Чуть не открыто стала враждовать Мария Федоровна с Елизаветой, когда пришла первая весть, что Фредерика, сестра великой княгини, выходит за того самого Густава Адольфа, теперь уже полноправного шведского короля, который отверг руку княжны Александры Павловны.
   – Вы всё знали раньше и должны были сказать мне! – резко кинула упрек невестке императрица, вся бледная, дрожащая от гнева. – Это – прямое оскорбление нашей семье, всей России… Отверг руку моей дочери… женился на сестре моей собственной невестки!.. Вы знали… почему не сказали вовремя?
   – Я ничего не знала, ваше величество, – спокойно, с достоинством, хотя и очень сдержанно ответила Елизавета. – Все, что пишет мне матушка, известно вам… Мои письма, как и письма моих родных, адресованные ко мне, вскрываются на почте, как я узнала наверное… Пересмотрите их, и сами увидите…
   – О, вы не введете меня в заблуждение этим невинным видом… Вы…
   – Я никого не желаю вводить в заблуждение, ваше величество, – уже более решительно ответила невестка, – а так как мне сейчас нездоровится, позвольте мне уйти.
   Почтительный поклон, и, не ожидая дальнейших разрешений, Елизавета вышла из покоя, где происходил неприятный разговор…
   Нездоровье, о котором сказала Елизавета, было известно и Марии Федоровне.
   Она готовилась быть матерью. Княгиня Анна, узнав, что «сестричка», как она постоянно называла Елизавету, ее «дружок», имела неприятное свидание с императрицей и теперь, опечаленная, заплаканная, сидит одна, прибежала мгновенно.
   – Правду мне сказала Барбет? Императрица обвиняет тебя в какой-то интриге! Как не грешно, как не стыдно… Они же знают все наши письма… Я даже получила новое предостережение от нашего неизвестного друга на здешней почте… Он пишет, что мы не должны по-прежнему делать никаких приписок на наших письмах ни молоком, ни другими симпатическими чернилами… Об этой маленькой хитрости проведали как-то и греют листки наших писем, опускают их в такие составы, что тайные строки проступают наружу… Ах, какая низость…
   – Что же, печально, – с горькой улыбкой заметила Елизавета. – Таков уж обычай. При всех дворах так делают… Буду терпеть… А ты? Скажи, чем ты так довольна? Ведь, кажется, и ты?..
   – О да!.. У меня-то дело гораздо хуже, чем с тобой; дорогая сестричка! Я совсем больна! – вдруг, опустив головку, тихо проговорила Анна.
   Правда, лицо ее сильно изменилось, побледнело, осунулось. Глаза были очерчены темными кругами и глядели как-то тускло…
   – Но все-таки я рада… Мое нездоровье… врачи решили, что только там, на богемских водах, я могу излечиться от этой ужасной, отвратительной болезни… Муж едет в Вену, потом в армию, как ты знаешь, мой друг… Он и отвезет меня… Он!! О, если бы я никогда не знала этого человека… Так поступить?! Мало ему, что сам губит здоровье и силы с этими… отвратительными… с актрисами своими и с разными! Он и меня не поберег… Я открою тебе, сестричка, я решила… Я больше к нему не вернусь… Все скажу своим… Они поймут, не пустят меня больше сюда… А если нет? Я не знаю тогда… Я… с ума сойду… Я умру… умру…
   И маленькая, пухленькая еще, несмотря на все страдания души и тела, несчастная женщина вся затрепетала от рыданий.
   Долго утешала ее Елизавета, пока наконец та успокоилась и решительно заявила:
   – Ты не думай! Я хорошо обсудила это… Увидишь, больше я сюда не вернусь…
   – И меня оставишь одну? Злая… А я думала…
   – Элиза, милая… Дорогая сестричка! Я не могу! Поверь, я думала, что надо ради тебя остаться… Но больше не могу!.. И наконец, вот у тебя будет ребенок. Ты не одна. Твой муж… Он такой милый… Правда, вы не слишком горячие любовники… Но он такой милый… И твои другие друзья… Князь Адам… Не красней… Ты можешь всем глядеть в глаза… Я знаю… А мне здесь оставаться нельзя… Не сердись!..
