- Все стараетесь себя оправдать...
   - Ни нравственного, ни безнравственного нет. Есть люди, родившиеся с разными вкусами. Вы любите артишоки, а я ростбиф. Я и есть буду ростбиф, и меня станут называть прохвостом. А все дело в том, что природа или Господь Бог произвели нас на свет с разными вкусами. Свободная воля! Глупость, выдуманная попами.
   Никодимов говорил негромко, сидел недвижно, лишь иногда, от боли в виске, страдальчески подергивал глазом.
   Анна Дмитриевна смотрела на этого человека, так много взявшего в ее жизни, на его сухие пальцы с отточенными ногтями, на перстень с вырезанным черепом и двумя костями, на изможденное, но породистое лицо, и- как бывало нередко-странная смесь обаяния и презрения, нежности и обиды, пронзительной жалости и отвращения подымалась в ней.
   - Ах,- сказала она, задохнувшись,- - чем вы меня взяли?
   - Жалостью,- ответил Никодимов.- Вы считаете, что посланы в мою жизнь, чтобы исправить меня. Женщины с добрым сердцем, как вы, нередко чувствуют именно так. Смею вас уверить.
   - Замолчите, вы... слышите, замолчите...- шепотом, давясь словами, произнесла Анна Дмитриевна. Она закрыла глаза платочком, откинулась на диван. Влево темнел треугольник между
   361
   портьерой. Там был полумрак гигантского театра, тысячи голов и глаз, направленных на сцену.
   Коппелия танцевала длинное и трудное adagio'. Фанни впивалась в каждое ее движение. Временами бормотала: "Молодец! Для нее-даже хорошо!" Упираясь в пол носком, рукой придерживаясь за высоко поднятую руку партнера, Коппелия вся вытянулась горизонтально, слегка колебля другой ногою, как хвостом рыбы,- и медленно, легко и изящно описывала полный круг. Adagio имело успех. Коппелия выпорхнула и раскланялась - с той нечеловеческой легкостью, которая поражает в балете.
   - Таланта у ней мало,- судила Фанни,- но работа большая. Очень изящно. Это и говорить нечего.
   Анна Дмитриевна видела только конец третьего акта. Ансамбли, дуэты, соло бессвязно проносились перед глазами. Фанни разбирала всех по косточкам. Одна отяжелела - известная немолодая балерина с дивными ногами; другая великолепна по темпераменту, но не вполне строгого вкуса. Третья - вся создана покровительством.
   - Фанни хочет сделать из вас балетомана,- сказала Анна Дмитриевна Христофорову, через силу улыбаясь.- У вас голова кругом пойдет, коли будете слушать.
   - Что ж, это очень интересно,- ответил Христофоров.
   - Не взыщите, голубок,- моя слабость! Чем я виновата, если балет меня восхищает? Посмотрела - точно бутылку шампанского выпила.
   Когда, по окончании, все спускались к выходу, Христофоров обратился к Анне Дмитриевне:
   - Я очень благодарен, что вы меня взяли.
   - Вы что ж,- ответила Анна Дмитриевна,- вообще, кажется, становитесь светским человеком? Фрак бы еще на вас нацепить да вывести на бал.
   Христофоров засмеялся, поглаживая свои усы.
   - Во фраке мне действительно неподходяще. Светскость... ну, какая же! Но, конечно, я ценю новые впечатления, даже очень ценю,- прибавил он серьезнее.- Я хотел бы очень много видеть, как можно больше.
   У выхода, под гигантскими колоннами портика, Фанни пригласила их к себе ужинать. Христофоров сначала замялся, потом согласился.
   - У меня есть вино,- сказала Фанни.- Разумеется, дареное,прибавила она и захохотала.
   Зимней, свежей ночью, при блеске огней из Метрополя, шли они вверх, к Лубянской площади. Миновали лубянский фонтан, старую, красную церковку Гребневской Божией Матери, прежний застенок, и вышли на Мясницкую - улицу камня, железа, зер
   ' Адажио-медленная часть в классическом танце {итал.}. 362
   кальных витрин с выставленными двигателями, контор, правлений и немцев.
