наклонности, какими бы специфическими они ни были...
   – Ну, во-первых, – обратился я к Липисиновой, – взгляды и наклонности могут быть настолько специфическими, что их носитель нет-нет, да и нарушит закон. А во-вторых, насколько я понял, вы же не признаёте абсолютных ценностей, тогда откуда такое доверие декларации прав человека и судебным инстанциям?.. Декларация прав человека выдумана человеком. Она не существует сама по себе. Сегодня в ней записано одно, завтра, возможно, другое. И, может быть, совершенно противоположное нынешнему... Как можно быть уверенным в такой фикции?! Абсурд! Отрицая одну религию, вы создаёте себе новую. Выходит, что ваш бог – декларация прав человека и закон? Значит, им вы служите, им и поклоняетесь... Они да ещё доллар – вот ваша троица!..
   Меня несло. Я, даже если бы и захотел, уже не смог бы остановиться. Булгаков со своей зевотой, Липисинова с «юношей» – о! я запомнил ей этого «юношу»! – подстегнули меня как плетьми. И я понёсся.
   Они слушали меня кто с удивлением, кто с опаской, кто с насмешкой, но все с интересом. Писатель, облокотившись о спинку кресла дамы-Вампира, внимательно следил за мной, прищурившись. «Именно так и должен смотреть писатель», – подумалось мне. Макс был в восторге. Мне всё казалось, что он зажат и боится. Боится, что ничего у нас не выйдет и что мы будем посрамлены. Но когда я заговорил да ещё с таким воодушевлением, у него, видно, гора с плеч упала. Исчез страх, исчезла зажатость – Макс снова сделался самим собой.
   – Я никогда не соглашусь с тем, что человек, полагающий свою свободу в послушании закону может называться свободным. Уж если быть законопослушным, то перед любым законом, а уж если быть свободным, то без ограничений... Ведь закон изменчив. А если ваша мораль – закон, стало быть, и мораль изменчива, но изменчива по прихоти того, кто принимает закон. А зачем, спрашиваю я вас, зачем мне ждать позволения поменять мораль? Разве свободному человеку нужно чьё-то позволение?.. Абсурд! Свободный человек на то и свободный, чтобы всё решать самому. И если нет абсолютной морали, свободный человек сам для себя избирает мораль. Вот вы... все вы, например, избрали своей моралью закон. И не хотите признать, что тем самым вы добровольно позволили законотворцу ограничить вашу свободу!..
   Я и сам удивлялся тому, что говорил. Ведь я не готовился и не думал, что буду говорить. Откуда брались эти слова? Точно кто-то нашёптывал, а я повторял чужое. Но в то же самое время это чужое казалось мне давно знакомым. Мне было весело. В голове у меня почему-то крутилась мелодия «Канкана». И я не мог отделаться от ощущения, что какая-то сила подхватила меня и кружит. И сам я ни за что не смогу остановиться, и остаётся только ждать, когда эта неведомая сила, наигравшись, отпустит меня.
   – Искать свободу в послушании законам или в высокой покупательной способности – это мелко. Это бабья радость. Я бы даже сказал, что это противно. «Хочу халву ем, хочу – пряники» – вот и вся свобода. Впрочем, это совершенно в духе времени...
   – В духе времени? – переспросил Булгаков.
   – Ну да!..
   – Насчет «бабьей радости»... – начала было Липисинова, но Булгаков не дал ей окончить.
   – То есть сейчас витает такой дух, – снова вмешался он, – такой призрак, да? И всем внушает: «Ешь халву! Ешь пряники!» Так, по-вашему?
   Дамы захихикали.
   – Не кажется ли вам, господа, – продолжал я, не обращая внимания на остроты Булгакова, – что нынче всё измельчало, и все измельчали? Даже зло измельчало. Ещё недавно человечество видело настоящих апостолов зла, рвущихся опрокинуть мир в преисподнюю. Эти гиганты наделали столько шуму, что при упоминании о них человечество по сей день вздрагивает. А сколько было героев, борцов, первопроходцев?.. И что сегодня?..