   – Бог с тобой, моя маленькая Анна… Я и не думаю. Поезжай, вылечись… Поправляйся. А там… что Бог даст… Знаешь, только моя вера и помогает мне теперь…
   – И мне… Давай помолимся… Попросим Бога, чтобы нам было хоть немного легче… И всем… и всем… И здесь, в этой несчастной России… и везде!..
   Тихо, обратя глаза к большому распятию, стоящему поблизости, стали молиться эти две прелестные, одаренные всеми благами мира, но глубоко несчастные женщины…
   Уехала Анна. Уехал Константин, сперва в Вену, лечиться у тамошних специалистов-профессоров, а потом в армию Суворова, посланную против «революционной гидры», которую решил уничтожить Павел.
   Александр, привыкший быть неразлучно с братом, тоскует. Совсем одинока Елизавета. Понемногу всех преданных к ней дам оттеснила императрица от невестки, окружила последнюю своими креатурами.
   Но засветились радостью и счастьем лица обоих молодых супругов, когда 18 мая 1799 года судьба послала им первого ребенка, дочь, названную Марией, в честь императрицы-матери, ставшей теперь бабушкой: хотя сильно молодящаяся и моложавая собой Мария Федоровна охотно отказалась бы от подобной чести, будь это в ее воле.
   Отец и мать часы проводили у колыбели дочери, которая родилась здоровая, крупная. Длинные темные локоны удивительно красили малютку, а темные, почти черные глаза глядели так бойко, сверкали, как черные алмазы.
   – На кого это вы загляделись, мой друг? – пошутил Александр, увидав в первый раз крошку на руках у матери. – Совсем итальянка она у нас! А если зеркало меня не обманывает, мы оба совсем не похожи на детей Юга…
   И ласково смеется, видя, как покраснела молодая мать.
   Смеется и Мария Четвертинская, теперь фрейлина и первый друг княгини, сидящая здесь.
   – Ну как не стыдно краснеть? Я же шучу, конечно. У вас в роду есть брюнеты: дядя, кузен Густав… И у меня предки были довольно темных цветов… Вот в кого-нибудь из них и выдалась наша смуглянка Мари…
   Молчит, краснеет пуще Елизавета, даже слезы проступили на глазах, и Александр живо заговорил о другом, чтобы не смущать еще больной жены.
   Но не один он заметил темные локоны и глазки новорожденной княжны.
   В начале августа пышно разряженная кормилица, сопровождаемая второй няней и негром-лакеем императрицы, показалась из помещения, занимаемого в Павловске Александром и Елизаветой, и направилась по тенистым аллеям к главному зданию дворца, к апартаментам государя. Бережно, как святыню, держала на руках здоровая, миловидная женщина малютку-княжну, которую императрица приказала именно теперь принести к ней без промедления.
   – Ну, иди, иди, моя малютка, – провожая дочь, шептала Елизавета, – покажись бабушке… Может быть, она перестанет так огорчать меня и Александра, если ты завоюешь эту надменную душу… Иди! Господь с тобой! – словно благословляя, закончила мать.
   Бабушка молча приняла женщин и ребенка, поглядела внимательно на внучку, взяла ее на руки, поглядела еще.
   – Подождите обе здесь! – обратилась она к женщинам и вышла.
   Бабушка с внучкой на руках прошла на половину Павла. В дежурной комнате перед его кабинетом сидело всего два человека: Кушелев и граф Федор Ростопчин, всесильный любимец сегодняшнего дня при дворе повелителя, который так же легко выбирал себе фаворитов и одарял их могуществом, как и свергал с высоты по малейшему поводу, а то и без всякой видимой причины, по случайному навету врага, по минутному капризу личной воли…
   Зная это, временщики, калифы на час, старались только в эту счастливую, быстро летящую минуту нахватать побольше земель, денег и крестьян, чтобы, по крайней мере, не уйти с пустым карманом от полных мешков…
   Сейчас Ростопчин официально считался директором почтовой части и министром иностранных дел, но заменял первого министра, если даже не всех министров, которых не любил облекать слишком определенными полномочиями Павел, ревнивый к малейшему проявлению власти, которое исходит не от него самого.
