Приходько уже повернул назад, но его кто-то окликнул.
   В проходе стояла вторая женщина. Она вытирала руки и смотрела на него с интересом.
   Потом она спросила:
   – Как твоя фамилия, красавчик?
   Приходько вспомнил сразу. Он перелетел на двадцать пять лет назад и воскликнул:
   – Ты Эля!
   Она засмеялась и поправила пилотку на своей рыжей голове.
   Приходько все вспомнил.
   Когда ему исполнилось шестнадцать лет, мама ему сделала подарок. Ее от работы наградили поездкой в Вильнюс, она взяла Приходько с собой посмотреть на Запад – так называли советскую Прибалтику те, кто не бывал за границей.
   Автобус ехал десять часов, люди пели песни, на стоянках справляли нужду и пили вино, закусывая яйцами и помидорами. Несколько мужчин, участников поездки, после вина пытались ближе к ночи совратить товарищей по работе женского пола, женщины нервно смеялись, но не давали по моральным соображениям.
   Приехали поздно ночью, и все легли на маты в спортзале какой-то школы.
   Утром поехали по городу, осмотрели весь набор: башню Гедеминаса, Святые ворота, Таурас…
   Обедали в столовой, Приходько удивился чистоте и наличию салфеток и ножей в обычном общепите. Еда тоже была другой: цеппелины – картофельные оладьи с мясом – и сок в маленьких пакетиках с трубочкой.
   После обеда было свободное время, и Приходько пошел гулять по центру города.
   Ему нравилось все: брусчатка старых улиц и уютных площадей, маленькие кафе и костелы. Все было мило, обжито, и казалось, что здесь нет советской власти, даже призывы к 1 Мая, написанные на другом языке, не раздражали.
   Он зашел в одно кафе и присел за стол, где уже сидела девушка. Принесли кофе, и Приходько решил навести межличностные контакты.
   Девушка была местной, но говорила по-русски и разговора не избегала.
   Приходько сказал, что он из Москвы, студент-филолог, путешествует на каникулах.
   За стол привели какого-то мужика за сорок, но Приходько его даже не рассмотрел, был увлечен девушкой и по сторонам не пялился.
   Девушка стала спрашивать, как Москва, трудно ли учиться в МГУ.
   – Да ничего трудного, – честно отвечал Приходько, – если не учишься, совсем не трудно, пей да гуляй.
   Потом девушка спросила:
   – А какие поэты в России сейчас на слуху?
   Он стал читать ей лекцию, что он интересуется только Серебряным веком, из советских признает лишь Пастернака, Цветаеву и Ахматову. Все это он слышал в поезде, когда ехал в Москву на электричке за колбасой, от мужика, пытавшегося соблазнить пьяную студентку из Ярославля.
   Мужик с бородой и в шейном платке поднял на Приходько заинтересованный взгляд, но молчал.
   Девушка так взволновалась от слов столичной штучки в индийских джинсах, что даже порозовела и тихо попросила прочесть Ахматову. И вот тут Приходько пришел конец.
   Он хотел ей прочесть хотя бы что-то из школьной программы, но вспомнил только вторую строфу из «Белеет парус одинокий», однако решил не портить впечатление о себе и пролил кофе девушке на юбку.
   Она убежала в туалет, и мужик спокойно так с легким акцентом сказал ему:
   – С девушками надо поаккуратней, молодой человек. Я вижу, вы не большой спец по поэзии. Ну ладно, записывайте. – И стал диктовать «О если б знали, из какого сора…».
   Приходько торопливо записал и спросил мужика:
   – А эта Ахматова где сейчас?
   Мужик, поколебавшись, ответил:
   – На небе.
   Пришла девушка, ей уже было не до стихов, она забрала свои вещи и убежала.
   Поблагодарив мужика за поддержку, Приходько вышел на улицу. Через сотню метров его привлекла надпись на здании – она сообщала, что здесь находится ночной клуб «Дайнава». На дверях висело объявление, что клуб работает с десяти вечера до шести утра, билет стоит два рубля, в меню – салат, сок и бокал вина.