   – Стоп, стоп, – лениво перебил меня Булгаков. – Какой-то дух заставляет есть халву, человечество всё дрожит.. Я и сам сейчас задрожу, только хочу понять, при чём тут свобода?
   – Как при чём? Ведь человек – существо трёхслойное. Ведь так?
   – Так... – притворно озаботился Булгаков. – Была халва с пряниками, теперь пошли пирожки слоёные...
   – Слои эти – тело, душа и дух. Зло, приспосабливаясь к человеку, тоже расслоилось. Что же мы видим? Пьянство, обжорство... Жалкие телесные страсти, смешные душевные... Ведь, не правда ли, ревнивец смешон? И страшные духовные. О! Здесь апофеоз зла, здесь его величие. Могущество, власть, порабощение... Но и могущество – это не свобода. Могущество над миром прочно связывает с этим миром. Паук, оплетший мух паутиной, может упиваться своей властью и силой, но единственное, чего он не может – это бросить всё. Следовательно, паук не свободен... Хотя такое зло достойно уважения, это вам не человек скотоподобный, который без хлеба и зрелищ кусает исподтишка...
   – Как, как?! – заинтересовался Булгаков. – Как вы сказали? Скотоподобный? Это такой... с рогами и копытами, что ли?
   – А при чём тут свобода-то? – возмущённо, и в то же время хихикая, спросила Наташа-Двустволка, глядя на меня исподлобья. Возмущение относилось ко мне, смех, без сомнения, к Булгакову.
   – Увы! – продолжал я, не обращая на неё внимания. – Мы живём в век человека скотоподобного. Его культ царит сегодня. Не быть человеком скотоподобным стало даже немодно, а вот за право быть им люди совершают самые отчаянные поступки... Быть человеком скотоподобным означает иметь хлеба и зрелищ в достатке и отгородиться от ближнего законом. И вот это состояние сытого покоя называют сегодня свободой...
   – Посмотрела бы я на вас, останься вы без хлеба и закона. Особенно без хлеба, – под одобрительные улыбки товарок вставила Дама-Вампир. И обиженно поджала губы.
   – Но поймите, тот, кто зависит от чего бы то ни было – хотя бы от хлеба и зрелищ – несвободен. И свобода, ограниченная законом – это тоже не свобода. Потому что свободу нельзя ограничить по определению. «Ограниченная свобода» – это оксюморон, это всё равно, что «постное мясо». Надо либо найти в себе силы нарушить закон, либо признать, что свободы вообще не бывает. Быть свободным и законопослушным – это всё равно, что гулять по тюремному двору и думать, что освободился. Но был бы свободным – шёл бы, куда хотел, не ограничивался бы тюремным двориком...
   – И что же вы предлагаете? – с интересом спросил писатель.
   – К чёрту законы! К чёрту любыезапреты!.. Закон – это всегда тюремная стена: вроде бы всё можно, но кругом ограничения. Стало быть, здесь тупик. Стало быть, свободу нужно в другом искать...
   – В преступлении, например? – спросил кто-то.
   Я было повернулся ответить, но тут одно неприятное впечатление поразило меня. Это были глаза. Бледно-серые, холодные, пустые глаза какого-то невысокого, щуплого человечка в чёрном френче, вроде тех, что носят семинаристы. Человечек этот, очевидно, заслышав наш разговор из соседней комнаты, вышел, чтобы присоединиться. Это был на редкость неприятный тип. Все мои новые знакомые, показавшиеся мне вначале людьми несимпатичными, не шли с ним ни в какое сравнение. Напротив, рядом с ним они глядели милыми и даже родными. Человечек в чёрном френче лицо имел совершенно невзрачное, точно у него и вовсе не было лица. Я совершенно не могу сказать, как он выглядел, на кого был похож. Помню только, что его светлые и жидкие волосы всегда почему-то были мокрыми – потел он, что ли? – и пренеприятно липли ко лбу.