   – Не правда ли, какой прелестный ребенок? – показывая обоим малютку, спросила императрица.
   – Ангел. Да и неудивительно: яблочко от яблоньки не падает далеко, – заметил Кушелев. Тонкая лесть могла относиться к родителям принцессы, так же как и к бабушке.
   Острословец Ростопчин и здесь не удержался от небольшой шутки:
   – Хорошо, если от одной яблоньки… Но эти фрукты всегда требуют пары яблонек… Если даже не больше!..
   – Вы думаете, граф? – как-то странно спросила бабушка. – Правда, бывает… Пойду порадую деда прелестной внучкой.
   Последняя фраза тоже прозвенела как-то фальшиво, словно струну задели неверно и она зло зазвучала, но мелодично в то же время.
   Павел был не один, когда, постучав, Мария появилась в кабинете. С ним был Кутайсов, который, увидя императрицу с ношей на руках, быстро, по старой привычке лакея, кинулся навстречу, запер дверь за императрицей, подвинул стул и помог опуститься на него молодой, тридцатишестилетней бабушке с ее ношей, осторожно поддерживая под розовый, полный локоть мягкой, стройной руки, выглядывающей из широких полурукавов летнего наряда.
   – А, внучка любезная наша? Рад видеть… Какая милочка!.. Не правда ли, Иван? – обратился к новоиспеченному вельможе Павел совсем фамильярно, как в былые годы.
   – Чудо! Чудо, ваше величество… Сейчас видно, какая высокая кровь течет в очаровательной малютке…
   Слушает, улыбается сдержанно «бабушка», только не добрая улыбка на ее красивых нежных губах. Как змейка, скользнет – и нет ее…
   – Да, скажите на милость, мой друг, что за фантазия пришла вам именно теперь явиться на представление? Времени иного нет? Мы тут делами занялись… а ты… Что так приспичило, мать моя?
   Мария Федоровна угадывала, какие дела обсуждал муж со своим клевретом: новые милости, новые почести для этой… новой фаворитки, у которой, кроме красивого личика, ни бюста, ни фигуры… «Кошка ободранная», как порой в гневе про себя называла Мария Лопухину. Но сейчас не до того! Надо с другой рассчитаться, с невесткой, которая уже слишком загордилась…
   Словно не слыша вопроса мужа, она больше раскрыла вуаль, одевающую личико и голову малютке, и таким простым, мягким тоном, словно в раздумье, заговорила:
   – Как странно! Мне, правда, приходило на ум… Но так, мимолетно… А вот теперь и люди заговорили… Представьте себе, ваше величество: Толстой, увидя вчера девочку, был поражен. Александр – блондин? Глаза у него голубые, правда?
   – Матушка, как меня зовут?! – начиная раздражаться, заговорил громче обычного Павел. – Сколько у тебя мужей, а? Не сосчитаешь ли? Она меня спрашивает, блондин ли Саша и какие у него глаза? Малиновые, матушка, малиновые!
   – Нет, я не к тому… И у нашей… дочери богоданной, у княгини Елизаветы – глаза голубые, а волосы…
   – Что? Что!!! – сразу поняв намек жены, крикнул Павел удушенным голосом, который от этого звучал совсем гнусаво и сипло, больше чем всегда. – Так ты полагаешь?
   – Сохрани Боже… Я бы никогда… Но, услыхав намек… я вгляделась… И правда… Она… Малютка похожа совсем не на них… а скорее…
   – На кого?.. На кого… Не мямли!.. Стой, давай сюда принцессу… Да, что-то сдается…
   – Ну, конечно, вылитый портрет князя… Адама! – обрывая сомнения мужа, подсказала ему суровая бабушка.