   Билеты продавали тут же, в вестибюле.
   Стояла очередь. Когда Приходько протянул свои мятые два рубля, дядька сказал с акцентом, что по одному нельзя – или пара, или компания. Приходько отошел.
   Подошла компания, две пары, он попросил взять ему билет, они взяли, пожалев пацана, страстно желающего приобщиться к ночной жизни.
   Пора было идти на встречу к автобусу. Мама, к удивлению, не запретила ему идти в клуб, даже дала еще полтора рубля на всякий случай, только просила не опаздывать на вокзал к шести утра – автобус возвращался в родной город.
   Он поужинал с мамой в школе-гостинице, умылся в туалете, надел белую рубашку, а на плечи набросил свитер, связанный мамой по выкройкам из журнала «Бурда», нелегально распространяемого среди домохозяек.
   К 22.00 он стоял возле ночного клуба в полном волнении. В 22.15 двери открылись, и его не пустили, отправили из-за отсутствия галстука. Он оторопел – где взять галстук? Кроме пионерского, он другого не носил. Покрутился, все уже было закрыто, и он опять пошел к дверям попытать счастья.
   Швейцар прочел в глазах Приходько страстное желание и выдал галстук, тонкую селедку многоразового использования – галстуки в те времена носили только начальство и гнилая интеллигенция (врачи, учителя и работники культуры, но не все, лишь руководители).
   Он вошел в зал. Такого он еще не видел, интерьер ночного клуба его потряс.
   На потолке висел зеркальный шар, его освещали прожекторы, по стенам отражались лучи, бегущие по нарисованным морским волнам. Атмосфера казалась космической, окон не было видно, все мерцало.
   Он сел за столик на шестерых, в зале никого не было, все приезжали часам к двенадцати.
   Приходько пригубил вина местного производства, есть не стал – надо было продержаться на салате и соке до утра.
   Официант стоял рядом, провоцируя на дополнительный заказ, но Приходько делал вид, что сыт и пришел культурно развлекаться.
   Часам к двенадцати подтянулась основная публика, все были уже навеселе, и только Приходько пригубил свой первый и, видимо, последний бокал. Если бы он его выпил, то алчный официант сразу бы унес тару, и тогда нужно было бы повторить, но деньги – рубль с мелочью – доставать было никак невозможно.
   В полпервого смертельно захотелось спать. За день Приходько убил ноги по брусчатке. Он сразу снял туфли под столом, он не боялся – успел, пока не было основных гостей, сполоснуть горящие копыта студеной водой в туалете, потом слегка простирнул носки для свежести и сидел в сырых носках на зудящих ногах.
   Он уже заклевал носом от зайчиков, бегающих по стенам клуба, и тут раздалась барабанная дробь, все обратили взгляды на подиум – он сиял огнями, на занавесе мерцало звездное небо.
   Началось шоу. Девушки в блестящем стали танцевать разнузданные танцы, кто-то пел на незнакомом языке, и даже фокусник подошел к столу Приходько и снял часы у пары, которая взяла ему билет.
   Часы потом вернули, но Приходько плотнее сжал свою мелочь – юбилейный рубль с Лениным и еще пятьдесят копеек серебром. Рука в кармане брюк время от времени методично пересчитывала мелочь – резерв для экстремальной ситуации, которая еще не наступила.
   В пять часов Приходько в туалете освежил лицо водой и подошел к стойке бара залить пожар кутежа бокалом игристого шампанского. Он рассмотрел в меню, что бокал стоит 85 копеек, и бросил небрежно юбилейного Ленина на полированную поверхность стойки.
   Бармен высокомерно сгреб рубль салфеткой, которой методично натирал безупречно сияющую поверхность, и налил бокал «Советского» шампанского. Булькающие пузырьки обжигали нёбо, Приходько чувствовал себя персонажем романа Фицджеральда «Ночь нежна», который он проглотил за одну ночь перед поездкой.
