Киндель тоже не был коренным жителем Грюнбаха, но сумел стяжать себе репутацию добросовестного и неутомимого труженика. К нему можно было обращаться за помощью в любую пору дня и ночи. В аптеке, где он работал провизором, царил образцовый порядок.
   Кроме того, он был человеком набожным и в полную противоположность мне не пропускал ни одной церковной службы. В Грюнбахе все хорошо знали, что он уже шесть лет, стиснув зубы, терпеливо дожидается смерти владельца аптеки — веселого и отнюдь не благочестивого старичка, который уже давно перестал заниматься делами, всецело предоставил свою аптеку попечению провизора, зато был неутомимым посетителем рестораций.
   У меня вошло в обычай, ожидая в гости Нидермейеров, приглашать как бы в противовес им господина Кинделя, потому что провизор был все же человеком интеллигентным.
   Однако в тот вечер и он не вполне оправдал мои ожидания. Не успел он войти, как фрау Нидермейер сразу же вовлекла его в оживленный разговор о новых увлечениях персидской экс-шахини. Все ли прочли последние "Иллюстрированные новости"? История с эксшахиней так взволновала фрау Нидермейер, что всю ночь она почти не спала. Кстати, с большим сожалением ей приходится сказать господину Кинделю, что снотворные таблетки, которые она недавно приобрела у него в аптеке, не очень-то помогли. На следующее утро она чувствовала себя совершенно разбитой и страдала изжогой.
   Итак, конца моим мучениям не было видно! Но вот Нидермейеры начали выдыхаться, возникла пауза, и Киндель ею воспользовался, чтобы спросить меня с легкой улыбкой на тонких губах:
   — Ну, что нового в науке, господин доктор?
   Благодарный за спасительный вопрос, я тут же заговорил с жаром, делая отчаянные попытки помешать собеседникам вернуться к излюбленным темам. У меня было при этом такое ощущение, будто я в поте лица силюсь прикрыть доской яму со стоячей водой, чтобы в ней больше не плескались и меня не окружала атмосфера угнетающей затхлости. Я быстро нашел исходный пункт для новой беседы.
   Поразительные успехи советских ракет произвели огромное впечатление в научных кругах всего мира. Я тоже был ими захвачен. Казавшаяся до самого последнего времени утопической, неосуществимой проблема проникновения в космос; точные полеты ракет вокруг спутника Земли и передача на Землю фотоснимков ее обратной стороны, доселе недоступной человеческому взору; еще более смелые, головокружительные проекты на ближайшее будущее… Все это возбуждало во мне почти зависть и глубокую печаль, стоило мне вспомнить о ничтожестве моей собственной монотонной работы и о том, что мои давнишние мечты о научных исследованиях, так и не осуществившись, развеялись в прах. Разумеется, только специалист мог уяснить себе размеры трудностей, сопряженных с осуществлением этих научных задач, и оценить важность новых достижений, но я все-таки заговорил с моими гостями на эту тему, попытался дать им коекакие разъяснения и постепенно воодушевился.
   Когда я кончил, в комнате наступило неловкое молчание, а супруги Нидермейеры посмотрели на меня, как смотрят на человека, нарушившего приятную беседу совершенно неожиданной и неуместной, почти оскорбительной выходкой. После долгой паузы господин Нидермейер откусил кончик сигары и снисходительно похлопал меня по плечу.
   — Ну, хорошо, милейший доктор, хорошо… Может быть, оно все так и есть. Но меня, признаюсь откровенно, это интересует очень мало.
   — И ты абсолютно прав, Йозеф, — одобрительно кивнула его жена. В ее голосе послышалась злоба, когда она принялась развивать свои удивительные взгляды на науку:
   — Мне остается только поражаться, доктор, как вы всему этому можете верить. Я не верю ни капельки. Все — обман и пропаганда.
   — Как? Однако, фрау Нидермейер!..- вырвалось у меня, но моя собеседница не дала мне продолжать и заговорила с возрастающим ожесточением. Да, да, да! Ей-то ясно, что все это не более как обман. Ведь она же сама очень внимательно рассматривала Луну и увидела, что Луна самая обыкновенная, какой была всегда. Мало ли что можно утверждать, ссылаясь только на какой-то там дурацкий "пип-пип-пип"…
   — Даже многие газеты попались на эту удочку, точь-в-точь как вы, доктор!