   Фанни снимала огромную квартиру в Армянском переулке. Была она запутанного, сложного устройства, с бильярдной комнатой, полутемной столовой, огромной гостиной, не менее чем тремя спальнями. Старинные, дорогие вещи стояли вперемежку с рыночными; в гостиной сомнительные картины; в общем, дух безалаберной, праздной и веселой жизни.
   - Ну, для чего тебе, например, бильярд? - спрашивала Анна Дмитриевна, стоя с кием у освещенного низкой лампой бильярда. Христофоров с улыбкой перекатывал белые шары.
   - Как зачем? А захочу играть? Вот, младенца этого обучу этому ремеслу.- Она кивнула на Христофорова и захохотала.- Лена,- крикнула она горничной,- скорее ужинать! Сейчас, переоденусь только. Одна минута.
   И она выбежала, на своих коротковатых, резвых ногах.
   - Фанни живой человек,- сказала Анна Дмитриевна,- неунывающий. В клубе ночами в карты дуется, поспит часа два, и как рукой сняло, опять весела, в кафе, в концерт, куда угодно.
   Когда их позвали в столовую, Фанни в капоте, заложив ногу на ногу, сидела у телефона. Она заканчивала отчет о спектакле.
   - Успех - да, средний, но да. Adagio прямо понравилось. В общем, это, конечно, серединка... понимаете, дорогая моя... От настоящего, большого искусства, как у вас, ну...- бесконечность.
   Фанни кормила их недурным ужином. Не обманула и насчет вина. Была в очень живом настроении и рассказывала о студенческих сходках 1905 года. "Товарищи,-- кричала она и хохотала простодушно,- не напирайте, товарищ Феня родит!" "Товарищи, не курите, ничего не слышно!" Затем изображала еврейские анекдоты, с хорошим выговором.
   Анна Дмитриевна пила довольно много. Фанни подливала. Ее собственные, подкрашенные глаза блестели.
   - - Пей,- говорила она, - вино мне подарили, не жаль. А тебе надо встряхнуться. Ты мне не н'дравишься последнее время. Не н'дравишься,- язык ее склонен был заплетаться.- Плюнь, выпьем.
   После ужина перешли в будуар. Затопили камин. Фанни принялась полировать себе ногти.
   - Алексей Петрович, милый вы человек,- вдруг сказала Анна Дмитриевна, взяла его за руки ч припала на плечо горячим лбом,- что же делать? как существовать? Ангел, мне вся я не н'дравлюсь, с головы до пят, все МБ! развращенные, тяжелые, измученные... На вас взгляну, кажется: он знает! Он один чистый и настоящий...
   Христофоров смутился.
   - Почему же я...
   Если вы такой, - продолжала Анна Дмитриевна,- -то должны знать, как и что... где истина.
   363
   - Об истине,- ответил он, не сразу,- я много думал. И о том, как жить. Но ведь это очень длинный разговор... и притом, мои мысли никак нельзя назвать... объективными, что ли. Может быть, только для меня они и хороши.
   Анна Дмитриевна глядела на танцующее, золотое пламя в камине.
   - Все-таки скажите ваш устой, ваше главное... понимаете,- я же не умею выражаться. Христофоров улыбнулся.
   - Вот и история... Мы были в балете, пили шампанское, смеялись, и вдруг дело дошло до устоев. Анна Дмитриевна вспыхнула.
   - Смешно? Считаете меня за вздорную бабу?
   - Нисколько,- тихо и серьезно ответил Христофоров.- Я хочу только сказать, что многое сплетается в жизни причудливо. К вам, Анна Дмитриевна, я отношусь с симпатией. Многое родственно мне, думаю, в вашей душе. Поэтому, именно лишь поэтому, я скажу вам один свой устой, как вы выражаетесь.
   Христофоров помолчал.
   - Мне почему-то приходит сейчас в голову одно... О бедности и богатстве. Об этом учил Христос. Его великий ученик, св. Франциск Ассизский, прямо говорил о добродетели, мимо которой не должен проходить человек: sancta povertade, святая бедность. Все, что я видел в жизни, все подтверждает это. Воля к богатству есть воля к тяжести. Истинно свободен лишь беззаботный, вы понимаете, лишенный связей дух. Вот почему я не из демократов. Да и богачи мне чужды.
