– Это кафе? – спросила дама.
   – Совершенно верно.
   – Они тоже спутали.
   Наступила тишина. Дама сидела не двигаясь и смотрела на мужчин. Если бы они могли видеть ее глаза, они прочли бы в них упорство, но они не видели их, и Мануэль вдруг окончательно поверил, что у нее не все дома, что она действительно не желает ему зла, просто она ненормальная. И он сказал ей ласковым голосом, удивившим его самого:
   – Сегодня утром у вас на руке была повязка, уверяю вас.
   – Но сейчас, когда я приехала сюда, у меня же ничего не было!
   – Не было? – Мануэль вопросительно посмотрел на мужчин. Те пожали плечами. – Мы не обратили внимания. Но какое это имеет значение, если я говорю вам, что сегодня утром ваша рука была забинтована.
   – Это была не я.
   – Ну так зачем же вы снова приехали сюда?
   – Не знаю. Я не снова приехала. Не знаю.
   По ее щекам опять покатились две слезинки.
   – Дайте мне уехать. Я хочу показаться доктору.
   – Я сам отвезу вас к доктору, – сказал Мануэль.
   – Не трудитесь.
   – Я должен знать, что вы там ему наговорите. Надеюсь, вы не собираетесь причинять мне неприятности?
   Она с раздражением мотнула головой: "Да нет же! – и поднялась. На этот раз они отступили.
   – Вот вы говорите, будто я спутал, и Пако спутал, и все спутали, – сказал Мануэль. – Я никак не могу понять, чего вы добиваетесь.
   – Оставь ее в покое, – вмешался Болю.
   Когда они все вышли – впереди она, за нею агент по продаже недвижимости, затем Болю и Мануэль, – они увидели, что у бензоколонок собралось много машин. Миэтта, которая никогда не была слишком расторопной, буквально разрывалась между ними. Девочка играла с детьми на куче песка у шоссе. Увидев, что Мануэль садится вместе с дамой из Парижа в свой старый "фрегат", она, размахивая ручками, подбежала к нему. Личико у нее было в песке.
   – Иди играй, – сказал ей Мануэль. – Я только съезжу в деревню и скоро вернусь.
   Но девочка не ушла, а молча стояла у дверцы машины, пока он прогревал мотор. Она не спускала глаз с дамы, сидевшей рядом с Мануэлем.
   Разворачиваясь у бензоколонки, Мануэль заметил, что агент и Болю уже рассказывают о происшествии собравшимся автомобилистам. В зеркальце машины было видно, что все они смотрят ему вслед.
   Солнце зашло за холмы, но Мануэль знал, что скоро оно снова выкатится с другой стороны деревни и будет как бы второй закат. Чтобы прервать тягостное для него молчание, он рассказал об этом даме. "Верно, поэтому деревня и называется Аваллон-Два-заката". Но, судя по ее отсутствующему виду, она его не слушала.
   Мануэль отвез ее к доктору Гара, кабинет которого находился на церковной площади. Доктор был старый, очень высокий и могучий как дуб человек, уже много лет носивший один и тот же шевиотовый костюм. Мануэль хорошо знал его, доктор был неплохим охотником, как и Мануэль, считал себя социалистом и иногда одалживал у Мануэля его "фрегат" для визитов к пациентам, когда у его малолитражки – переднеприводная модель, выпуск 48-го года – бывала "сердечная одышка", как он это называл. В действительности же, несмотря на многочисленные притирки клапанов, у нее уже не было ни сердца, ни каких-либо других органов и она не смогла бы своим ходом доехать даже до свалки.
   Доктор Гара осмотрел руку дамы, заставил ее пошевелить пальцами, сказал, что, по его мнению, перелома нет, лишь повреждены сухожилия ладони, но он все-таки сделал рентгеновский снимок. Он спросил, как это произошло. Мануэль стоял в сторонке, у двери, потому что кабинет врача внушал ему такое же благоговение, как и церковь напротив, к тому же никто не предложил ему подойти поближе. После некоторого колебания дама коротко ответила, что это несчастный случай. Доктор бросил взгляд на правую руку.