   Свой главный козырь она приберегла под конец. Мол, она прочла, что один американский профессор — "настоящий профессор, прошу вас заметить" (эта шпилька была явно адресована мне) — придерживается в точности ее мнения. Ничего, кроме обмана и пропаганды!
   Для моего ума, прошедшего научную школу, это было уж слишком, и, хотя жена бросала на меня испуганные, предостерегающие взгляды, я тоже вошел в раж! Забыв, перед какой аудиторией нахожусь, я произнес пламенную тираду, выступил с целым трактатом о соотношениях астрономических величин, упомянул о светящемся натриевом облаке, выпущенном одной из первых советских ракет, и о радиосигналах, принятых всеми крупными научными институтами на Земле. В ракетах я смыслю мало, но передача сигнализации относится до некоторой степени к моей давнишней научной специальности. И я попытался объяснить, как такая сигнализация осуществляется. Может быть, и впрямь проявив бестактность, я спросил фрау Нидермейер, не воображает ли она, что разбирается в этих вопросах лучше, нежели все серьезные ученые мира, вместе взятые, из которых ни один не имеет на этот счет ни малейших сомнений, за исключением, конечно, того знаменитого в кавычках американского профессора, на чье мнение она ссылается. Как, кстати, фамилия этого профессора? Ах, вот оно что! Фрау Нидермейер ее не запомнила! Все ясно. Мне не стоит большого труда догадаться, чем знаменит этот господин и каковы его истинные цели!
   Подтекст всей моей речи выражал гневное порицание, словно говорил я перед моими студентами, саркастически подчеркивая зияющие пробелы в их познаниях, вызванные леностью и скудоумием.
   Когда я, почти задохнувшись, кончил, молчание в комнате было еще более гнетущим, чем после моего первого монолога.
   — А вы что скажете по этому поводу? — попытался я найти поддержку у господина Кинделя
   Но господин Киндель разглядывал свои ногти и улыбался.
   — Если бы даже все это и было правдой, то каждый верующий христианин прежде всего должен задать себе вопрос: чему это на пользу? — Так дипломатически уклонился он от прямого ответа, причем на губах у него продолжала играть улыбочка, смысл которой было нелегко истолковать.
   С тем же основанием можно было вопрошать, для чьей пользы понадобилось Копернику создавать свою систему мира, а Ньютону делать свои вычисления. Вопрос о пользе и цели научных открытий прозвучал так безнадежно глупо, что я попросту умолк.
   Расстроенный и рассерженный, я сидел и смотрел в окно, а разговор обратился к прежним темам. И снова мне казалось, что это лопочут куклы; только их механизмы работали теперь заметно быстрее, в квакающих звуках слышались нотки раздражения. Уют беседы был, видимо, нарушен уж до конца вечера; гости утратили свою непринужденность, и это обстоятельство, должен признаться, доставило мне злое удовлетворение.
   Как сквозь туман, с полным безучастием воспринял я, что господин Киндель старается ухаживать за фрау Нидермейер в тех пределах, какие допускала его строгая и чопорная манера держаться. Сам Нидермейер сидел некоторое время молча, насупив брови, и, казалось, о чем-то напряженно думал. Вдруг он изо всей силы стукнул кулаком по столу, так что из бокалов расплескалось вино.
   — Вооружаться до зубов и не давать никакой пощады разлагающим элементам! Только это может гарантировать спокойствие и порядок!
   Примерно такие слова выкрикивал он в сердцах, не очень связно, будто споря с кем-то невидимым, бросившим ему вызов. Выглядел он в ту минуту и смешно и глупо. Глаза остекленели — он выпил уже изрядно. На эти пропитые деньги я смог бы купить по меньшей мере две книги из самых необходимых.
   К счастью, Нидермейер тут же успокоился, откусил кончик новой сигары и, заикаясь, повел речь о своем компаньоне, который выстроил в Дюссельдорфе замечательный дом. Этот компаньон считает, что нынче вышло из моды вешать в гостиных копии знаменитых картин. Это уже считается вульгарным. Уважающие себя люди теперь берут под залог оригиналы старых и новых мастеров. Да, да, богатый человек этот дюссельдорфский компаньон! Но так ли уж обязательно брать картины под залог и развешивать у себя по стенам? Он сам, Нидермейер, вообще ни во что не ставит живопись. А каково на этот счет мнение господина провизора?