   – Да, да! Верно… Проклятье… Бери, унеси ее… Не то!.. Уйди скорее! Я покажу… Я проучу! Это даром не пройдет! – дрожа от припадка ярости, бормотал Павел.
   Бабушка с малюткой быстро скрылась.
   – Ростопчина ко мне! – бросил Кутайсову приказание Павел.
   Мгновенно Кутайсов очутился в соседнем покое.
   – Граф Федор Васильевич, его величество вас зовет! – мягко, льстиво обратился он к Ростопчину, которого ненавидел как опасного соперника. И тут же негромко по-русски добавил: – Мой Бог!.. Зачем только эта несчастная женщина пришла расстраивать его своими словами?!
   Ростопчин слегка вздрогнул, хотел задать вопрос лукавому прислужнику, но времени не было. Он только кинул на себя взгляд в зеркало, поправил ленту, ворот камзола, волосы, подтянулся и торопливо двинулся к двери, словно шел навстречу скрытой опасности и нарочно бодрился, скорее хотел стать с ней лицом к лицу. Такое же чувство испытывали все, кого призывал Павел или кому приходилось по делам являться к государю.
   Едва Ростопчин переступил порог, он увидел Павла в состоянии крайнего бешенства. Он бегал из угла в угол по кабинету, фыркал, выкрикивал проклятия и брань кому-то, то и дело узловатыми пальцами касался щеки, носа, невольная судорога искажала бледное лицо.
   Увидя Ростопчина, Павел остановился перед ним, поглядел несколько мгновений и вдруг выкрикнул:
   – Идите, сударь, напишите как можно скорее приказ: князя Адама Чарторижского, камергера и прочее и прочее, сослать, сдать солдатом в сибирские полки…
   – Ваше величество! – начал было пораженный Ростопчин.
   – Не понимаете? Не желаете слепо повиноваться? Вы – тоже якобинец, бунтовщик… Ну так знайте: моя жена сейчас вызвала у меня сомнение… относительно мнимого ребенка моего сына. Теперь поняли? Толстой знает это так же, как и она!.. Ну-с!..
   – Позвольте сказать, ваше величество?..
   – Что? Еще сказать? Мало вам? Ну, говорите! Я убежден… Но если желаете, говорите. Ну, что же вы?
   – Прежде всего в одном головой своей ручаюсь: все, что было сказано ее величеству… что государыня была вынуждена сказать здесь, все это одна клевета! Ее высочество, все знают – она чиста и добродетельна, как редкая женщина на земле… Ваше величество, как рыцарь, как магистр ордена рыцарей-мальтийцев, конечно, пощадите честь женщины… Тем более жены собственного сына… Если бы даже что и было?.. Неужели вы пожелаете такого громкого скандала, ваше величество? Что скажет мир? Что подумает та очаровательная женщина, которая теперь для нас всех стала образцом прелести и чистоты…
   Намек на Лопухину прекрасно повлиял на Павла. Он утих, задумался даже.
   – Вот видите, ваше величество, – обрадованный, торопливо продолжал Ростопчин, – вы сами задумались… Значит?..
   Этим намеком на неправоту решения Павла все было испорчено, что так уже налаживалось прежними доводами честного вельможи.
   Приосанясь, Павел заговорил тише, но внушительно, властно:
   – Разговоры кончены! Извольте идти и написать приказ!
   – Моя жизнь, ваше величество, в вашем распоряжении. Но обесславить женщину я не могу, хотя бы рисковал этой жизнью. Простите, государь!
   С низким почтительным поклоном вышел Ростопчин из кабинета и молча направился к себе, стал разбирать бумаги, велел готовить чемоданы, ожидая, что явится кто-нибудь с приказом об аресте.
   Он ошибся. Иногда на Павла находили минуты просветления.
   Явился камердинер от Павла с запиской. Здесь Павел писал все, что услышал от жены: относительно черных и голубых глаз и темных волос малютки. О сходстве ее с предполагаемым фаворитом Елизаветы князем Адамом.
   «Надеюсь, – заканчивалась записка, – теперь приказ мой будет вами исполнен? В прочем пребываю к вам благосклонным. П а в е л».