   – Вы левша?
   – Да.
   – Дней десять вы не сможете работать. Могу дать вам освобождение.
   – Не нужно.
   Он провел пациентку в другую комнату, выкрашенную в белый цвет, где находился стол для обследований, какие-то склянки и большой стенной шкаф с медикаментами. Мануэль прошел за ними до двери и остановился. На фоне белой стены резко очерчивалась высокая фигура дамы. Она спустила один рукав жакета, оголив левую руку, и Мануэль увидел ее обнаженное плечо, гладкую загорелую кожу, скрытую кружевным лифчиком упругую, высокую и довольно большую для такой худенькой женщины грудь. Он отвел глаза, не решаясь ни смотреть на даму, ни отойти от двери, ни даже сглотнуть слюну, он чувствовал себя глупо, и в тоже время – почему это? – его вдруг охватила глубокая грусть, да, да, глубокая грусть.
   Гара сделал снимок, вышел, чтобы проявить его, и, вернувшись, подтвердил, что перелома нет. Сделав обезболивающий укол, он наложил на опухшую ладонь лубок и начал бинтовать, сначала пропуская бинт между пальцами, а потом туго обмотав им всю кисть, до самого запястья. Процедура длилась минут пятнадцать, и за это время никто из троих не произнес ни слова. Возможно, даме и было больно, но она этого не показывала. Она смотрела то на свою покалеченную руку, то на стену. Несколько раз она указательным пальцем правой руки поправляла за дужку сползавшие на нос очки. В общем, она выглядела не более ненормальной, чем кто-либо другой, скорее даже – менее, и Мануэль решил, что лучше и не пытаться понять ее.
   Она никак не могла просунуть руку в рукав – он был слишком узок на конце, – и, пока доктор собирал свои инструменты, Мануэль помог ей, подпоров шов. На него пахнуло нежными, воздушными, как ее волосы, духами и еще чем-то горячим – это был аромат ее кожи.
   Они вернулись в приемную. Пока Гара выписывал рецепт, дама, порывшись в сумочке, достала расческу и правой рукой пригладила волосы. Вынула она и деньги, но Мануэль сказал, что рассчитается с доктором сам. Она пожала плечами – не от раздражения, а от усталости, это он понял, – и сунула в сумку деньги и рецепт.
   – Когда я себе это сотворила? – спросила она.
   Гара удивленно посмотрел на нее, потом перевел взгляд на Мануэля.
   – Она спрашивает, когда она покалечилась.
   Это совсем сбило Гара с толку. Он разглядывал сидевшую перед ним молодую женщину так, словно только сейчас увидел ее.
   – Разве вы этого не знаете? Она не ответила ему ни словом, ни жестом.
   – Но я полагаю, что вы обратились ко мне сразу же, не так ли?
   – А вот этот мсье утверждает, будто сегодня утром это уже было, – сказала она, подняв забинтованную руку.
   – Весьма вероятно. Но ведь вы-то сами должны знать!
   – Но могло быть и утром?
   – Конечно! Она встала, поблагодарила. Когда она уже была в дверях, Гара, удержав Мануэля за рукав, вопросительно посмотрел на него. Мануэль беспомощно развел руками.
   Он сел за руль, чтобы отвезти даму к ее "тендерберду", и с недоумением подумал, что же она теперь будет делать. Пожалуй, она могла бы вернуться домой поездом и прислать кого-нибудь за машиной. Темнело. Перед глазами Мануэля все еще стояло ее обнаженное загорелое плечо.
   – Вы не сможете вести машину.
   – Смогу.
   Она посмотрела ему прямо в глаза, и, прежде чем она раскрыла рот, он уже знал – так ему и надо! – что она скажет.
