Не дав на себя наехать, пересекаю бульвар, лавируя среди застрявших машин, оглашающих воздух воплями сирен. На тротуарах, как в Ницце или Канне, полно людей, собравшихся здесь исключительно для того, чтобы мешать вам пройти. Все в шортах, и толстые матроны с пластиковыми сережками в ушах занимают все пространство. Я рассматриваю вывески и через четверть часа нахожу агентство по недвижимости. Чтобы избавиться от солнца и толпы, толкаю стеклянную дверь и, не раздумывая, вхожу.
   Внутри темно, и некоторое время я стою словно ослепленная. На стене крутится вентилятор, гоняя струи теплого воздуха. Постепенно различаю идущую мне навстречу негритянку. Но спустя секунду уже вижу, что это вовсе не негритянка, а просто девица шоколадного цвета. Ей лет двадцать пять, с гривой волос, вся мокрая, в красном платье с бретельками, которое я видела в проспекте «Трех швейцарцев» или в «Редуте», не помню. Разговаривает она с тем же южным акцентом, как и я. Это секретарша господина Туре. Его самого нет, меня приглашают присесть, но я отвечаю, что еще зайду. Девица говорит, что они, к сожалению, закрывают через десять минут. Затем ввертывает, что ей нравится мое платье. Она все время улыбается дивными белыми зубами. Я ей показываю, что и мои не хуже, и, сладкая как мед, говорю: «Я из Ниццы и собираюсь здесь устроиться на работу. Мне нужна меблированная квартирка, не очень дорогая. Я учительница и могу обойтись без особых удобств».
   Перебирая бумажки, она называет завлекательные варианты, и тут как раз приходит Туре. Уже по тому, как он по-хозяйски входит, я понимаю, что это он. Едва лишь он снимает темные очки и я встречаю его взгляд, мне ясно, что это один из негодяев, тот, кто грозил матери проломить нос и выбить зубы. Он бросает на меня сначала беглый и невыразительный, а затем уже чисто мужской взгляд. Только раздев меня и все взвесив, он, как голодающий, заглядывает в глаза, изображая на лице профессиональную улыбку.
   Ему теперь 40-45 лет, и меньше не дашь, несмотря на светлый твидовый костюм и резкие, как у молодого человека, движения. Он худой, среднего роста, глаза, пожалуй, серовато-голубые, насколько я могу увидеть, но неуловимые, как само лицемерие. Естественно, сердце мое бешено колотится, и я не могу открыть рот.
   Сначала он называет меня «мадемуазель», но быстро переходит на «моя дорогая мадемуазель». Сюзи – так зовут его шоколадную секретаршу – объясняет, что я ищу и сколько смогу заплатить. У него есть именно то, что мне нужно. Всячески расхваливая дерьмовую квартиру, которую хочет всучить, он без стеснения садится на место Сюзи за большим металлическим столом. Та затыкается и отходит в сторону. Я перехватываю взгляд ее больших темных глаз и не могу отделаться от мысли, что хозяин трахает ее – хотя бы для экзотики – до, во время и после работы.
   Как только представляется возможность вставить слово, я говорю, что хотела бы осмотреть квартиру немедленно. Он смотрит на свои огромные наручные часы – там приходится нажимать кнопку, чтобы увидеть время, у Жоржа Массиня такие же, но куда менее вульгарные, – и бросает: «С удовольствием, это в двух шагах отсюда». Я сижу напротив него, скрестив ноги так, чтобы он их хорошо видел, однако мне противно от того, что я делаю. Свожу ноги вместе и натягиваю юбку на коленки. Он не глуп, все замечает, и мне ясно, что я проигрываю очко. Убить себя готова.