   Он еще посидел за стойкой, как настоящий плейбой, потом отодвинул пятнадцать копеек и, сказав: «Сдачи не надо», – ушел походкой уставшего ковбоя.
   На улице уже всходило солнце, и он шел на вокзал. На лавочке в сквере перед вокзалом он присел и, вытянув ноги, стал клевать носом. Через пять минут он почувствовал, что рядом кто-то сел, и открыл глаза.
   Рядом сидело чудо, оно приземлилось, хлопая ресницами. Так бывает, когда лежишь в траве знойным летом и где-то очень близко прилетит и сядет на цветок шикарная бабочка с цветными крыльями, и ты зажмуриваешься и замираешь, чтобы она не улетела.
   Посидев с закрытыми глазами несколько минут, Приходько открыл глаза. «Бабочка» не улетела, она достала сигареты и с явным удовольствием закурила.
   Приходько открыл рот и не останавливаясь стал ей говорить, что она такая-растакая, нес какую-то чушь, но девушка слушала и даже перестала курить.
   Потом она подала свою божественную ручку и сказала с улыбкой:
   – Эля.
   Так они проболтали еще полчаса, он узнал, что она проводница и что ее поезд каждую неделю проезжает через его город.
   Она взяла его телефон, а он запомнил расписание и для верности записал ее адрес на руке.
   Потом целых полтора года длился его почтовый роман с проводницей.
   Поезд приходил в восемь часов утра, он прибегал на вокзал и в служебном купе вагона № 10 двадцать девять минут проводил с девушкой. Ничего такого не было, она поила его чаем, он делал ей контрольные работы – она училась в техникуме, иногда они целовались, но только и всего.
   Роман иссяк, когда в ее вагоне появился военный. В то утро она не открыла. Приходько стоял на перроне, окно служебного купе было задраено наглухо, поезд уехал, а вместе с ним уехала любовь – его первая, а ее вторая, начавшаяся в городе его детства с военным, большим и здоровенным.
   Теперь, через двадцать пять лет, она стояла перед ним, чуть располневшая, но такая же красивая, как в юности.
   Она взяла его за руку, отвела в купе, и он заснул на чистой простыне без задних ног и грустных мыслей, рядом с ним уютно устроился приблудный котенок, мягкий и трогательный.

ДВЕ ВСПЫШКИ СПЯЩЕГО РАЗУМА

   После дурдома Сергеев ушел из дома в одной рубашке, никакого запасного аэродрома у него не было. Сбережений на вольную жизнь у него тоже не наблюдалось, скитался по знакомым три недели и понял в те дни, что человеку много не надо. Временная крыша над головой была, единственные рубашка и носки стирались украдкой, когда чужой дом, давший приют, засыпал, – и все.
   Когда-то он не понимал выражения «Все свое ношу с собой». Он думал, что это о духовном багаже, а оказалось, что имелось в виду и нечто материальное.
   Просто нет у человека ни хуя, вот и носит его по свету в чем Бог послал, а его все жалеют. Жалеть не надо. Те, кто якорями держится за быт и уют, купленный своей свободой, ночными кошмарами или, не дай Бог, чужой жизнью, не стоят этого.
   Из того времени осталась яркая вспышка – он пришел в школу к дочери, объяснить, почему не живет дома и его долго не будет.
   Ребенок был в четвертом классе, до этого дня папа был рядом всегда, гулял с коляской во дворе, кормил, читал и водил к бабушке по выходным. Бывают такие больные на голову папки, которые сходят с ума по дочкам, компенсируют, так сказать, утекающую любовь к маме.
   Им кажется: «Вот я воспитаю девочку, у которой все будет, как я хочу, я дам ей все, чтобы она, когда вырастет, приняла жизнь без страхов и сомнений, станет потом для кого-то совершенной, любимой и бесконечно счастливой».