   – Я ведь неплохо вела ее сегодня утром, когда вы меня видели? А ведь с рукой у меня было то же самое, не правда ли? В таком случае, что же изменилось?
   До самой станции техобслуживания они больше не обмолвились ни словом.
   Миэтта уже зажгла фонари. Она стояла на пороге конторы и смотрела, как они вылезают из "фрегата".
   Дама пошла к своей машине, которую кто-то, видимо Болю, отвел в сторону от бензоколонки, бросила на сиденье сумочку и села за руль. Мануэль увидел, что из-за дома выбежала его дочка и внезапно остановилась, глядя на них. Он подошел к "тендерберду", мотор которого уже был включен.
   – Я не заплатила за бензин, – сказала дама.
   Он уже не помнил, сколько она ему должна, и назвал цену наугад. Она протянула ему пятидесятифранковую бумажку. Он не мог отпустить ее так, тем более при девочке, но слова не шли ему на ум. Дама повязала голову косынкой, включила габаритные огни. Ее била дрожь. Не глядя на него, она сказала:
   – А все-таки сегодня утром это была не я.
   Голос ее звучал глухо, напряженно, в нем слышалась мольба.
   И в то же мгновение, глядя на нее, он понял, что, конечно же, именно ее он видел сегодня на рассвете. Но какое это имело значение теперь? И он ответил:
   – Право, я уже не знаю. Может, я и ошибся. Каждый может ошибиться.
   Она, должно быть, почувствовала, что он и сам не верит тому, что говорит. За его спиной Миэтта крикнула по-баскски, что его уже три раза вызывали по телефону на место какой-то аварии.
   – Что она говорит?
   – А-а, ничего особенного. Вы сможете с повязкой вести машину?
   Она кивнула головой. Мануэль протянул ей в дверцу руку и тихо, скороговоркой сказал:
   – Прошу вас, попрощайтесь со мной по-хорошему, это ради моей дочки, ведь она смотрит на нас.
   Дама повернулась к девочке, которая неподвижно стояла в нескольких шагах от них, под фонарями, в своем фартучке в красную клетку, с грязными коленками. Мануэль был потрясен тем, как быстро эта женщина все поняла и вложила свою правую руку в его. Но еще больше его потрясла внезапная, впервые увиденная им на ее лице улыбка. Она ему улыбалась. Улыбалась, хотя ее бил озноб. Мануэлю очень захотелось сказать ей в благодарность что-то необыкновенное, что-нибудь очень хорошее, чтобы снять неприятный осадок от этой нелепой истории, но он не смог ничего придумать, кроме одного:
   – Ее зовут Морин.
   Дама нажала на акселератор, выехала с дорожки и повернула в сторону Солье. Мануэль сделал несколько шагов к шоссе, чтобы подольше не терять из виду два удаляющихся слепящих красных огня. Морин подошла к нему, он взял ее на руки и сказал:
   – Видишь огоньки? Вон они, видишь? Ну так вот, они не горели, и их починил Мануэль, твой папа!
   Рука у нее не болела, вообще ничего не болело, все в ней словно оцепенело. Ей было холодно, очень холодно в машине с откинутым верхом, и от этого она тоже цепенела. Она смотрела прямо перед собой, на самый яркий участок освещенного фарами пространства, чуть впереди той мглистой полосы, где сами фары уже тонули во мраке ночи. Когда появлялись встречные машины, ей приходилось тратить полсекунды на то, чтобы переключиться на ближний свет, и эти полсекунды она удерживала руль только тяжестью своей забинтованной левой руки. Она ехала осторожно, но упорно не снижала скорости. Стрелка спидометра все время держалась около сорока миль, во всяком случае, она касалась большой металлической цифры "четыре". Пока она не замедлила ход, еще ничего не потеряно. Руль не поворачивался ни на йоту. Париж понемногу уходил все дальше и дальше, и вообще было слишком холодно, чтобы раздумывать, и это хорошо.