   Не знаю, что именно было в нём такого отталкивающего, но, завидев этого человечка, я в ту же секунду испугался чего-то. Настроение моё разом переменилось, охота говорить прошла.
   – В преступлении, например? – переспросил он.
   – Я этого не говорил, – буркнул я. Говорить с ним я решительно не хотел, но молчать или убежать из комнаты не мог.
   – Как же не говорили? – полюбопытствовал он. – Вы сказали, что надо найти в себе силы нарушить закон или признать, что свободы вообще не бывает. А кто же захочет признать, что свободы вообще не бывает? Остаётся нарушить закон...
   Говорил он медленно, вкрадчиво.
   – Я никого не призывал нарушить закон, – огрызнулся я. – Это моя теория... всего лишь теория... Это рассуждение на тему... не более того.
   Я отвернулся, мне было неприятно смотреть на него. Но он сам возник у меня перед глазами.
   – Конечно, конечно, – сказал он. – Мне лично ваша теория очень нравится... Я бы даже сказал, что вы последнее слово сказали...– он тихонько, противненько засмеялся. – «Сказал», «сказали»... Словарный запас, знаете ли, скудный. Это, может быть, и для молодёжи будет интересно. В смысле не словарного моего запаса, а теории вашей... – он опять засмеялся. – Великолепная даже теория. Видно сразу, что человек вы мыслящий... занятный человек... Н-да... Если в том же роде, то и многого достичь сможете... Про человека скотоподобного мне понравилось... И про зло вообще тоже... Мне вот только... уточнить хотелось...
   К стыду своему сообщаю, что несколько этих корявых слов произвели на меня действие магическое. Как только они были произнесены, человечек перестал казаться мне отвратительным. Я стал посматривать на него почти с дружелюбием и только изредка усмехался для острастки.
   – Мне, к примеру, вот что непонятно, – продолжал он. – Вот если, к примеру, все захотят свободными-то стать по вашей теории. Что же выйдет? Этак ведь и... перережут друг дружку?
   – Все всё равно не захотят стать свободными. Это слишком тяжёлое бремя... То есть захотеть-то, может, и захотят, но ничего всё равно не выйдет. Хлопотно слишком... То есть, если совершенно свободными, то слишком хлопотно... А потом ведь... большинство про самих себя по телевизору предпочитает узнавать... это думающим людям следует признать, что свободы никакой не бывает... Бывает относительная несвобода. И с этим нужно либо смириться, либо попрать всезапреты...
   – А Европа? – спросила вдруг Наташа-Двустволка.
   – А что Европа? – усмехнулся я. – Конечно, я признаю Европу. Она заслужила признание умением жить. А насчёт свободы тамошней я не знаю. Может, они того состояния достигли, когда и законы им не нужны. Но судить о том, чего не знаю, я не хочу...
   – На самом деле, Иннокентий, конечно, неправ, – засмеялась чему-то Липисинова.
   И она, лукаво поглядывая на меня, взялась рассказывать о каких-то людях с фиктивными биографиями, о жизненном опыте, которого, по её мнению, у меня не доставало. О том, что понимание свободы дано кому-то, ей, например, от рождения, а кому-то нужно и дорасти до него и так далее, и так далее, и так далее. А я невольно думал, что это, наверное, про таких как она, говорят: «Седой как лунь и глупый как колода». Но это было уже не важно. Важно было то, что она назвала меня по имени. Вслед за её рассказом посыпались и другие рассказы. Говорили о загранице, о том, сколько там свободы, порядка и всяких благ земных. Рассказывали и для меня: ко мне обращались, меня называли по имени, пытались меня даже в чём-то разубедить. А писатель, рассказав о том, как в Америке встретил другого российского писателя, принялся расспрашивать меня о происхождении моей теории. На что мне пришлось соврать что-то невнятное насчёт постоянных якобы и «тягостных раздумий о судьбах нашей Родины». Писатель пришёл в совершеннейший восторг и назвал мои раздумья «улыбкой вечности».