   Взяв бумагу, он произносит: «Назовите свое имя, моя маленькая мадемуазель». Я отвечаю: «Жанна Дерамо», это девичье имя глухарки. «Вы из Ниццы?» Я говорю: «Улица Фредерика Мистраля, дом тридцать восемь». Не знаю, есть ли там такая, но в принципе они встречаются повсюду. Он записывает: «Учительница». У него золотое обручальное кольцо. Пальцы довольно толстые и загорелые. Я застенчиво произношу: «Я живу одна и хочу быть независимой». Он смотрит на меня так, что я понимаю: на сей раз очко выиграно мной. Опускаю глаза, затем поднимаю их и улыбаюсь, как тетеря, прямо ему в лицо. Представляю, как он уже воображает, будто тискает меня, тепленькую, в этой известной ему наизусть квартирке. Он выдавливает: «Скучно жить одной. Такой красивой девушке…»
   Словом, Сюзи дает ему ключи, он говорит, что та может закрывать лавочку, и мы уходим. Как только за нами захлопывается стеклянная дверь, он хватает меня своими волосатыми лапами, якобы чтоб помочь перейти улицу. Мы не торопясь идем одним переулком, затем другим. Я не мешаю ему нести всякую ахинею. На пути к дому я узнаю, что дела идут скверно, что он женат на сестре Лебаллека – ее зовут Анной – уже лет двадцать, что у них двое детей. Я не успеваю спросить, сколько им, как он начинает Описывать свою машину «СХ» с автоматически опускающимися стеклами и говорит, что мы не воспользовались ею лишь потому, что дом совсем рядом. Я говорю как можно меньше. Во-первых, для того, чтобы не сморозить какую-нибудь чушь или не сделать что-то, не свойственное учительнице. И вообще: чем меньше я буду говорить, тем труднее будет меня потом разыскать.
   Квартира на четвертом этаже с окнами во двор. Комната 16 квадратных метров, маленькая кухня, крошечная ванная с душем и унитазом. Все отремонтировано, выглядит изящно, стены в комнате белые, а в других помещениях покрыты красной масляной краской, мебель модерновая. Мне нравится. Он говорит, что лично следил за ремонтом, но я не верю ни одному его слову. Потом осматриваю помещение, он садится в кресло и закуривает. Предлагает и мне сигарету, но я отказываюсь.
   Молчание длится целый век, ковер заглушает стук каблуков, и он, сидя неподвижно, разбирает меня по частям. Поглядев в окно, спрашиваю: «Сколько лет вашим детям?» С секунду он раздумывает – я понимаю, что соврет, – и, смеясь, отвечает: «Думаю, семь и тринадцать или четырнадцать. Столько работы, что не замечаешь, как они растут».
   С задумчивым видом я застываю перед ним и делаю вид, будто нахожусь в затруднении, а затем говорю: «Послушайте, господин Туре, сегодня я не могу принять решение. Квартира мне нравится. Даже очень. Это именно то, что мне нужно. Но не знаю, где взять восемьсот франков в месяц». Тогда он начинает петь о том, как я пожалею, если не воспользуюсь случаем, какая радость иметь душ, телефон, электроплиту да еще, обратите внимание, огромный, как бальный зал, стенной шкаф, о котором мечтают все женщины. Он вскакивает и открывает этот пакостный шкаф. Нет, он решительно не понимает свою маленькую мадемуазель. Решительно. Опускаю упрямо голову: «Сегодня вечером я не могу принять решение, господин Туре. Может быть, вы покажете мне что-нибудь подешевле?» У него округляются глаза: «Сейчас?» Я роняю: «Нет, в другой раз, я еще зайду». Он вздыхает: «Как угодно».
   Я спускаюсь первой, пока он запирает квартиру. Очень приятно снова одной оказаться на улице. Верхние этажи дома еще освещены солнцем. Сейчас уже за полвосьмого. Я не думала, что все произойдет именно так. Придется изменить план. Разве что Лебаллек окажется именно таким, каким я его себе представляла все эти годы. Но для того что я собираюсь сделать, это все без разницы. Если на то пошло, я ведь сказала Туре правду: я действительно не могу принять решение сегодня вечером.
   Он снова хочет взять меня под руку, но я отстраняюсь. Не нервно, просто с видом недотроги, я ведь учительница и все такое. Шагает озабоченный. Если бы он по-прежнему носил баскский берет – а я себе представляла этого мерзавца именно в берете, по воспоминаниям моей матери, – так быстро не облысел бы. Он говорит, что Динь хороший городок, мне тут понравится. В какой я буду работать школе? Хоть бы сдох он на месте с открытым ртом, притвора чертов! Не в силах скрыть свое замешательство – а это как раз кстати, – отвечаю: «Пока сказать не могу». Он удивляется: «Вот как?» – и не настаивает. Шагаем целый час, пока я изрекаю: «Меня, знаете ли, разрывают на части».