   Единственным преимуществом этого вечера было, что гости ушли несколько раньше обычного. Нидермейеры вызвались довезти провизора на своей машине, чего до сих пор они никогда не делали. В моем раздраженном состоянии я усмотрел в их предложении — сознаюсь, что неосновательно, — нечто вроде внезапно возникшей между ними солидарности, подобие тайного заговора, направленного против моей особы.
   Я проводил гостей и, когда они уехали, постоял еще несколько минут в тишине ночи. Вселенная, темная и безгласная, вся испещренная бесчисленными звездами, величаво раскинулась над крышами Грюнбаха. Откудато издалека донесся глухой взрыв, и стекла в окнах зазвенели: километрах в тридцати от Грюнбаха происходили военные маневры.
   Ежась от ночной прохлады и какой-то неясной тревоги, я поплотнее натянул пиджак. Внезапно я почувствовал себя одиноким и беззащитным, как никогда в жизни. Кто я? Путник, бредущий без цели в бесконечной черной пустоте.
   Подобные настроения овладевали мною и раньше, но ни разу еще не достигали такой остроты, как в тот вечер. Может быть, эта тяжесть, как груда камней, накапливалась в моей душе постепенно, увеличиваясь каждый день на новый камень. И вот наконец груз сделался таким нестерпимым, что оставалось лишь два исхода: либо выбраться из-под него и убежать, либо быть раздавленным.
   Я нарочно описал здесь так подробно свое окружение, свой относительно благополучный будничный мирок, чтобы стало яснее, почему я вдруг понял: больше так нельзя существовать, утешаясь самообманом. Визит Нидермейеров мог сыграть здесь роль капли, переполнившей чашу. Все безысходное убожество моей жизни — не столько материальное, сколько скорее духовное убожество — вдруг дошло до моего сознания. Жизнь предстала передо мной как длинная череда серых, бесцветных дней, дней "ученого", которого никто никогда не принимал всерьез. И единственное общество — люди вроде Нидермейеров!
   Не раз моя жена более или менее тактично убеждала меня попробовать переменить род занятий. Например, попытаться стать представителем фирмы технического оборудования — телевизоров, рентгеновских аппаратов, медицинских приборов — или поискать хорошо оплачиваемую должность в каком-нибудь промышленном предприятии. Действительно, докторское звание как будто могло придать мне известный авторитет в глазах представителей фирм и клиентов, однако я глубоко убежден, что никогда не сумел бы продать даже электрической бритвы. Уже при первом возражении покупателя я, наверно, тотчас откланялся бы и ушел. К этому надо еще добавить мои угловатые манеры и мало располагающую внешность. Мне достаточно было взглянуть в зеркало, чтобы заранее предсказать полную безнадежность такого рода начинаний. Я низкого роста, щуплый. Мои бледно-голубые глаза за сильно выпуклыми стеклами очков кажутся до смешного огромными и похожими на лягушачью икру под микроскопом. Волосы у меня неопределенного, серовато-белесого цвета; они упорно противостоят попыткам пригладить их щеткой Добавьте к этому, что при малейшем волнении я начинаю безбожно шепелявить и что походка у меня из-за поврежденного колена несколько вихляющая… Нет, попытка была бы совершенно безнадежной.
   В промышленных лабораториях, наверно, охотно воспользовались бы моими услугами, но известное высокомерие ученого препятствовало мне опуститься до исполнения практических лабораторных измерений и конструктивных усовершенствований на производстве, то есть до работ, имеющих единственной целью увеличить торговый оборот. Иными словами, мне претило трудиться ради куска хлеба и только. А для более почтенных занятий мне недоставало ученых титулов.
   Что же давало мне право на подобное высокомерие? Увы, только моя докторская диссертация на тему "О пределах измеримости электромагнитных волн". Давно погребенная в пыльных архивах, она уже совершенно забыта. Поистине смешные претензии!..
   Меня одолела черная меланхолия, безысходная горечь от сознания собственного ничтожества. Я устремил немой вопрошающий взгляд вверх, к звездам. И вдруг меня осенила мысль!
   Сначала это была очень скромная мысль, которая могла хоть немного отвлечь меня от тусклой действительности, украсить мое безрадостное существование. В аналогичных случаях другие люди коллекционируют марки или выводят цветы. В тот вечер я действительно еще не подозревал, какие грандиозные, почти невероятные последствия возымеет все это в будущем. Вероятнее всего, я и не отважился бы ни на что, знай я, чем это все кончится.