   Он улыбнулся.
   - Я не люблю множества, середины, посредственности. Нет ничего в мире выше христианства. Может быть, я не совсем его так понимаю. Но для меня это аристократическая религия, хотя Христос и обращался к массе. Моя партия - аристократических нищих.
   - Фанни,- сказала Анна Дмитриевна,- слышишь? "Легче верблюду пройти сквозь игольное ушко, нежели богатому войти в Царствие Небесное"! Это про нас с тобой.
   - Давно известно,- ответила Фанни, зевнув,- и не в моем духе. Богатство есть изящная оправа жизни. Ведь и вы не отказываетесь от моего шампанского.
   - Шампанского! Нет, это в высшем смысле, ты не понимаешь. Меня твое шампанское не зальет, если тут у меня болит, здесь, в сердце!
   - Оставь, пожалуйста. Эти сердечные томления надо бросить для неврастеников, а самим жить, пока молоды. Ведь и Алексей Петрович же жизнь ценит.
   Христофоров подтвердил. Только добавил, что бедность вовсе не мешает любить жизнь, а, быть может, делает эту любовь чище
   364
   и бескорыстнее. Анна Дмитриевна резко стала на сторону Христофорова. Точно ее это облегчало.
   - Ну и отлично,- сказала в третьем часу Фанни,- продавай свой особняк, раздай деньги бедным и поступай на службу в городскую управу.
   Все засмеялись. Так как было поздно, Фанни предложила ночевать у себя. Христофоров сперва стеснялся. Но простой и искренний тон Фанни убедил его. Ему накрыли в дальней комнате, на громадной постели - роскошном детище Louis XV'.
   - Вот и спите здесь, поклонник Франциска Ассизского,- сказала Фанни, прощаясь.- Вы увидите, что это гораздо лучше, чем на соломе, в холодной хижине.
   Когда она ушла, Христофоров, раздеваясь, с улыбкой, смотрел на резных, красного дерева амуров, натягивавших в него свои луки. Ему вдруг представилось, что вполне за св. Франциском он идти все же не может. Погасив свет, он лежал в темноте, на чистых простынях мягкой постели. "Все-таки,думал он,- слишком я люблю земное". Он долго не мог заснуть. Вспоминался сегодняшний вечер, балет, Анна Дмитриевна, неожиданный ужин, разговор, странное пристанище на ночь. Так и вся жизнь, от случая к случаю, от волны к волне, под всегдашним покровом голубоватой мечтательности. Ему вдруг вспомнилось, как у памятника Гоголю Машура с полными слез глазами сказала, что любит одного Антона. Он вздохнул. Нежная, мучительная грусть пронзила его сердце. Отчего до сих пор, до тридцати лет,- он один? Милые женские облики, к которым он склонялся...- и с некоторой ступени, как сны, они уходили. "А Машура?"
   "Одиночество,- говорил другой голос.- Святое или не святое - но одиночество".
   Он засыпал.
   XI
   Довольно долго после встречи с Антоном осенью Машура считала, что ее сердечные дела прочны. Антон был так кроток, предан, такое обожание выдавали его небольшие глаза, какое бывает у людей самолюбивых и уединенных. И Машуре с ним казалось легко. "Этот не выдаст,- думала она.- Весь действительно мой". Она улыбалась. Но незаметно - в сердце оставалась царапина недоговоренное слово, мысль невысказанная.
   Раз в разговоре, при ней, Наталья Григорьевна назвала одного знакомого, служившего в банке:
   - Отличный человек. Типа, знаете ли, семьянина, абсолютного мужа.
   Она даже засмеялась, довольная, что нашла слово.
   - Именно, это абсолютный муж.
   Людовик XV (франц.).