   Мы расстаемся на большой площади в центре бульвара Гассенди. Он называет ее площадью Освобождения, а переулок, где находится квартира, – улицей Юбак. Я говорю, что зайду на будущей неделе, в среду или в четверг, а поселюсь в Дине скорее всего в августе. Вынужденный расстаться со мной так быстро, он кисло улыбается и говорит: «У вас есть время на аперитив?» Говорю: «Спасибо, в другой раз, у меня еще одно свидание, и я опаздываю». – «Подвезти вас?» Держит в своих лапах мою протянутую руку. Самый отвратный момент в этот мерзостный день. Отвечаю: «Нет, это близкое спасибо». И моя рука ускользает, как форель. Иду вперед, не оглядываясь, знаю: он смотрит мне вслед.
   На углу площади сажусь в такси. На газоне люди играют в шары, и я спрашиваю, кто из них шофер. Оказывается, старт в кепочке, болельщик. Ему явно не хочется уходить, он с похоронным видом направляется к машине. Я за ним. Остальные – ох уж эти озабоченные! – провожают нас шуточками: «Слышь, Туан, коли тебе станет невмоготу, зови нас, мы подмогнем!» И все в таком духе. Признаться, Эне очень по вкусу, когда на нее смотрят с вожделением, лишь бы не Туре. Это прибавляет веры в себя и поднимает настроение.

 
   Я сажусь сзади. Старичок, оказывается, еще помнит, как запускается мотор, и спрашивает, куда ехать. Я отвечаю: «На лесопилку Лебаллека, по дороге в Ла Жави. Вы сможете там меня обождать? Я ненадолго». Едем, выезжаем из Диня и через три-четыре километра останавливаемся около широко распахнутых ворот. Вылезая, испытываю странное чувство при виде надписи, свидетельствующей, что отсюда недалеко до Ле Брюске – не нашего, понятно, однако чувствую себя ужасно. Словно боженька моей матери витает над моей головой.
   Здесь все тихо. Рабочие уже ушли. Лесопилка Лебаллека не похожа на фарральдовскую. Здесь небольшая мастерская, сарай, и в глубине – новая пристройка. Других машин, кроме черного «пежо», не видно. Пахнет лесом и смолой. Повсюду опилки.
   Едва подхожу к дому, внутри начинает лаять собака. На пороге появляется девушка, держит за ошейник немецкую овчарку, похожую на Люцифера. Выглядит девица старше меня, хорошо сложена, на ней темные джинсы. Сладкая как мед, спрашиваю господина Лебаллека. «Которого? Отца или брата?» Ей почему-то смешно, она оборачивается и говорит и кем-то, кого я не вижу. Ее брат, ну как же, выходит посмотреть. Он на голову выше сестры и моложе меня, весельчак и тоже в джинсах. У него такие же длинные волосы, как и у Бу-Бу, но он не такой худой и красивый, как тот. Девушки говорит мне: «Отец в конторе». И показывает пальцем на пристройку.
   Он говорит: «Я вас слушаю», идет ко мне навстречу. Сердце мое бьется еще громче, чем когда я увидела Туре. Я уже понимаю, с ним будет особенно трудно справиться. Он выше Пинг-Понга, грузный. В рубашке с приспущенным галстуком. Голубые глаза похожи на мои, но я знаю, что это ничего не доказывает, мои глаза – материнские, я их получила от нее. Немного хрипло я произношу: «Вы господин Лебаллек? Извините. Я, вероятно, сниму квартиру у вашего шурина. Я учительница». Он молчит, а я с усилием стараюсь проглотить комок в горле. Это он вел грузовик. Был в куртке. Если мать описала точно, ему сейчас лет пятьдесят. И продолжаю: «Я хочу узнать, во что мне обойдутся книжные полки. У меня четырнадцать тонн книг». Сперва, не понимая, он хмурится, а потом до него доходит, что я шучу, и отвечает: «Я не столярничаю. Продать вам доски я могу, но не больше».