   Итак, несколько утешенный, воротился я тихонько в дом, где жена убирала после гостей. В комнате отвратительно пахло застоявшимся сигарным дымом, лампа тускло освещала пустые стаканы и бутылки, на скатерти краснело большое, уродливое пятно от пролитого вишневого ликера.
   — Три бутылки красного, — сокрушенно сказала жена, — и вдобавок гости как будто обиделись. Тебе, может быть, не следовало…
   — Оставь! — прервал я ее злобно. — В следующий раз хватит и одной бутылки. Деньги мне самому нужны.
   В ту ночь я спал очень беспокойно. Страшные сны мучили меня. Будто я бегу по темным безлюдным переулкам, спасаясь от невидимых убийц. Потом я видел исполинского господина Нидермейера. Он издевательски хохотал, а я ползал перед ним на коленях, вымаливая марку. В конце концов я оказался в мрачной аудитории института физики перед судьями, которые по неизвестным причинам приговорили меня к пожизненному заключению. Я хотел протестовать, но председательствующий, одетый в черную тогу и слегка напоминавший провизора Кинделя, зазвонил в свой колокольчик и закричал: "Обжалованию не подлежит! Судебное заседание закрыто!"
   Весь в холодном поту, я проснулся.
   — Будильник прозвонил, тебе пора вставать! Уже шесть часов, — сказала жена.
 
   Не обратил бы доктор Бендер как-нибудь поутру внимания на мои покрасневшие от напряжения глаза! Полоска света от фонаря очень слаба, а у меня к тому же отобрали очки (чтобы я осколками стекол не перерезал себе вены. Кроме шуток! Нет, подобной услуги я им не окажу). Поверьте: при столь скудном освещении, наполовину спрятавшись под одеяло, очень нелегко исписывать эти листки моим торопливым, для всех других, несомненно, малоразборчивым почерком.
   Досаднее всего тратить уйму времени на очинку карандаша. Он быстро стачивается со всех сторон. На беду, мне достался номер второй, очень мягкий. Номер третий или четвертый подошел бы гораздо лучше, но приходится довольствоваться тем, что есть. Поскольку я лишен каких бы то ни было инструментов — даже пилкой для ногтей я могу пользоваться лишь под неусыпным наблюдением персонала, — мне остается только обгрызать карандаш зубами; к счастью, они у меня еще довольно крепкие. Карандашный графит я точу о шершавый металл кровати. Бумагу и карандаш я прячу днем под матрасом. Укрытие как будто оказалось надежным, ибо больничный персонал явно не страдает повышенной любовью к чистоте: пока наш лысый санитар, человек с лицом мясника на пенсии, караулит у входа в палату, привалясь к двери, старшая медсестра с вечно обиженной миной разок-другой проведет щеткой по полу. Но дальше чем на пару сантиметров ее щетка еще никогда под мою кровать не проникала. Зато проявляет рвение доктор Бендер. С каждым новым днем подвергает он меня все новым обследованиям: ожесточенно доискивается следов мозговых опухолей, симптомов паралича, белой горячки и шизофрении.
   Устремив на меня мрачный взгляд, задает бесконечное множество вопросов: не падал ли я в детстве на голову, не было ли в моей семье случаев самоубийства, не страдал ли кто-нибудь из моих родственников эпилепсией, алкоголизмом, не умер ли в сумасшедшем доме. К сожалению, я не могу доставить ему удовольствия, хотя и отдаю должное его отчаянным стараниям найти у меня конкретные признаки душевной болезни и таким образом задним числом оправдать мое пребывание в психиатрической больнице. Я почти боюсь, что постепенно пробуждаю в нем угрызения совести, и все же у меня хватает жестокости держать себя с ним неизменно приветливо, с веселой улыбкой; такое поведение постепенно все глубже повергает его в тайные сомнения насчет моей болезни.
   Должен признаться, конечно, что веселая улыбка стоит мне подчас немалых усилий. Меня берет тихий ужас, когда сквозь стену доносятся крики настоящих сумасшедших или когда меня проводят мимо палат, где, прикованные к своим постелям, лежат слабоумные и через полуоткрытые двери мне бывают видны искаженные чудовищными гримасами тупые лица идиотов. Но я стараюсь возможно спокойнее воспринимать эти уродливые ошибки природы и в противоположность им думать о гармоничности гигантского мироздания, о дошедших до меня из мрака бесконечных пространств сигналах с далеких звезд.