   А уж она-то знала, что значит терять. Вы считаете, что любите кого-то или дорожите чем-то, и вот в одно мгновение, когда едва успеваешь почувствовать, что стрелка отклонилась от "четверки", ощутить усталость, вздохнуть, сказать себе: "Я не способна ни к кому привязаться, не способна по-настоящему увлечься кем-то", – как дверь вдруг захлопывается, вы мечетесь по улицам, и, сколько бы вы потом ни обливались горючими слезами, как бы долгими месяцами ни пытались вычеркнуть это из своей памяти, вы потеряли, потеряли, потеряли.
   Темные пятна, освещенные пятна, петляющая на спуске дорога, вырисовывающаяся на фоне неба церковь-это и есть Солье. Она проехала по одной улице, по другой, потом внезапно остановила машину меньше чем в метре от серой стены церкви. Выключив зажигание, она положила голову на руль и наконец дала себе волю. Глаза у нее оставались сухими, но в груди клокотали рыдания, и, хотя она не пыталась удержать их, они никак не могли вырваться наружу и лишь вызвали у нее какую-то странную икоту. Посмотри на себя: губы прижаты к повязке, волосы спадают на эти проклятые совиные очки… Вот теперь ты такая, какая есть на самом деле, в твоем распоряжении только правая рука и измученное сердце, но ты не отступай, не задавай себе лишних вопросов, не отступай.
   Она позволила себе посидеть так несколько минут – три-четыре, а может, и меньше, – потом решительно откинулась на спинку сиденья и сказала себе, что мир велик, жизнь вся впереди и вообще она хочет есть, пить и курить.
   Над ее головой было ясное ночное небо. На карте, которую она в любую минуту могла достать здоровой рукой, по-прежнему красовались такие названия, как Салон-де-Прованс, Марсель, Сен-Рафаэль. Бедная моя девочка, ты типичная шизофреничка. Да, я шизофреничка. Шизофреничка, которая дрожит от холода.
   Она нажала на кнопку, и верх машины, как по волшебству, поднялся над ней, закрыв небо и звезды, отгородив ее, Дани Лонго, от всего мира. Вот так в детстве, в приютской спальне, они сооружали из простынь шалашики, создавая свой маленький мирок. Она закурила сигарету, с удовольствием затянулась, у нее защипало в горле, как тогда, когда в пятнадцать лет она в этих шалашиках курила свои первые сигареты – затянувшись по разу, они передавали их друг другу, а потом надрывались от кашля, в то время как подлизы-любимчики надзирательницы шипели: "Тише, тише!". Вспыхивал свет, влетала надзирательница в рубахе из грубого полотна, нахлобучив что попало – лишь бы прикрыть! – на свою бритую голову, и принималась направо и налево раздавать тумаки, но больно от этого было только ей самой, потому что все подтягивали колени к подбородку и выставляли вперед локти…
   Мимо нее прошли какие-то люди – гулко раздался звук их шагов по мостовой, – потом она услышала бой часов: половина. Половина чего? Если верить часам на щитке "тендерберда – половина девятого. Дани зажгла свет – в ней все вспыхивает, в этой машине, нельзя нажать ни на одну кнопку, чтобы тебя тут же не ослепило, – и обшарила ящичек для перчаток, наскоро еще раз просмотрев бумаги, которые она уже смотрела несколько часов назад.
   Квитанции за ремонт, произведенный на станции техобслуживания в Аваллоне-Два-заката, она не нашла. Впрочем, она и не ожидала ее найти.
   Она вывалила на соседнее сиденье содержимое своей сумки. Тоже ничего. И тут ей стало не по себе. Зачем она все это делает? Ведь она-то прекрасно знает, что никогда ноги ее не было у этого человечка с баскским акцентом.
   Тогда зачем? Она снова запихнула все в сумку. Сколько американских легковых машин проехало за день по автостраде Париж – Марсель? Наверняка несколько десятков, а может, и за сотню. Сколько женщин в июле одевается в белое? Сколько из них – о Боже мой! – носят темные очки? Если бы не покалеченная рука, все это было бы просто смешным.