   Хотя к Антону эти слова не относились, все же Машуре, почему-то, были неприятны. "Какие глупости,- говорила она себе.- Разве Антон в чем-нибудь похож на этого банковского чиновника? Абсолютный муж!" Но и самой ей казалось странным, что об Антоне она мало думает. Когда он приходит, это приятно, даже ей скучно, если его нет. Все же... Не совсем то.
   Однажды, возвращаясь с ним по переулку, морозной ночью, Машура вдруг спросила:
   -- Это какая звезда?
   Антон поднял голову, посмотрел, ответил:
   - Не знаю.
   - Да, ты не любишь...
   Машура не договорила, но почему-то смутилась, ей стало даже немного неприятно. Антон тоже почувствовал это.
   - Не все ли равно, как называется эта или та звезда? - сказал он недовольно.- Кому от этого польза?
   "Не польза, а хочу, чтобы знал",- подумала Машура, но ничего не сказала. А час спустя, раздеваясь и ложась спать, с улыбкой и каким-то острым трепетом вспомнила ту ночь, под Звенигородом, когда они стояли с Христофоровым в парке, у калитки, и рассматривали звезду Вегу. "Почему он назвал ее тогда своей звездой? Так ведь и не сказал. Ах, странный человек, Алексеи Петрович!"
   Через несколько дней, незадолго до Рождества, Машура медленно шла утром к Знаменке. Из Александровского училища шеренгой выходили юнкера с папками, строились, зябко подрагивая ногами, собираясь в Дорогомилово, на съемку. Машура обогнула угол каменного их здания и мимо Знаменской церкви, глядящей в окна мерзнущих юнкеров, направилась в переулок. Было тихо, слегка туманно. Галки орали на деревьях. Со двора училища свозили снег: медленно брел старенький артиллерийский генерал, подняв воротник, шмурыгая закованными калошами. Машура взяла налево в ворота, к роскошному особняку, где за зеркальными стеклами жили картины. Ей казалось, что этот день как-то особенно чист и мил, что он таит то нежно-интересное и изящное, что и есть прелесть жизни. И она с сочувствием смотрела на галок, на запушенные снегом деревья, на проезжавшего рысцой московского извозчика в синем кафтане с красным кушаком.
   Теплом, светом пахнуло на нее в вестибюле, где раздевались какие-то барышни. Сверху спускался молодой человек в блузе, с длинными волосами а 1а Теофиль Готье, с курчавой бородкой: вне сомнения, будущий Ван Гог.
   По залам бродили посетители трек сортов: снова ХУДОЖНИКИ, снова барышни и скромные стада "экскурсантов, покорно внимавших объяснениям. Машура ходила довольно долго. Ей нравилось, что она одна, вне давления вкусов; она внимательно рассматривала туманно- дымный Лондон, ярко-цветного .Матисса, от которого гостиная становилась светлее, желтую пестроту Ван Гога, примитив Гогена. В одном углу, перед арлекином Сезанна, седой старик
   в пенсне, с московским выговором, говорил группе окружавших:
   - Сезанна-с, это после всего прочего, как, например, господина Монэ, все равно что после сахара а-ржаной хлебец-с...
   Тут Машура вдруг почувствовала, что краснеет: к ней под- ходил Христофоров, слегка покручивая ус. Он тоже покраснел, неизвестно почему. Машуре стало на себя досадно. "Да что он мне, правда?" Она холодно подала ему руку.
   - А я,- сказал он смущенно,- все собираюсь к вам зайти.
   - Разве это так трудно? - сказала Машура. Что-то кольнуло ей в сердце. Почти неприятно было, что его встретила - или казалось, что неприятно.
   - Меня стесняет, что у вас всегда народ, гости...
   "Вы предпочитаете tete a tete1, как в Звенигороде,- подумала Машура.Чтобы загадочно смотреть и вздыхать!"
   Пройдя еще две залы, попали они в комнату Пикассо, сплошь занятую его картинами, где из ромбов и треугольников слагались лица, туловища, группы.
   Старик - предводитель экскурсантов, снял пенсне и, помахивая им, говорил:
   - Моя последняя любовь, да, Пикассо-с... Когда его в Париже мне показывали, так я думал - или все с ума сошли, или я одурел. Так глаза и рвет, как ножичком чикает-с. Или по битому стеклу босиком гуляешь...