   Теперь я лишен возможности любоваться ими воочию, равно как внимать их далекому призыву и нести его людям — разве что лишь через посредство немых страниц этой рукописи…
   В свиданиях с близкими мне все еще отказывают. Но сегодня мне передали письмо. Оно было уже вскрыто, и, по всей вероятности, его содержание тщательно проверили. Я почти не сомневаюсь, что старший врач доктор Бендер вообще был против передачи мне письма и замолвил за меня слово профессор. Хотя до сих пор я видел его всего один раз при обычном обходе, однако какое-то чувство, никак не подтвержденное фактами, подсказывает, что профессор благоволит ко мне. В отличие от мрачного изувера доктора Бендера профессор — человек представительной и импонирующей наружности, с густой седой шевелюрой и красивым лбом; в его больших серых глазах светится ум. Кажется, ничто человеческое ему не чуждо, но в его взгляде видна усталость и ироническая покорность судьбе. Хотя без своего врачебного халата он, в противоположность мне, должно быть, выглядит элегантным светским господином с уверенными и изящными манерами, мне все же кажется, что по духу мы чем-то друг другу сродни.
   Что касается письма, то и самый строгий цензор не нашел бы в нем ни малейшего повода для придирки. Почерк, которым оно написано, столь же четок и прост, как и несколько слов, составляющих его содержание:
   "Мой дорогой сын! Я надеюсь, что ты чувствуешь себя хорошо и скоро возвратишься к нам. Твоя мать".
   И все. Тем не менее письмо подействовало на меня так, что я, сжимая его в руке, некоторое время сидел на кровати и тупо смотрел перед собой.
 
   Но пора продолжить мои воспоминания.
   В дни, последовавшие за памятным вечером 2 сентября — вечером отчаяния, я настолько успокоился, что почти готов был отказаться от реализации возникшей у меня тогда идеи; более инертная сторона моего "я" как будто одерживала верх. Для оправдания своего отступничества в собственных глазах я внушал себе, что трудности окажутся еще большими, нежели это было в действительности. И что скажет моя жена насчет новых расходов? Короче говоря, я уж совсем было примирился с моим прежним прозябанием. Однако как-то вечером, сидя за письменным столом и заново остро переживая неприятность, случившуюся у меня в тот день в институте, я вдруг вскочил, точно подброшенный неожиданным приливом энергии, взял мой карманный фонарь и отправился на чердак.
   К дому со стороны сада прилегал небольшой сарайчик для сена и конюшня, уже много лет не использовавшаяся по прямому назначению. Над сеновалом, всегда пустым, находился довольно обширный чердак с затянутыми густой паутиной балками каркаса, трухлявыми, но сухими досками, служившими полом, и с люком на заржавленных петлях; этот люк выходил наружу, и через него, вероятно, забрасывали сюда некогда сено или мешки с зерном. В очень старых домах помещения с таким устройством не редкость.
   В одном из чердачных углов мы с женой поставили изъеденный червоточиной шкаф, для которого у нас в жилых комнатах не хватило места. В шкафу я держал часть своей обширной библиотеки, чтобы хоть немного разгрузить от книг наше жилище. Вместе с книгами в шкафу на чердаке были свалены еще разные аппараты и приборы, проволока, радиолампы, катушки, конденсаторы и тому подобное. Кроме шкафа, на чердаке находилась также кое-какая старая мебель, ни на что больше не нужная: шатающийся стол, диван-инвалид и старинное дедовское кресло с вылезающей из него морской травой.
   Когда несколько лет назад мы здесь поселились, я в пылу первого восторга по поводу обретения собственного домашнего очага несказанно обрадовался этому чердаку и сделал там временную электропроводку, чтобы оборудовать маленькую лабораторию для физических опытов. Но с течением времени благое намерение мало-помалу заглохло под грузом повседневных забот, и теперь, спустя несколько лет, все очутилось в том состоянии почти зловещей заброшенности, какое присуще пустующим помещениям и предметам, которыми уже давно никто не пользуется. Они словно враждебно настораживались, сопротивляясь попытке нарушить их долгую спячку и извлечь снова на свет божий.