   Кстати, владелец станции техобслуживания только и делал, что врал. А вот то, что ей покалечили руку, – это правда, тут уж ничего не скажешь, вот она, перед ее глазами, забинтованная, и объяснение этому Дани видит только одно, во всяком случае, она не может найти иного: кто-то из автомобилистов, а может, и сам хозяин станции, вошел вслед за нею в туалет, чтобы ограбить ее или еще с какой-то целью, хотя в последнее ей что-то не верится. Впрочем, разве тогда, в кабинете врача, когда она спустила рукав своего жакета, ей померещился его взгляд – омерзительный и в то же время жалкий? Да, так вот, она, наверное, стала вырываться, он почувствовал, что ломает ей руку, и испугался. А потом, чтобы отвести подозрение от себя и от своих приятелей, в конторе принялся плести невесть что. А рюмка коньяку на столе? А угрозы краснолицего толстяка? Они прекрасно видели, что она в панике, и воспользовались этим. И конечно, хотя они и не знали, что машина не ее, они все же догадались, что есть какая-то причина, мешающая ей вызвать полицию, как она должна была бы сделать.
   Да, бесспорно, так оно и есть. И все-таки ее не оставляет ощущение, что она немножко плутует, потому что она не могла забыть морщинистое лицо и злые глаза старухи там, на узкой, залитой солнцем улочке. Это просто совпадение, какая-то путаница. Став коленями на сиденье, она раскрыла черный чемодан, лежавший сзади, и вынула оттуда белый пуловер, который купила в Фонтенбло. Он был очень мягкий, от него исходил запах новой вещи, и это подействовало на нее успокаивающе. Она потушила свет в машине, поддела под жакет пуловер, снова включила свет и, глядя в зеркальце, поправила высокий ворот. Каждое из ее движений – а они были очень осторожны и медленны из-за того, что она не привыкла действовать правой рукой, – все больше отдаляло от нее и старуху, и станцию техобслуживания, и вообще всю омерзительную вторую половину дня. Она снова стала Дани Лонго, красивой блондинкой в изящном костюме, правда нуждающемся в стирке (но он высыхает за два часа), которая едет в Монте-Карло и умирает от голода.
   При выезде из Солье на щите было указано, что до Шалона восемьдесят пять километров. Она ехала не спеша. Дорога шла в гору и без конца петляла. Пожалуй, в темноте этот путь займет у нее не меньше полутора часов. Но она приспособилась на поворотах ориентироваться по задним фонарям идущих впереди машин, и дело пошло веселее. И вот как раз в ту минуту, когда она решила не останавливаться больше, ни за что не останавливаться, ее вынудили это сделать, и у нее похолодело сердце.
   Сначала на том месте, где автостраду пересекает дорога на Дижон, она увидела слева на обочине, под деревьями, две плотные фигуры жандармов на мотоциклах. Впрочем, она даже не могла бы сказать с уверенностью, была ли на них форма. Но что, если это действительно жандармы и они следят за нею?
   Когда она отъехала метров на двести, она увидела в зеркальце, как один из мотоциклистов круто развернулся и ринулся вслед за ней. Она слышала рев мотора, следила, как все увеличивается в зеркале его фигура: вот уже отчетливо видны и его шлем, и большие защитные очки, и ей казалось, что это какой-то беспощадный робот мчится за ней на своем мотоцикле, робот, а не человек. Дани пыталась успокоить себя: "Нет, не может быть, он вовсе не преследует меня, сейчас он обгонит меня и поедет своей дорогой". Мотоцикл с ревущим во всю мощь мотором поравнялся с ней, обогнал, и жандарм, обернувшись, поднял руку и притормозил. Она остановилась на обочине, метрах в двадцати от него, а он, отведя в сторону мотоцикл, снял перчатки и направился к машине. Освещенный фарами "тендерберда", он шел медленно, нарочито медленно, словно хотел вымотать ей все нервы. Итак, все кончилось, не успев начаться. Исчезновение "тендерберда" обнаружено, все – и ее приметы, и ее фамилия – наверняка известно полиции. И в то же время, хотя до сих пор она ни разу в жизни не разговаривала ни с одним полицейским, разве что в Париже, когда ей нужно было узнать, как пройти на ту или иную улицу, у нее было странное ощущение, что это она уже видела, словно ее воображение заранее подробно нарисовало эту сцену или же она переживала ее вторично.