   Никто больше ничего не сказал мне о моей теории. Никто не хвалил и не ругал меня. Но это было не важно: негласно и не сговариваясь, они приняли нас в свои ряды. Я моментально уловил эту перемену во мнении и, уловив, переменился сам. Я простил Липисиновой «юношу», Булгакову – зевоту. В благодарность за признание я готов был примириться со всеми. Даже и с противным человечком, которого Алиса отрекомендовала Виленом Декоктовым. Вилен оказался добрым малым. Вполне милым и даже внимательным, так что Макс, после нескольких минут общения, уже поведал ему и о масонах, и о Майке, и о своей нелепой фантазии во что бы то ни стало вступить в тайное общество. На что Вилен заверил Макса, что фантазия не такая уж и нелепая и что в Москве такое множество всякого рода обществ, что среди них вполне отыщется какое-нибудь тайное. Стоит только поискать получше.
***
   Макс был в восторге. Всё ему нравилось: и Вилен, и Липисинова, и то, как я «выступил». Признаюсь, я и сам был доволен собой, а заодно и всем, что вокруг. Да и в самом деле! Всё в этой квартире было просто, легко и непринуждённо. Здесь царила свобода. Но, конечно, совсем не та свобода, о которой говорил я в своей теории. Здесь каждый проводил время так, как это было приятно только ему. Здесь говорили, танцевали, играли на бильярде, пили, закусывали, тренькали на рояле, курили в кухне, целовались, слушали музыку, читали, пели под гитару, даже уединялись в одной из комнат. Здесь царило какое-то лёгкое веселье, здесь каждый делал, что хотел, и никто никому не мешал.
   – Вот здесь, в этой, к примеру, комнате можно и партеечку на бильярде, – объяснял Вилен, вызвавшийся показать нам квартиру и познакомить с гостями, – здесь и выпить можно, если охота... Вот тут напитки... Всё сами... всё сами... Кофеёк можно сварить, чаёк...
   Он подвёл нас к барной стойке и разлил бутылку минеральной воды в три стакана.
   – Пейте... – предложил он и первым взял стакан.
   – Спасибо... Большая квартира, – заметил Макс.
   – Да-а! Очень большая, – подтвердил Вилен. – Хорошая квартира...
   – И гостей много, – Макс оглядел комнату.
   – Да-а! Очень много гостей...
   – И что... часто здесь собираются? – полюбопытствовал я.
   – Не так, чтобы часто... По четвергам.
   – И что, каждый четверг так? – удивился я, сам не зная чему.
   – Да. Каждый четверг так. По-разному...
   – А кто же платит за эти напитки... еду? – не сдавался я.
   – А-а-а! – засмеялся Вилен. – Рассудительный молодой человек!.. Первый раз всех угощают... бесплатно... А потом, если остаются, сдают хозяйке деньги ... Кто сколько может... Пейте, пейте!.. Сегодня вас угощают...
   В это самое время высокая декольтированная девица возле бильярдного стола с силой толкнула шар кием. Шар отпрыгнул в сторону, ударился о борт зелёного стола, обрушился с грохотом на пол и медленно покатился куда-то в сторону. Вокруг засмеялись. Девица грязно выругалась, мотнула головой, отбросив на спину длинные волосы, и замерла, опершись о кий как о посох.
   – Кто это? – фыркнул Макс.