   Экскурсанты весело загудели. Старик, видимо не впервые говоривший это и знавший свои эффекты, выждал и продолжал:
   - Но теперь-с, ничего-с... Даже напротив, мне после битого стекла все мармеладом остальное кажется... Так что и этот портретец,- он указал на груду набегавших друг на друга треугольников, от которых, правда, рябило в глазах,- этот портретец я считаю почище Моны Лизы-с, знаменитого Леонардо.
   - А правда,- спросил кто-то неуверенно,- что Пикассо этот сошел с ума?
   Машура вздохнула.
   - Может быть, я ничего не понимаю,- сказала она Христофорову,- но от этих штук у меня болит голова.
   - Пойдемте,- сказал Христофоров,- тут очень душно. Его голубые, обычно ясные глаза правда казались сейчас утомленными.
   Спустившись, выйдя на улицу, Христофоров вздохнул.
   - Нет, не принимаю я Пикассо. Бог с ним. Вот этот серенький день, снег, Москву, церковь Знамения - принимаю, люблю, а треугольники - Бог с ними.
   Он глядел на Машуру открыто. Почти восторг светился теперь в его глазах.
   - Я вас принимаю и люблю,- вдруг сказал он. Это вышло так неожиданно, что Машура засмеялась.
   С глазу на глаз, наедине (франц.}. 367
   - Это почему ж?
   Они остановились на тротуаре Знаменского переулка.
   - Вас потому,- сказал он просто и убежденно,- что вы лучше, еще лучше Москвы и церкви Знамения. Вы очень хороши,- повторил он еще убедительней и взял ее за руку так ясно, будто бесспорно она ему принадлежала.
   Машура смутилась и смеялась. Но ее холодность вся сбежала. Она не знала, что сказать.
   - Ну, идем... Ну, эта церковь, и объяснения на улице... Я прямо не знаю... Вы, какой странный, Алексей Петрович.
   На углу Поварской и Арбата, прощаясь с ней, он поцеловал ей руку и сказал, глядя голубыми глазами:
   - Отчего вы ко мне никогда не зайдете? Мне иногда кажется, что вы на меня сердитесь... Но, право, не за что. Кому-кому,- прибавил он,- но не вам.
   Машура кивнула приветливо и сказала, что зайдет.
   Она шла по Поварской, слегка шмурыгая ботиками. Что-то веселое и острое владело ею. "Ну, каков, Алексей Петрович! Вы очень хороши, лучше Москвы и церкви Знамения!" Она улыбнулась.
   Дома все было как обычно. В зале стояла елка, которую Наталья Григорьевна готовила ко второму дню Рождества, для детей и взрослых. Пахло свежей хвоей, серебряные рыбки болтались на ветвях. Машура поднялась к себе наверх. В комнатах ее тепло, светло и чисто, все на своих местах, уютно и культурно. Она молода, все интересно, неплохо... Машура села в кресло, заложила руки за голову, потянулась. В глазах прошли цветные круги. "Ах, все бы хорошо, отлично, если б... Господи, что же это такое? А? -Стало жутко почему-то, даже страшно.- Что же, я врала Антону? Ну зачем, зачем?..-Острое чувство тревоги и тоски наполнило ее.- Почему все так выходит? Разве я..." Все смешалось в ней, то ясное, утреннее ушло и сменилось сумбуром. Кто такой Христофоров? Как он к ней относится? Что значат его отрывочные, то восторженные, то непонятные слова? Может быть, все это - одна игра? И как же с Антоном? На нее нашли сомнения, колебания. Она расстроилась. Даже слезы выступили на глазах.
   Завтракала она хмурая, в сумерках села к роялю, разбирая вещицу Скрябина, которую слышала в концерте. Но там было одно, здесь же выходило по-другому.
   Пришел Антон. Слегка сутулясь, как обычно, он подал ей холодную с мороза руку и сказал:
   - Это Шопен? Помню, слышал. Только ты замедляешь темп.