   Луч карманного фонаря скользнул по пыльной паутине, осветил матово блеснувшую застекленную дверцу шкафа, за которой ржавели мои аппараты и инструменты. У некоторых книг мыши объели переплеты… Словом, зрелище было печальное.
   В тот же вечер я починил на чердаке электропроводку и с помощью метлы и совка навел некоторый порядок.
   Когда на следующий вечер при сильной электрической лампе я произвел осмотр аппаратов и приборов, все выглядело уже значительно веселее. К сожалению, я тут же выяснил, что для осуществления моего замысла многого недостает. Прикинув необходимые затраты, я пришел в ужас. Да, видимо, все это будет стоить очень дорого!
   Я вытащил из шкафа экземпляр моей докторской диссертации. Бумага пожелтела, покрылась пятнами, а когда я пробежал глазами колонки цифр и вычисления, мною овладела тихая грусть. Как давно все это было, как далеко вперед ушли с тех пор наука и техника! И все же я пришел к выводу, что некоторые из моих тогдашних соображений даже и в свете новейших исследований не утратили значения и им до сих пор было уделено незаслуженно мало внимания. Это преисполнило меня таким удовлетворением и гордостью, что я уселся, как на трон, в ветхое дедовское кресло и скрестил руки на груди с видом победителя. Непризнанный гений в одиночестве на пыльном чердаке! Жалкий комизм ситуации был столь явен, что я и сам минутой позже уже кривил рот в иронической усмешке, не лишенной горечи.
   Но, как ни странно, именно с той минуты мой замысел, тогда еще очень скромный, был спасен. Ведь нашему брату ученому только стоит зацепиться за идею, что называется, лизнуть парочку формул — наподобие того как лев пробует кровь, — и мозг начинает сам работать над решением поставленной проблемы. Стиснув зубы и упорно преодолевая препятствия, человек начинает двигаться к поставленной цели, если только он еще не окончательно сломлен жизнью, а я, несмотря ни на что, все еще не казался побежденным. Эти соображения утешили меня до такой степени, что, ложась в ту ночь спать, я даже тихонечко насвистывал, а потом сразу уснул и спал так крепко и хорошо, как давно не бывало.
   Конечно, я мог бы заняться своими опытами и в институте, где, несмотря на устаревшее оборудование, в моем распоряжении было бы все-таки больше вспомогательных средств. Но, во-первых, для проведения задуманных опытов очень неблагоприятны условия большого города с его многочисленными помехами, такими, как трамвай, троллейбус, электролинии, ионизированные, насыщенные дымом и чадом слои атмосферы и прочее. Во-вторых, я боялся обратиться за необходимым разрешением к институтскому начальству и с первых шагов придать моему начинанию широкую огласку. Наконец, в-третьих, мне пришлось бы тогда или оставаться ночевать в институте, или возвращаться к себе в Грюнбах глубокой ночью, чтобы поспать хоть несколько часов. Подобная жертва представлялась мне несоразмерно большой сравнительно с моими тогдашними намерениями. Взвесив хорошенько все эти обстоятельства, я предпочел чердак.
   Прежде всего нужно было обзавестись антенной особой конструкции, а именно вращающейся во все стороны установкой определенной кривизны и таких размеров, какие допускало предельное расстояние между стропилами и полом. Если использовать люк в потолке, через который в старину валили сено в конюшню, и кое-где спилить мешающие доски, место для антенны получалось изрядное. (Эскиз первого, еще довольно примитивного устройства имеется в конфискованных у меня записях.) Я сделал чертеж антенны, но вскоре убедился, что моего слесарного умения для ее изготовления не хватит, тем более что и соответствующих инструментов у меня не было. Заказать антенну в городе было бы слишком дорого, а вдобавок пришлось бы оплатить и транспорт. На велосипеде такую махину не привезешь — слишком громоздка…
   Шагах в ста от нашего дома, не более, жил некий человек, о котором никто хорошенько не знал, откуда он и чем занимается. Жил — это, пожалуй, слишком сильно сказано, правильнее сказать — ютился в помещении бывшей кузницы, хозяин которой давным-давно умер. Кузницу еще не снесли, потому что наследники, владельцы участка, жившие за границей, запросили с магистрата непомерную сумму в виде компенсации, а кроме того, еще ничего не получив, никак не могли столковаться о разделе ее между собой.