   Тогда Сергеев так считал, а сейчас он уже понял, что нельзя выковывать цветок – нагревать его и молотком выстукивать новый завиток у своей рукотворной розы, даже если ты желаешь совершенства твоему творению.
   Он не понимал, что цветку лучше в поле, а не на наковальне, каждый удар чужого молотка только корежит. Не стоит ковать чужое счастье, если свое не получилось.
   Он водил ее за руку в школу через единственный переход, она вырывала руку – другие дети давно ходили сами. Он руки не отпускал, не мог оторвать от себя, над ним смеялись, но он не мог.
   Теперь он шел в школу, чтобы оторвать руку навсегда. Много лет до этого он часто думал, как сказать ребенку, что ты уходишь, какие слова будут уместны, но слов не находилось.
   Занятия уже закончились, и ребенок стоял во дворе и разглядывал бабочку на дереве. Сергеев оглядел ее со стороны: школьная форма сидела хорошо, до края платья свисала коса, гордость мамы и бабушки, только дырка на колготках нарушала имидж отличницы и пай-девочки.
   Она почувствовала его взгляд и повернулась, но не побежала, как всегда, а просто застыла в ожидании, предчувствие необычного застряло в ее глазах. Нет, страха в них не было, только ожидание того, чего еще не случалось.
   Он шел с ней по улице, знакомой до каждой трещинки на асфальте. Рука ребенка лежала в его руке и почему-то слегка дрожала. Он купил ей колу и любимое мороженое – шоколадное в вафельном стаканчике, но она не стала есть.
   Сергеев съел мороженое сам и запил колой – хотел унять дрожь в коленках, он всегда ел на нервах.
   Слов не находилось, уже виден был двор, пора было начинать, и он начал.
   Что он говорил, он не помнил, плел что-то про какие-то сложности, что ему надо уехать и что он ее не забудет никогда. Ребенок даже не дрогнул, только спросил через мучительную паузу:
   – А ты придешь ко мне на день рождения?
   Из этого простого вопроса он понял все: она из всей его лабуды вынесла главное – его больше не будет, не будет никогда. Он посмотрел ей прямо в глаза и сказал:
   – Да. – А потом кинулся обнимать и целовать, но она как-то увернулась и исчезла в подъезде.
   Сергеев еще постоял немного и пошел. Он шел и плакал, не закрывая лица, не прятался в подворотнях. Просто взрослый дядька шел по главной улице и рыдал, как воин после сражения, в котором все, кроме него, погибли.
   Он зашел в кафе, вытер слезы и грубо, резко и очень быстро напился.
   Почему-то вспомнился Новый год, когда он с дочкой пошел на елку в институт, где он тогда работал.
   Девочка в тот день сама проснулась рано, залезла к Сергееву в постель с бантиками и расческой, и он стал медленно расчесывать кудри своей принцессе. Длинная коса – дело долгое, но они не торопились.
   Он потихоньку перебирал пряди и рассказывал сказку без начала и конца о девочке, которая попадала в разные истории на воде, на земле и в небе.
   Никакого смысла в этой сказке не было, никакой познавательности тоже, просто милая белиберда двух любящих сердец. Она ничего не уточняла, не требовала объяснить, почему принцесса потеряла обе туфельки, но все равно попала на бал и никуда не уехала в полночь, а просто стала жить во дворце королевой на все времена.
   Когда коса была готова, он достал новое платье, которое выиграл в лотерею перед Новым годом, уступив шубу начальнику отдела и отдав свою очередь на зимние сапоги сотруднице из соседнего сектора. Платье было вязаное, с пуговичками, оранжевое, как апельсин, и лежало в красивой коробке.
   Оно стоило довольно дорого, тогда жена даже бурчала, что это баловство, ребенок растет, и на следующий год оно будет мало.