   Поравнявшись с нею, жандарм сперва проводил взглядом с ревом пронесшиеся мимо них в ночи машины, вздохнул, поднял очки на шлем, тяжело облокотился на дверцу и сказал:
   – О, мадемуазель Лонго? Решили проветриться?
   Этот жандарм был человеком долга. Звали его Туссен Нарди. У него была жена, трое детей. Он недурно стрелял из пистолета, обожал Наполеона, был обладателем четырехкомнатной, с горячей водой и мусоропроводом, квартиры при казарме, и сберегательной книжки, проявлял необычайное усердие, стараясь извлечь из книг те знания, которые ему не успели преподать в школе, и жил надеждой, что наступит время, когда он станет дедушкой, получит офицерский чин и поселится в каком-нибудь солнечном городке.
   Он слыл человеком, которому лучше не наступать на любимую мозоль, но в целом славным малым, насколько вообще это определение применимо к жандарму. За пятнадцать лет службы ему так и не представилось случая проявить умение стрелять без промаха, если не считать тренировочных мишеней да глиняных трубок на ярмарках, и это его радовало. Он также ни разу – ни в штатском, ни в полицейской форме – не поднял ни на кого руку.
   Только старшему сыну несколько раз задал хорошую взбучку за то, что этот тринадцатилетний оболтус носил прическу под ребят из группы "Битлз" и прогуливал уроки математики. Не призови его вовремя к порядку, он совсем от рук отобьется. Единственной заботой Нарди, заботой не менее важной, чем стремление не ввязываться ни в какие истории, был уход за мотоциклом.
   Машина всегда должна быть в порядке. Во-первых, этого требует дисциплина, а во-вторых, из-за неисправного мотоцикла можно раньше времени отправиться на тот свет.
   Кстати, именно о мотоциклах он и беседовал со своим коллегой Раппаром на перекрестке автострад № 6 и № 77-бис, когда увидел проезжавший мимо белый с черным верхом "тендерберд". Нарди предпочитал Раппара прочим своим сослуживцам, так как тот был его соседом по площадке и, кроме того, у Раппара тоже не очень ладилось с сыном. Во время дневного дежурства особенно не разговоришься, а вот ночью – дело другое. Кроме мотоцикла, у них были еще три любимые темы: глупость их начальника, недостатки собственных жен и легкомыслие всех остальных женщин.
   Нарди сразу же узнал "тендерберд". Он ехал довольно медленно, и Нарди успел заметить номер: 3210-РХ-75. Такой номер легко запомнить, он вроде обратного отсчета при запуске ракет. А ведь последние два часа у Нарди было смутное предчувствие, что он обязательно увидит эту машину. Почему – он не смог бы объяснить. Он коротко бросил Раппару: "Поезжай на восьмидесятое, посмотри, как там дела, встретимся здесь". Он уже сидел на своем мотоцикле, и ему оставалось только приподнять переднее колесо и сильным толчком ноги запустить мотор. Дав проехать какому-то грузовичку, он рванул сначала направо и тут же круто развернулся. Спустя три секунды перед его глазами уже горели красные фонари "тендерберда", огромные, ослепляющие. Такие фонари могут на всю жизнь лишить покоя какого-нибудь страстного автомобилиста.