   – У-у-у! – засмеялся Вилен, – Это!.. Сиськи и губы силиконовые, а врёт, что настоящие. А у самой мать в Ижевске да ещё две младшие сестры и брат. Лучше б матери помогла, чем сиськи клеить... Бедность страшная!.. Приехала в своё время учиться, жила в общаге... Мать, естественно... Ну, нечем помогать! Пошла жить к одному негру... И ведь не то, чтобы есть нечего было, а так... на помады не хватало. У подружек обновки, а у неё нет ничего... Негр её бил и обновок не покупал, зато, правда, своё давал донашивать. Она его ботинки газетой набьёт и ходит – стиль, мол, такой. И не то, чтоб она босиком, вот как вы, была...хи-хи-хи... а так только... ботиночки, вишь, не модные... И она за модные ботиночки и побои от негра терпела, и от него же четыре аборта за полтора года сделала... А когда негр уезжал, передал её корейцу. С корейцем она недолго прожила и всего-то один аборт... Кореец через полгода передал её японцу. Японец через год передал шведу, а швед – нашему одному журналюге. А журналюга-то оказался карьеристом. И теперь он с президентом за руку здоровается, а она при нём... Про себя думает, что в своё время... это с негром-то... шанс свой не упустила! Теперь даже в церкви... хи-хи-хи... свечечку регулярно ставит!.. Господа Бога благодарит!.. Ха-ха-ха!.. Уверена, что любая девушка на её месте поступила бы также и что жизнь удалась... А вот, вот... на диванчике... Видите двух целующихся... не совсем уже молодых людей? Это наши педики... Они не одни тут такие, но эти самые смелые... Вот этот, что покрупнее... который ближе сюда... рыжий такой... из Министерства культуры, а второй, с кривым ротиком, черномазенький, – из Думы... Тот, что из культуры изменяет депутату с... – и Вилен назвал известную всей стране эстрадную фамилию. – А певец подался в гомосексуалисты не влечения ради, а для скандалу, для известности... А этот, из культуры в своё время из-за карьеры ориентацию сменил... Начальник у него такой был... А этому уж очень продвинуться захотелось, ну так захотелось, что штаны сами собой свалились! Хи-хи-хи... Вот он и стал любовницей у начальника... Но зато и зарплата, и должность – это уж он себе отработал!.. А теперь он совершенно искренно и на полном серьёзе думает, что родился женщиной в мужском теле! Ха-ха-ха!.. А вот... вот... – Вилен кивнул на другой диван, напротив, – вон там, в углу... Молодая, подающая надежды писательница из Хабаровска... Да вы зна-аете!.. Прасковья Копейкина... Описывает свой убогий, но уже достаточно богатый сексуальный опыт, приобретённый в подъездах и на чужих продавленных диванах. Любопытно! Хотя... ничего того, что литературой-то зовётся, здесь нет и не было... Ну это ведь никому и не нужно. Главное, чтобы щекотало, чтобы дух захватывало!.. А mademoiselle Копейкина – потаскуха редкая и водку как матрос хлещет. От этакого у кого хочешь дух захватит. Она, кстати, называет это «приобретать жизненный опыт». Вот приобретает и описывает. И хорошо расходится... Ну... вижу, вижу... Вижу, что утомил... Пойдёмте дальше...
   Он нисколько не утомил нас. Про себя я могу сказать, что Вилен разбудил во мне какое-то нездоровое, подлое любопытство. Мне хотелось слушать ещё и ещё. Мне хотелось о каждом услышать такую историю. Но я смолчал. Смолчал и Макс. И мы покорно пошли за Виленом из комнаты.
   – А-а-а... собственно, что дальше? Там дискотека, – и Вилен махнул рукой в сторону коридора. – И рассказать-то не о чем! Этих умников вы уж всех знаете, – он указал на Липисинову и Ко, всё ещё заседавших в передней.
   – А там? – спросил Макс и ткнул пальцем куда-то в коридор. – Напротив дискотеки?
   – А-а-а! – засмеялся Вилен, как давеча. – Лукавый молодой человек!.. В своё время сами узнаете... Всё сами узнаете... А! Вот здесь разве стоит побывать...
   И он увлёк нас в соседнюю комнату. Это была библиотека. Стояли белые стеллажи с книгами, белые кожаные кресла и диван, белый кабинетный рояль и белый небольшой письменный стол, похожий на рояль. На инструменте стоял бокал с розовой жидкостью и жёлтой долькой лимона, нанизанной на стеклянный край. Рядом с бокалом валялась какая-то синяя заморская купюра, ещё недавно свёрнутая трубкой, а теперь раскрывшаяся; и тут же над белой гладью рояля высилась, как фурункул, горка белого порошку.
   – О-о-о! Здесь интересно... – проговорил Вилен, не шевеля губами. – Здесь интересно...