   Сергеев не слушал – он сам до шестнадцати лет носил все после старшего брата перелицованное и перешитое. Ему было тогда все равно. Теперь стало принципиально. Платье до пола было надето на ребенка, и советский ребенок стал импортной принцессой.
   Потом они завтракали. Принцесса платья не снимала, ела кашу аккуратно, не уронила на себя ничего, потом пила чай и нервничала, торопилась на елку, потом долго не хотела идти в туалет, боялась, что платье снимут, но Сергеев помог ей, и они вышли из дома.
   Платье торчало из-под шубы, но засунуть его в шерстяные рейтузы девочка не давала.
   На трамвае до Дома офицеров, где была институтская елка, ехали долго, наконец добрались, вошли, паркет сиял и так пах мастикой, что Сергеев сразу вспомнил армию: он часто пидорасил такой паркет в Ленинской комнате, где стояли всего два предмета – телевизор и Ленин. Они оба показывали дорогу: Ленин молча, а телевизор орал об этом за двоих.
   Его отвлекли от воспоминаний – кто-то дергал его за руку, маленькая рука подала ему балетки, и он, став на корточки, надел их принцессе, расправил косу, и они пошли в зал. Неуклюжие солдаты в костюмах зайца и волка встречали детей. Заяц был грозный, а волк, наоборот, нестрашный, даже жалкий. Сергеев все понял: заяц был старослужащим, а волк спал на ходу – видимо, молодой воин, только из суточного наряда по кухне.
   Принцесса тащила его за руку к елке, елка была ничего, веселее волка, все как у людей: шары, гирлянды, и даже звезда на макушке была не красная, а в снежинках. Сергееву понравилась эта антисоветчина. «Недосмотрели комиссары в пыльных шлемах», – подумал он.
   Снегурочка забрала дочку в хоровод, и Сергеев стал у стены – наблюдать за балом.
   Все дети хороши, но они чужие. Сергеев зорко следил, чтобы его принцессу никто не обидел, да и никто вроде не собирался. Он наблюдал за ней, не отрывая глаз от оранжевого облака с его глазами и походкой, он видел, как она неуклюже плетется в хороводе.
   Один раз она споткнулась и упала, он дернулся, но сдержал себя – какой-то мальчик поднял ее, и она побежала на свое место, разорвав сомкнувшийся хоровод.
   Подошла сотрудница и стала хвалить его девочку. Он терпеть этого не мог, боялся сглаза, порчи. Чужие слова пугали его, он панически боялся чужой энергии, так бывало: кто-то нагло заглянет в коляску и засюсюкает – все, жди болезни или бессонной ночи. У него были слова для оберега, он проговаривал про себя: «Чур меня, чур…» – и помогало. Он и молитву бы говорил от дурного глаза, но не знал он никакой молитвы – ни своей, ни чужой.
   Те, кто сегодня крестится «от кошелька до кобуры», как говорит поэт Орлуша, в те времена дежурили в церкви на Пасху и Рождество с красными повязками, не пускали людей к храму, перекрывали крестный ход, как сегодня безработные работяги. А нынче они опять у алтаря, уже без повязок, но в первых рядах, как всегда, оттесняют народ неразумный.
   Опять толмачи и толкователи объясняют, какая дорога ведет к храму, – у них всегда одна дорога, та, отдельная, столбовая, и она их ведет всегда куда надо. Странно, но они с закрытыми глазами безошибочно находят верный путь хоть в светлое будущее, хоть в капитализм с их нечеловеческим лицом.
   Сегодняшние мысли пьяного Сергеева ушли, и он опять вернулся на елку в 80-й год, где начались конкурсы для детей. Он ничего не готовил с ребенком, но бабушка-коммунистка со значком «50 лет в КПСС» подготовила ребенка, выучила стих про Ленина на елке и песню о том, что снится крейсеру «Аврора». Что может сниться крейсеру, Сергеев не понимал. Разве может что-то сниться железяке с фальшивой историей, неодушевленному предмету? Он отогнал вредные мысли и стал ждать.