   - Вовсе не Шопен,- сухо ответила Машура. "Он уверен, что все знает, и музыку, и искусство,- подумала она недружелюбно,- удивительное самомнение!"
   - Да, значит, я ошибся,- сказал Антон, покраснев,- во всяком случае, темп ты чрезмерно замедляешь. Машура взглянула на него.
   - Я просто плохо читаю ноты.
   Он ничего не ответил, но чувствовалось, что остался недоволен.
   - Я была нынче в галерее,- сказала Машура, кончив и обернувшись к нему.
   - Не знал. Я бы тоже пошел. Отчего ты мне не сказала?
   - Просто встала утром и решила, что пойду. В пять часов они пили чай одни - Наталья Григорьевна уезжала в комитет детских приютов, где работала. Отрезая себе кусок soupe anglaise', Антон сказал, что, по его мнению, все эти кубисты, футуристы, Пикассо - просто чепуха, и смотреть их ходят те, кому нечего делать. Машура возразила, что Пикассо вовсе не чепуха, что в галерею ходит много художников и понимающих в искусстве. Например, там встретила она Христофорова.
   - Христофоров понимает столько же в живописи, сколько Наталья Григорьевна в литературе,- вспыхнув, ответил Антон. Машура рассердилась.
   - Мама в десять раз образованнее тебя, а ругать моих знакомых - твоя обычная манера.
   Антон заволновался. Он ответил, что в этом доме ему давно тесно и душно; что, если бы не любовь к Машуре, он бы здесь никогда не бывал, ибо ненавидит барство, весь барственный склад, и действительно не любит их знакомых.
   В его тоне было задевающее. Машура обиделась, ушла наверх. Но Антон погружался в то состояние нервного возбуждения, когда нельзя остановиться на полуслове; когда нужно говорить, изводить, чтобы потом в слезах и поцелуях помириться, или же резко разойтись. В ее комнате стал он доказывать, что неуверен, любит ли она его по-настоящему, и, во всяком случае, если любит, то очень странно.
   Машура сказала, что ничего странного нет, если она случайно встретила Христофорова. Разговор был длинный, тяжелый. Антон накалялся и к концу заявил, что теперь он видит,- во всяком случае, Машура дитя своего общества, которое ему ненавистно и где, видимо, иные понятия о любви, чем у него. Тогда она сказала, что Христофоров звал ее к себе и что она пойдет.
   - Это гадость, понимаешь, мерзость! - закричал Антон.- Ты делаешь это нарочно, чтобы меня злить.
   Он ушел взбешенный, хлопнув дверью. Машура плакала в этот вечер, но какое-то упрямство все сильнее овладевало ею. "Захочу,- твердила она себе, лежа в темноте, в слезах, на кушетке,- и пойду. Никто мне не смеет запрещать".
   Вернувшись домой, Наталья Григорьевна осталась недовольна. По одному виду Машуры и тому, что был Антон, она поняла, в чем дело. Эти сердечные столкновения весьма ей не нравились.
   Ломтик хлеба, залитый бульоном (франц.). 369
   Со своим покойным мужем она прожила порядочно, как надлежит культурным людям, без всяких слез и сумасбродств. И считала, что так и надо.
   На другой день с утра заставила Машуру заниматься елкой, распределять подарки, посылала прикупить чего нужно - то к Сиу, то к Эйнем. Машура машинально исполняла; в этих мелких делах чувствовала она себя легче.
   Как в хорошем, старом доме. Рождество у Вернадских проходило по точному ритуалу: на первый день являлись священники, пели "Рождество Твое, Христе Боже наш": Наталья Григорьевна кормила их окороком, угощала наливками, мадерами и теми неопределенно-любезными разговорами, какие обычно ведутся в таких случаях. Она не была поклонницей этих vieux religieux', но считала, что обряды исполнять следует, ибо они - часть культурной основы общежития.
   Потом приезжали с бесконечными визитами разные дамы, какие-то старики, подкатывали лицеисты в треуголках, шаркали, целовали ручку и ели торты. Весь день приходили поздравлять с черного хода. Наталья Григорьевна заранее наменивала мелочи.