   Ободренный таким поворотом дела, Ростопчин прошел к государю, кое-как снял раздражение, уговорил смягчить опалу.
   – Ну, хорошо. Будь по-вашему. Чтобы, в самом деле, огласка не легла пятном на честь сына… Сейчас же напишите, здесь на моем столе. Устный приказ… Кхм… кхм! «Гофмейстера князя Чарторижского послать немедленно… министром… кхм… кхм… министром нашим… к королю сардинскому…» Есть? Прекрасно… Пусть прогуляется… Поскачет по Европе… полюбуется на черненьких итальяночек… А нам здесь не надо таких молодцов!..
   – Ваше величество?!
   – Что еще? Или уж и говорить я не имею права, что думаю?.. Ступайте, исполнить немедленно…
   Двенадцатого августа было записано это устное распоряжение…
   Александр и Елизавета были поражены чуть ли не больше самого князя, узнав об опале, постигшей их друга. Они поняли, что вызвало эту немилость, и только не могли угадать: откуда, чьей рукой нанесен такой ехидный, страшный удар?
   В тот же вечер Павел, войдя в комнату, где ожидали его выхода дочери и Елизавета, подошел к последней, не стесняясь присутствием большой свиты, взял за руку, повернул лицом к свету, уставился на нее самым оскорбительным образом, глядел так несколько мгновений, которые показались той вечностью и всем невольным свидетелям тяжелой сцены, отпустил руку, отошел и с тех пор больше трех месяцев ни слова не говорил с заподозренной невесткой…
   Двадцать третьего августа князь Адам выехал в Италию.
   Очень тепло и дружески простилась Елизавета со своим рыцарем. Александр даже пролил несколько слез при расставании. Но что-то затаенное чуялось в ласковых прощальных словах, в крепких дружеских объятиях принца.
   Казалось, Александр охотнее предал бы забвению, если бы даже убедился, что его друг и его жена были ближе, чем позволяет это мораль… А шума, скандала, поднятого вокруг имени Елизаветы и его собственного – хотя б и несправедливо, – этого пуще всего не хотел Александр!.. Это и вызвало налет холодности в минуту разлуки между двумя людьми, которые, словно братья по духу, были близки и дороги друг другу несколько лет подряд.
   Недолго жила малютка-княжна, невольно доставившая столько горя близким людям своим появлением на свет. 28 июля 1800 года ее не стало…
   А в ночь с 11-го на 12 марта 1801 года погиб и Павел… И одним из тех, кто прекратил жизнь этого несчастного человека, явился Уваров, столько милостей получивший от своей жертвы в минувшие дни!..
   Минуло царство мрака, недолгое, но такое мучительное, беспросветное!
   Воцарился Александр, крепкий, светлый и духом и лицом!
   Снова плачут на улицах люди, но уж от восторга, от радости. Обнимаются и целуют друг друга. Нового, прекрасного чего-то ждут все от молодого императора…
   И он не обманул ожиданий… По крайней мере в первые годы его правления…
   Свободно вздохнули люди… Стали успокаиваться душой, в которой затихали волнения, перегорала злоба, изглаживался ужас недавних дней…
   А тут же рядом и в хижинах бедных, и в царском дворце завязывались нити новых событий, радостей, печалей, интриг…
   Это так естественно.
   Все рады и счастливы… Кроме главных лиц, вокруг которых кипит жизнь, имя которых повторяется миллионами уст.
   Как ни странно, эти два лица, по воле судьбы одаренные могуществом, властью поставленные превыше всех, – страдали тяжелее всех от невысказанной, тяжкой муки.
   Последний водонос во дворце Александра после сытного обеда спокойнее спал на траве дворцового парка, чем сам хозяин всех дворцов, властелин над жизнью миллионов людей…
   Еще здесь, на земле, ревнивый рок словно хотел уравнять самого слабого с самым сильным…
   Такова Высшая Мировая Справедливость, родная сестра беспощадной житейской Несправедливости… Страдание уравняло всех…
   И их уже нет… Никого нет больше… Никого…