   Стоим молча целую вечность, у меня очень разочарованный вид. Наконец он произносит: «Я знаю, к кому вам обратиться». И идет в пристройку. Я за ним. Его походка, лицо – само спокойствие. Я знаю: это он первым ударил мою мать. В тот день он был самым спокойным. И, не раздумывая, ударил ее, надолго оставил след.
   Он дает визитную карточку, на обороте фломастером усердным, почти детским почерком написан адрес. Даже у меня почерк лучше. Руки у него толще, чем у Туре, но и весь он крупней. Обручальное кольцо вжалось в палец. Похоже, не снять. Он спрашивает: «Что за квартира?» Я отвечаю: «На улице Юбак». Мне трудно смотреть ему в лицо. Глаза у него спокойные, злобы ничуть. Вот у Туре они тяжелые и колючие, даже когда он прикидывается свойским парнем, показывая тухлой учительнице сказочные шкафы. Покачав головой, Лебаллек произносит: «Понятно. Вся ваша библиотека туда не влезет. Лучше всего купить готовые полки в „Новой Галерее“. И идет к двери, давая понять, что мне пора сматываться. Я же, если чего-то не хочу понять, могу затянуть разговор надолго, хотя меня и ждет такси. Рассматривая свои накладные ногти и прислонившись к столу, с неловким видом бросаю: „Я еще не уверена, что сниму ту квартирку. Я сказала вашему шурину, что она дороговата для меня“. Хотя тут и говорить нечего, он произносит: „Это его хозяйство. Договаривайтесь с ним. Чем меньше меня касаются дела шурина, тем лучше я себя чувствую“. Теперь он уже идет в мастерскую, и мне приходится не отставать.
   Во дворе протягиваю ему руку, и он жмет ее. Я говорю: «В любом случае спасибо». Он спрашивает: «Сколько вам лет?» Я прибавляю два года. «И вы уже учительница?» Я читаю в его глазах, что так же похожа на учительницу, как он – на папу римского. Секунду подумав, с улыбкой отвечаю, глядя ему прямо в глаза: «Приходите повесить мне полки, и вы убедитесь». В моем взгляде столько небрежности, сколько надо, чтобы он поверил, и ровно столько, чтоб ему начать думать про разные разности. Затем направляюсь к воротам. Заходящее солнце слепит. Я невольно оборачиваюсь. Он стоит на том же месте – крупный, грузный – и не отводит глаз. Я знаю, что упряма, что все будет именно так, как я решила, как обдумывала день за днем в течение пяти лет. А он не отводит глаз.
   Старичок-таксист открывает мне дверцу. Без упреков. Еще по дороге сюда он наговорил целый список местных крестьян, которые от засухи рвут на себе волосы, и теперь подбавляет новых страдальцев. На моих часах двадцать минут девятого, на его – двадцать пять минут. Постепенно что-то напоминающее боль утихает во мне. Сидеть удобно. Мимо проносятся поля. Говорю: «Ваши часы спешат». Он отвечает; «Нет, это ваши отстают». Я довольна, мне на него наплевать.



3


   Погибель дожидается меня не на террасе и не в зале кафе, а на улице, с прошлого года расхаживая по тротуару среди пешеходов, принимающих ее за центрифугу. Она приглядывает за машиной, а то вдруг угонят. Как я и думала, на ней ярко-желтая плиссированная юбка, прозрачный корсаж с оборками ни к селу ни к городу, а светлые волосы собраны на голове под желтым бархатным бантом. Клянусь, если ее увидит продавец птиц, то посадит в клетку.
   Разумеется, первое, что она говорит мне, это – как гадко, очень гадко заставлять ее ждать на тротуаре. За кого ее тут примут? И сразу начинает выуживать у меня, что случилось. Чтобы она заткнулась, говорю: «Вы такая красивая, когда захотите, такая шикарная – и все из-за меня. Покажитесь-ка!» Она пожимает плечами, дуется, но краснеет до ушей. Беру ее за руку, идем по тротуару. «А машина?» Отвечаю: «Никуда не денется. Я хочу есть». Та с дрожью озирается, словно бросает на произвол судьбы тележку на четырех колесах, в которой подыхает ее мать.