   Ребенок выбрал песню, пел старательно, но плохо, однако приз дали.
   Сергеев пошел занимать очередь за подарками и в гардероб, все было в одном окне. Подарок в те годы – это вам не хухры-мухры. Они бывали разные: на фабриках и заводах попроще, в НИИ и в органах получше, в деревне никаких подарков, в тюрьме и армии – тоже голый вассер.
   Главное в подарке лежало на дне – мандарины и шоколадка. Сверху наваливали карамель и конфеты-сосульки, могли насовать пачку вафель, яблоки или печенье, но дети были умнее профсоюзных работников, они сразу совали руки на дно и вылавливали самое лучшее, остальное несли домой – угощать бабушек и дедушек.
   Ребенок прибежал счастливый, с зайкой в руке, с конфетти в волосах и в блестках. Очередь подошла, подарок равнодушно перекочевал в пакет с обувью, мандарины перестали радовать в 80-е, как «Амаретто» в 90-е.
   Пока ребенок сидел на батарее и высыхал после беготни, папа взял в буфете полтинничек коньяку и хлопнул за «С Новым годом! С новым счастьем!». Хлопнул и еще один, потом по традиции нырнул в подарок, опытной рукой с первой попытки поймал мандарин, оказавшийся апельсином с толстой кожей: «Вот суки профсоюзные, и тут нагрели». Он очистил апельсин, тот стал размером с мандарин, и Сергеев принялся жевать его мертвое тело. Эти апельсины плыли из-за океана и уже не верили, что доплывут живыми. Они отправились в плавание еще совсем незрелыми и зелеными, их трепало штормами и торнадо, но они доплыли благодаря заботе партии и правительства о советских детях.
   Несоветский ребенок Сергеева не знал, что подарок достался ценой огромного труда тысяч крестьян в далеком Гондурасе, и выплюнул дольку, которую ему совал в рот глупый папа: «Нельзя есть на улице и что попало грязными руками, ну разве это не понятно?!»
   Потом они шли на трамвай, принцесса устала, и папа взял ее на руки. Ей сначала было неудобно, но потом стало хорошо и уютно, она спала до самого дома, сжимая в руке зайку, и даже сонная не дала снять платье – так и заснула, разметав по подушке распущенные косы.

В ДУРКЕ

   Иногда полезно обернуться, осмотреть, так сказать, этапы большого пути. Делать это нужно аккуратно – иногда воспоминания могут превратить тебя в соляной столб, как в известной притче.
   Сергеев на воспоминания не заморачивался, в прошлое возвращаться не любил, но тут пришлось…
   Вот тогда Сергеев осмотрелся и вспомнил, что когда-то любил свою вторую жену, которую в настоящее время в упор не замечал.
   Ходит кто-то по дому параллельными курсами, и даже редкие встречи в местах общего пользования ничего не меняют – параллельные прямые уже не пересекаются, и дело совсем не в Лобачевском и не в геометрии, просто то, что происходит с людьми, прожившими много лет вместе, науке не подвластно, никто не знает, куда что девается, а ведь было…
   Двадцать три года, проведенных вместе в единственной жизни, куда-то канули – сожжены письма, писанные в горячечном бреду полыхающего романа, их уже не перечитаешь, их нет, сгорели после скандала много лет назад.
   Горели они хорошо, на еще маленькой кухне после слез и драки на чужом празднике, где пьяный Сергеев целовался с незнакомой женщиной на веселом кораблике.
   Там же и была драка, где ему жена чуть не порвала пасть в прямом смысле, разорвала рот, чуть ее удержал, а так бы разворотила ему рот от уха до уха, одуревшая от ярости супруга.
   А потом уже, во втором раунде, он победил, надавал по роже за порванный рот и за все другое, которое не вспомнить, а потом она жгла его письма на полу кухни, перечитывала и жгла, заливаясь слезами.
   Писем Сергееву было не жалко, он пробовал как-то перечитать свой бред десятилетней давности, и ему было неловко за свои слова и признания.