   В этом году все протекало в обычном роде; как обычно, Машура очень устала к концу первого дня. Как всегда, много было народу и детей на второй день, на елке; было так же парадно и скучновато, как полагается на елках взрослых. Профессор, друг Ковалевского, длинно рассказывал, глотая кофе, что обычай празднования Рождества восходит к глубокой древности, дохристианской. Его прообраз можно найти в римских Сатурналиях, где так же дарили друг другу свечи, орехи, игрушки.
   Антон не пришел; он не явился и на следующий день, и не звонил. Подошел Новый год. Машура чокнулась шампанским с матерью, а Антона будто и не было. "Что-то будет в этом году!" - думала она, засыпая после встречи. Чувствовала себя одиноко, то хотелось плакать, то, напротив, сердце останавливалось в истоме и нежности.
   И, не очень долго раздумывая, вдруг в один морозный святочный вечер надела она меховую кофточку, взяла муфту и, ничего не сказав матери, по скрипучему снегу побежала к Христофорову.
   XII
   Христофоров был дома. В его мансарде горела на столе зеленая лампа. Окна заледенели; месяц, еще неполный, золотил их хитрыми узорами. А хозяин, куря и прихлебывая чай, раскладывал пасьянс. Он был задумчив, медленно вынимал по карте и рассматривал, куда ее класть. Валеты следовали за тузами, короли за тройками. В царстве карт был новый мир, отвлеченнее, безмолв
   Старые церковники (франц.).
   370
   ней нашего. Всегда важны короли, одинаковы улыбки дам, недвижно держат свои секиры валеты. Они слагались в таких сложных сочетаниях! Их печальная смена и бесконечность смен говорили о вечном круговороте.
   "Говорят,- думал Христофоров,- что пиковая дама некогда была портретом Жанны д'Арк". Это его удивляло. Он находил, что дама червей напоминает юношескую его любовь, давно ушедшую из жизни. И каждый раз, как она выходила, жалость и сочувствие пронзали его сердце.
   Он удивлен был легким шагам, раздавшимся на лесенке,- отворилась дверь: тоненькая, зарумянившаяся от мороза, с инеем на ресницах стояла Машура.
   Он быстро поднялся.
   - Вот это кто! Как неожиданно! Машура засмеялась, но слегка смущенно.
   - Вы же сами меня приглашали.
   - Ну, конечно, все-таки...- Он тоже улыбнулся и прибавил тише: - Я, правду говорю, не думал, что вы придете. Во всяком случае, я очень рад.
   - Я была здесь,- говорила Машура, снимая шубку и кладя ее на лежанку,-только раз, весной. Но вас тогда не застала. И оставила еще черемуху... Что это вы делаете? - сказала она, подходя к столу. - Боже мой, неужели пасьянс?
   Она захохотала.
   - Это у меня тетка есть такая, старуха, княгиня Волконская. У ней полон дом собачонок, и она эти пасьянсы раскладывает. Христофоров пожал плечами виновато.
   - Что поделать! Пусть уж я буду похож на тетку Волконскую.
   - Фу, нет, нисколько не похожи.
   Христофоров сходил за чашечкой, налил Машуре чаю. Достал даже конфет.
   - Вы дорогая гостья, редкая,- говорил он.- Знал бы, что придете,устроил бы пир.
   Какая-то тень прошла по лицу Машуры.
   - Я и сама не знала, приду или нет. Христофоров посмотрел на нее внимательно.
   - Вы как будто взволнованы.
   -- Вот что, сказала вдруг живо Машура,-нынче святки, самое такое время, к тому же вы чернокнижник... наверно, умеете гадать. Погадайте мне!
   - Я, все-таки, не цыганка! - - сказал он, и засмеялся. Его голубые глаза нежно заблестели.
   Но Машура настаивала. Все смеясь, он стал раскладывать карты по три, подражая старинным гаданьям; и, припоминая значение карт, рассказывал длинную ахинею, где были, разумеется, червонная дорога, интерес в казенном доме, для сердца - радость.
   - Вам завидует бубновая дама,- сказал Христофоров и раз