   Почти на углу бульвара мы находим маленькую пиццерию. Обе выбираем пиццу с анчоусами и омары. Я отправляюсь в туалет, мою руки и немного привожу себя в порядок. По возвращении вижу на своем месте квадратный пакетик, обвязанный золотой тесемкой. Я улыбаюсь ей. Она сидит немного бледная. Молча развязываю пакет, и тут она меня буквально убивает: в желто-синей коробке я нахожу флакон с чернилами «Ваттерман».
   Заливаюсь слезами. Единственно, что четко вижу при этом – так ясно, что чуть не кричу и не катаюсь по полу, не в силах вынести, – это его, его. В старой кожанке. А себя около голубой кафельной печи в Арраме. Слежу, как он наполняет чернилами подаренную мне ручку. Его темные кудри в беспорядке, и он посматривает на меня, улыбаясь ямочками на щеках, как всегда: «Может быть, ты станешь теперь лучше учиться». И через миг я вижу лес, слышу запах опавшей листвы и влажной земли, знаю, что в руках у меня лопата, что случится весь этот кошмар и я закричу.
   Я закричала.
   Люди за соседними столиками смотрят на нас. Кровь ударила в голову. Сквозь слезы вижу побледневшую мадемуазель Дье. Вытираю слезы салфеткой, ртом ловлю воздух. И так, сжав голову руками, ни о чем не думая, сижу целую вечность. Микки. Он сказал вчера или позавчера, что должен участвовать в Дине в велогонке, – не помню только когда. Значит, будет повод приехать сюда снова. Однажды вечером, принимая во дворе душ, я нарочно неплотно закрыла занавеску и сделала так, чтобы он меня видел. После того как выйду за Пинг-Понга, Микки поимеет меня. Мне этого хочется, особенно когда я вяжу, сидя на лестнице в кухне, и он не может оторвать глаз от моих ног, думая, что я ничего не замечаю. И Бу-Бу. При одной мысли о нем я так и таю. Он наверняка еще неопытен, развлекаясь со своей отдыхающей, или я наивна?.. Мой брат, мой младший брат…
   Обхватив голову, я говорю: «Простите меня». Погибель не отвечает до самого воскресения своей матери. Она склоняется надо мной. От нее пахнет теми же духами «Диор», что и от Жоржетты. Произношу: «Это не по вашей вине. Это другое». Я смотрю на нее. Она убрала мерзкий пузырек с чернилами. И с беспокойной улыбкой кивает, будто понимает. Ничего эта дура не понимает.
   Оглядываюсь и вижу, что на нас больше не обращают внимания. Вокруг спорят, едят. Оживленно, как умею, говорю: «Давайте есть. Остыло». Спустя время она шепчет: «Знаешь, это не настоящий подарок к твоему дню рождения. Настоящий у меня в сумке, но теперь я боюсь». Однако я умею быть любезной и говорю: «Пожалуйста, покажите». Затылок ноет, и я вижу золотую зажигалку «Дюпон» с выгравированной надписью: «Тебе». В картонке еще бумажка, но ей самой стыдно, чтобы я прочла. Вот что там написано:

 
   «Быть бы немного твоим пламенем».

 
   Это глупо, как все на свете, конечно, но я притягиваю к себе через стол ее голову и чмокаю в щеку, а потом говорю: «В машине я вас поцелую получше». От этого у нее наконец меняется цвет лица. Обожаю наблюдать, когда она не знает, куда деть глаза. Представляю, как она вела себя на откинутых сиденьях с тем коммивояжером, – ноги кверху, платье на голове, зубы стиснуты, чтоб не кричать. От нее подохнуть можно.