   Нарди не видел, кто сидит за рулем, но, обгоняя, все-таки успел поймать взглядом белое пятно и понял, что это она, что белое пятно-бинт на левой руке. Когда он поднял руку, чтобы остановить машину, то, несмотря на свою прекрасную память, никак не мог вспомнить фамилию этой дамы, а ведь он прочел ее, как и год рождения и остальные данные. Но, пока он шел к ней, фамилия вдруг всплыла в его памяти: Лонго.
   Он, пожалуй, не сказал бы, в чем именно, но сейчас женщина показалась ему какой-то другой, не такой, как утром, а главное – она смотрела на него так, словно видела впервые. Но потом он понял, что изменилось: утром на ней не было белого, как и ее костюм, пуловера с высоким воротом, от которого ее лицо казалось более округлым и более загорелым. Но в остальном дама была такой же, как утром: непонятно чем взволнованная, она с трудом выдавливала из себя слова, и у него опять мелькнула мысль, что перед ним человек с нечистой совестью.
   Но в чем она могла провиниться? Он остановил ее на рассвете, неподалеку от Солье, на дороге в Аваллон, из-за того, что у нее не горели задние фонари. Дело было к концу его дежурства, за целую ночь он оштрафовал достаточное количество идиотов, которые заезжали за желтую линию и обгоняли на подъемах, короче говоря, плевали на жизнь других автомобилистов, и он был сыт этим по горло, поэтому ей он лишь сказал: "У вас не горят задние фонари; почините их, до свидания, и чтобы впредь этого не было". Ну хорошо, пусть она женщина, пусть даже впечатлительная женщина, все равно нельзя же впадать в такую панику только от того, что валящийся с ног от усталости жандарм просит привести в порядок задние фонари.
   Лишь потом, когда, удивленный ее поведением, он спросил у нее документы, он заметил повязку на ее левой руке. Изучая ее водительские права – она получила их в восемнадцать лет, в департаменте Нор, будучи воспитанницей приюта при монастыре, – он чувствовал, хотя она сидела молча и неподвижно, что она нервничает все больше и вот-вот дойдет до крайности, – а это может именно ему грозить какой-нибудь бедой.
   Да, что-то необъяснимое, во всяком случае, лично он, несмотря на все проклятые учебники психологии, которыми он забивал себе голову перед экзаменами, не смог бы этого объяснить, но ощущение нависшей над ним опасности было очень отчетливым. Ну, например, вдруг она, потеряв самообладание, откроет ящичек для перчаток, достанет револьвер и присоединит его, Нарди, к числу тех, кто погиб при исполнении служебного долга. И надо ж было так случиться, что он один – Раппара он отпустил пораньше, чтобы тот успел выспаться к обеду, который будет дан в честь крестин его племянницы. Одним словом, Нарди чувствовал, что влип в историю.
   Да, так, документы у нее вроде в порядке. Он спросил даму, куда она едет. "В Париж. – Профессия? – Секретарь в рекламном агентстве. – Откуда выехали сейчас? – Из Шалона, ночевала там в гостинице. – В какой гостинице? – Ренессанс". Отвечала она как будто без колебаний, но еле слышным голосом, в котором угадывалась растерянность. Еще не рассвело. В сумраке только зарождающегося утра он не мог разглядеть ее как следует.
   Ему хотелось, чтобы она сняла очки, но он не мог этого потребовать, тем более от женщины, не превратившись тем самым в тупицу жандарма из телепередачи. А Нарди всегда боялся выглядеть смешным.
   Машина принадлежит рекламному агентству, где она работает.
   Вот телефон шефа, он часто дает ей машину. Можете проверить.
   Ее бил озноб. Никаких сигналов об угоне "тендерберда" не поступало, и Нарди подумал, что, если он без всякого повода выведет из себя эту даму, у него могут быть неприятности. Он отпустил ее. А потом пожалел об этом.
   Надо было все же убедиться, что у нее нет оружия. Но почему вдруг ему на ум пришла такая нелепая мысль, что оно у нее есть? Вот именно это и не давало ему покоя.