   Он прошёл к инструменту, уселся, отбросил крышку и одним пальцем стал подбирать какую-то мелодию. Мы с Максом, оба в ожидании чего-то интересного, разместились по обе стороны от Вилена.
   Комната, в которой мы расположились, оказалась довольно большой, и народу в неё набилось немало. На диване сидел длинноволосый парень с гитарой. Склонившись над грифом, он тихонько наигрывал и напевал какую-то песню. Слева от него сидел такой же длинноволосый парень, по-видимому, очень высокий, к тому же очень худой и давно нечёсаный, производивший впечатление дурнопахнущего. С другой стороны от гитариста на самом краешке дивана примостилась крупная, дородная молодая особа в чёрной коротенькой расклёшенной юбочке, в чёрной рубахе навыпуск и в чёрных тяжёлых ботинках. На лице её ярким пятном выделялись тёмно-коричневые губы. И высокий парень, и девушка тихонько подпевали гитаристу.
   Несколько человек, кто с бокалами, кто с рюмками, кто со стаканами, стояли возле стеллажей, говорили о чём-то, пили и по временам взрывались смехом. В стороне от них какой-то молодой человек листал книгу. Ближе всех к нам сидели в креслах две девушки и о чём-то беседовали. Девушки были из породы красавиц: с мускулистыми икрами, накладными ногтями и длинными распущенными волосами.
   – Вон, гляньте, – кивнул Вилен в сторону смеющейся компании. – Актрисулю узнаёте?
   Я действительно узнал молодую актрису, недавно вышедшую замуж за театрального мэтра – об этом как раз трубили все газеты.
   – Влезла в богатый дом и теперь пристроилась по телевизору блины печь! А предшественницу-то едва из петли успели вынуть...Так несчастная старушка теперь – со злости, что ли, – на людях под ручку с солистом поп-группы появляется, а мальчик-то ей во внуки годится. А молодуха направо и налево о любви поёт: как она своего старичка полюбила, да как он её полюбил!.. А из старичка-то уж песок сыплется... А знали б вы, о чём она думает! Мнедаже не по себе делается!.. А вон у той толстухи в чёрном... пока ещё толстухи... СПИД. Да, да... имейте в виду...
   – А чего нам? Нам с ней детей не крестить, – с каким-то напускным цинизмом ухмыльнулся Макс.
   – Ну, как знать... я ведь так... на всякий случай... Любопытная личность... Очень мечтала быть современной. А сделалась опять же потаскушкой. Больной потаскушкой... Познакомится бывало на улице – и в постель. И ведь не из-за денег, не по страсти. Даже и желания-то особенного не было... А только ей вдруг померещилось, что это современно. И что в XXI веке так именно отношения и выстраивают умные люди. А теперь общественность у неё виновата. У нас дескать в стране предосудительно девушке презервативы в сумочке иметь... Хи-хи-хи... То ли дело во всём цивилизованном мире!.. Она, бедняжка, стеснялась презервативы в сумочке носить! Экое целомудрие! И ведь если б наше общество было настолько цивилизованным и не осуждало бы девушек, таскающих в сумочках презервативы, так и СПИДа бы не было! Хи-хи-хи... Какова мораль? А?.. А вон того дурачка с книжечкой узнали? Сынок... – и снова громкая музыкальная фамилия. – Папашка-то подженился на бывшей жене... – снова громкая фамилия, на сей раз финансовая. – Новая жена новых детей родила. А старшенький с мачехой не поладил и отцу назло подсел... на герыча... на героин, в смысле. Да-а-а! У него и руки-то все в трассах... Дурак! С иглы-то теперь не соскочит, а и соскочил бы – что толку? Гляньте на цвет его личика. Это ж почки! А с такими почками, друзья мои, долго не живут... Папашка-то его в Израиль спровадить мечтает, в кибуце... Наивный! Хи-хи-хи... Как будто в кибуце почки не откажут!.. Ах! Не признал сразу! – тут Вилен понизил голос и указал нам на одну из красавиц, на блондинку в коротеньком платьишке.