   Когда нам приносят омаров, она уже столько наговорила мне о том, как готовилась ко дню моего рождения, что у меня проходит голод. И головная боль тоже. Притворяясь, что слушаю, смотрю, как она ест. Она заказала бутылочку кьянти, а так как я не пью, то скоро совсем окосеет. Когда она спрашивает, зачем я приехала в Динь, загадочно произношу «тс-с», хотелось до свадьбы покончить с некоторыми делами. Она притворяется, что понимает, и так вздыхает, что едва не лопаются бретельки бюстгальтера, видного через прозрачную кофточку… Это отчаянная притворщица. Но я люблю ее. Немного, как Пинг-Понга. Между ними никакого сходства, что правда, то правда… Остановись я у нее, как мы уславливались, она бы выплясывала вокруг чайника часа четыре, подавала мне чай трясущейся ручкой, как в те времена, когда мне было четырнадцать лет, и платья бы примеряла, чтобы выслушать мой совет, и распиналась бы об «этой замечательной актрисе» или «этой замечательной певице», которая только девушек и любит («уверяю тебя, это всем известно»), где самой Марии нечего делать, поскольку я пребываю в таком хорошем обществе. Я вам клянусь, что бы ни случилось, в жизни своей она не падала без того, чтобы приложить тыльную сторону кисти ко лбу и глаза закатить – этакий цирк! – и вопросить доброго Боженьку, как же это могло случиться.
   Принимаюсь за клубничное мороженое, она говорит: «Ты не слушаешь меня». Я возражаю: «Я думаю о вас». Она не верит: «И что же ты думаешь?» Я отвечаю: «О том, что виден ваш лифчик под кофточкой». Вся вспыхнув, она молчит до очередного отпуска официантов. Наклонившись к ней через стол, спрашиваю: «Вы что-нибудь узнали о тех, с грузовика?» Молчит. Только подбородком показывает – да, но не смотрит на меня. Я жду. Упрямо помешивая мороженое, она говорит: «В ноябре 1955 года они привезли строительный лес господину Понсе. У него сохранилась накладная. Это были служащие Фарральдо». Ладно. Люди, согласна, не так глупы, как я полагала. Та с подозрением смотрит на меня и спрашивает: «Зачем тебе это?» Я отвечаю: «С пианино везли и другие диски, кажется, в коробке. Вероятно, они где-то ее потеряли. Я хотела узнать». Ложечка ее повисла в воздухе: «Прошло ведь больше двадцати лет!» Склоняюсь над лимонным мороженым, у меня вид жертвы, наскучившей всему свету, и говорю: «Знаю, это глупо. Тем хуже для меня». Спустя минуту с улыбкой гляжу на нее и, сладкая как мед, говорю: «Доставьте мне удовольствие в честь дня рождения. Сходите в туалет и снимите лифчик». У нее сердце вон. Она шепчет: «Ты с ума сошла. Кругом ведь люди». Я с нежностью беру ее руку: «Ну пожалуйста». Она смотрит на меня вся красная и умирает от охоты выполнить мою просьбу, чтобы показать, какая она современная, но ничего не отвечает.
   Я продолжаю есть мороженое. Как хочется мне послать к черту Лебаллека, Туре, Погибель, Динь! Вспоминаю Филиппа, раздевавшего меня в подсобке своей аптеки. И, конечно, ту идиотку, чинившую, хныкая, мое разорванное платье, ту, которая поддалась, потому что их было трое и она боялась остаться изуродованной. И еще я вспоминаю его, но ровно минуту, быстро. И кафельную кухонную печь. Затем говорю себе: «Перестань. Сейчас же перестань». Давлю ложкой мороженое и отодвигаю от себя вазочку.
   По дороге в Анно она правит машиной так, словно получила права лишь накануне. Меня клонит ко сну. Наконец, убедившись, что впереди на четырнадцать километров прямая дорога, она кладет мне руку на колено и говорит: «Я все время думаю о тебе. Ты не представляешь, как я люблю тебя». И всякое такое. Она ничуть не ревнует меня к Пинг-Понгу, с которым даже незнакома. Довольна, что выхожу замуж, что счастлива. Я прошу: «Поехали быстрее, иначе мы никогда не доедем». Она высаживает меня около дома Монтечари, и мы прощаемся. Я говорю: «Мне придется еще съездить в Динь. Вы приедете за мной?» Она горестно кивает.