   Он не отказывался от них, но как-то неловко было читать себя, как-то даже стыдно за свои слюни и вздохи.
   Наутро они помирились, вымели сор из избы и стали жить дальше без старых писем. Так хорошо все вымели, что и в памяти не осталось новое время. Как сказал когда-то поэт, «письма пишут разные, слезные, болезные, иногда прекрасные, чаще бесполезные…».
   Их письма были болезные. Сергеев тогда болел любовной лихорадкой, все писал своей нынешней жене, все никак не мог уйти от первой и заболел.
   Спать не мог, есть тоже, кончать с собой собирался и довел себя до расстройства нервного, так что пора было меры принимать.
   К товарищу-медику пошел в дурдом, он там заведовал отделением неврозов и пограничных состояний – что-то среднее между санаторием и клиникой для тех, кто страдает от душевных ран, но не острых, а так, типа: прошла любовь, завяли помидоры.
   Друг Сергеева посмотрел, послушал и сказал:
   – Отдохнуть тебе надо, сменить обстановку. Ложись на пару недель, тут женщины есть, которые в Афгане мужей потеряли, мы их поддерживаем, восстанавливаем, есть вполне ничего, может, тебе поможет.
   У нас режима нет, танцы по вечерам, настольный теннис, днем можно загорать и в лес можно сходить по грибы, по ягоды, да и по другим целям можно с одеялом больничным в лес прогуляться, попробуй.
   Ложись, отдохни, выбей клин клином, чужая женщина – лекарство отменное, ни разу сбоя не давало. Антинаучная теория, но помогает.
   И Сергеев лег в палату номер шесть из четырех человек.
   Люди были разные: милиционер, потерявший жену и детей в автокатастрофе, всех убил, а на себе ни одной царапины. Лежал целый день, на нервы действовал своим мрачным видом.
   Второй, молодой инвалид на голову, с последствиями от клещевого энцефалита, тихий парень, но ночью спать не давал, истязал себя рукоблудием в тяжелой форме. Третий нормальный был, алкоголик бытовой из органов партийных, и Сергеев, «блатной», от любви неземной страдающий.
   Хорошая компания, все люди разные, спокойные, никто ночью не задушит и днем, в сон послеобеденный, не ударит стулом по голове.
   Первый день Сергеев с опаской ходил по отделению, осматривался. Его тоже изучали – все-таки свежий человек. Женщины посматривали, пытались понять, по какому поводу здоровый мужик залег в дурку, хоть и в привилегированную.
   Сергеев сразу понял, что держаться надо персонала – у них и ключ от душа, и телефон в кабинете, откуда по вечерам можно звонить по делам своим сердечным.
   Из персонала были две медсестры: одна крупненькая и миленькая, но ее завотделением пользовал, и она больными брезговала, а вторая маленькая была, хрупкая такая, вида деревенского, но что-то в ней было, какая-то милость, неброская внешность компенсировалась веселым нравом и мягким характером.
   Она сразу увидела в Сергееве свой интерес. Сергеев тоже пошел навстречу ее желаниям.
   Сначала он вечером звонил по своим делам, долго после отбоя смотрел телевизор в сестринском кабинете, и в отделении все больные поняли, что он не их поля ягода – он на другом берегу, – и вычеркнули его из своего списка.
   Сергеев обществом не брезговал: бегал по утрам кроссы с партийным работником, в обед играл в настольный теннис с женщиной из пятой палаты, еще не старой вдовой майора, который погиб под Баграмом в Афгане, исполняя интернациональный долг. Долг исполнил, но жизнь потерял на чужой земле, а жена теперь играет в дурке в настольный теннис и оплакивает по ночам своего Петю. Войска потом вывели, а Петя в земле лежит в родной деревне, свобода афганцам оказалась не нужна, они желают жить в средневековой тьме, но по своим законам, а не по заветам Ленина и Карла Маркса.