   Пинг-Понг ждет меня на кухне. Опустив лампу к самому носу, он протирает какие-то запчасти и даже не оборачивается в мою сторону. На моих часах без четверти двенадцать.
   Спрашиваю; «Злишься?» Он отрицательно мотает головой. Молча стою рядом с ним. Затем он произносит: «Я звонил мадемуазель Дье в семь часов. Ее не было дома». Я отвечаю: «Она повезла меня в ресторан поужинать по случаю моего дня рождения. И подарила зажигалку „Дюпон“. Вынимаю ее из сумочки и показываю. Он говорит: „Она что, решила посмеяться над тобой?“ С первых чисел июля кругом полыхают пожары, и он толком не ночует дома. Говорю: „Надо же, тебе пришлось ждать меня, когда ты мог бы уже спать“. Отвечает: „Не могу уснуть, пока тебя нет дома“. Наклоняюсь и целую его в спутанные волосы. Мы смотрим друг на друга, и я предлагаю: „Пошли сегодня в сарай“. Он смеется, гладит меня через платье и говорит: „Ладно“. Затем мы тихо идем в сарай, и он усердствует так, что я забываю обо всем на свете.



4


   И вот, проснувшись, понимаю, что мне двадцать лет.
   Выпив на кухне кофе с глухаркой и матерью всех скорбящих, прогоняю Бу-Бу из душа, а затем, вымывшись, поднимаюсь к себе, натягиваю белые шорты и белую водолазку, надеваю босоножки и иду к маме.
   Она примеряет мне подвенечное платье. Узнать в нем то, которое было на Жюльетте, уже невозможно. Повсюду, как я просила, сделаны оборки. В нижней комнате, столовой, я вижу свое отражение в большом зеркале. Такая высокая, тоненькая очень нравлюсь себе. У бедной дурехи слезы на глазах, когда она видит меня в этом платье. Она придумывает новые штуки, чтобы мой задок выглядел еще соблазнительнее. Пока она шьет на машинке, глотаю свою любимую кашу и вдруг слышу: «Я хочу тебя кое о чем попросить, но только не сердись». Она, видите ли, обдумала то, что я, когда познакомилась с Пинг-Понгом, ей сказала, и обеспокоена. Мадам Ларгье, у которой она убирается, описала ей покойного Монтечари. Словом, она хочет увидеть его фотографию.
   Остаток жизни после этого мы сидим молча. У меня колотится сердце, а она перестала шить. Говорю: «Папаша Монтечари не имеет отношения к этой истории, я теперь уверена». Она отвечает: «Уверенной могу быть только я. Так что принеси его фото». Когда она такая, мне хочется кататься по земле. Кричу: «Что за черт! Ты решила расстроить мою свадьбу? Что ты надумала?» Она отвечает, не глядя на меня и рассматривая свои потрескавшиеся от стирки руки: «Если возникнет малейшее сомнение, я не допущу свадьбы. Я все расскажу. Я поклялась в церкви». Вываливаю кашу на стол, натягиваю шорты, водолазку, босоножки и, растрепанная, хлопаю дверью.
   Чтобы дойти до Монтечари, нужно пять-шесть минут. Еще минута на то, чтобы ошарашить сломанный динамик просьбой дать фото ее любимого мужа, похороненного в Марселе. Она спрашивает: «Зачем? Зачем?» Я отвечаю, что попрошу сделать по нему портрет масляными красками. Хочу, мол, преподнести ей подарок. Она хнычет, как дурная, и лопочет: «Только тебе могла прийти в голову такая мысль. У тебя доброе сердце, ты поступаешь, как оно велит». Я снимаю со стены в ее комнате снимок, даже не вынимая из позолоченной рамки, и беру в своей комнате достаточно большой конверт. Еще одна минута уходит на то, чтобы утешить старую галошу. Я говорю ей: «Только никому не рассказывай. Это будет наша тайна». Она лобызает меня в щеку своими сухими губами и так сильно сжимает руку, что я вскрикиваю: «А черт! Перестань, мне больно».