– Ненюфары белые, большие? Знаю. Правда, будто не настоящие они и холодные всегда, в самую жаркую пору. Ну конечно… с таким не скоро подружишь хорошо.
   – О нет! Мы очень дружны… Почти как с братом с ним. Но мне хотелось бы сестру. Вот ты назвала Голицыну, «толстую маршальшу», как мы прозвали ее… Мне она очень нравится. Мы понимаем друг друга. И я бы могла, правда. Но я боюсь. Здесь все кругом так… ревнивы… так завистливы… Я давно заметила. И мама говорила мне. Каждый, если бы мог, завладел бы мною и им… Александром… Чтобы никто другой не смел нас и касаться, и заговорить, и… понимаешь? Если заметят, что я дружна с этой милой дамой… нас разлучат. Не знаю как, но сумеют… Наговорят мне, императрице, мужу… Испортят все хорошее, что есть сейчас… Потому я даже на глазах у людей стараюсь меньше говорить с ней… держусь так холодно…
   – Ах, вот это почему? А я думала… Какая ты хитрая, Луизхен. Вот не ждала…
   – Здесь нельзя иначе, дитя мое. Здесь большой двор, много людей, разные интересы. Нужно быть очень осторожной, особенно мне. Я всем чужая… Теперь понимаешь, отчего мне так тяжело расстаться с тобой? Но я и рада, что ты надолго не останешься здесь. И тебе пришлось бы делать насилие над собой, над душою своей, над своим сердцем, над… Впрочем, что я… Какие пустяки. Смотри, не вздумай маме сказать что-нибудь подобное. Она ведь огорчится. Помочь не может и будет плакать. Помни, Фрикхен! Обещаешь?
   – Обещаю, Луизхен! – печально ответила девочка, и носик у нее сразу покраснел от прихлынувших и задержанных слез.
   – А я тут скоро освоюсь, справлюсь со всем… Будут у меня и друзья… И с ним… с Александром мы… будем жить хорошо… И все пройдет… Но теперь – пока грустно… Вот я и болтаю с тобой… И тебя огорчаю, моя малышка… Усни. Уснем вместе. Уже поздно. Знаешь, императрица рано встает и не любит, если мы проспим дольше срока… Спи…
   Нежно лаская, как ребенка, сестру, она даже тихо стала напевать старинную колыбельную песенку, которую певала их старая нянька там, в далеком, милом замке.
   Опять полились тихие слезы. Но Фредерика уже не слышит, не видит ничего. Сомкнулись под чарой знакомого напева темные глазки. Ровно дышит грудь…
   Так, мешая тихий напев со слезами, думами и грезами, заснула наконец и старшая сестра, великая княжна российская…
   – Долгие проводы – лишние слезы! – сказала государыня в урочный час. Крепко поцеловала принцессу Фредерику, благословила ее и отпустила из своего покоя.
   Но все другие – сестра, оба великих князя со своими «дядьками» Протасовым и Сакеном, Шувалова, Голицына, молодежь – не говоря о господине Стрекалове, под охраной которого возвращалась теперь на родину принцесса, – все через сад прошли к боковой калитке, где уже стояла большая дорожная карета и кучер изредка звонко пощелкивал бичом.
   Прощание сестер было тяжелое, трогательное. Они рыдали, не могли оторваться одна от другой; окружающие тоже все плакали. Даже Александр нарушил свою сдержанность и только отирал слезы, сбегающие по щекам… О Константине и говорить нечего: этот рыдал чуть ли не навзрыд, как оно нередко случалось с очень впечатлительным и нервным юношей.
   Сел Стрекалов… усадили Фредерику… Голицына держала в объятиях ослабевшую Елизавету-Луизу.
   Лакей готовился захлопнул дверцу.
   – До свидания, Луизхен! – вдруг прозвенел голосок девочки.
   Та выпрямилась, вся вздрогнув, вырвалась от Голицыной, кинулась к карете, и там, внутри, обе сестры снова слились в тесном, неразрывном объятии.
   – Прощай, прощай, Фрикхен… Прощай, моя малютка!.. – среди рыданий твердила княжна. – Маму, всех поцелуй. Помни, скажи… Прощай!..
   Еще один быстрый, судорожный, до боли крепкий поцелуй. Она соскочила с подножки кареты, ухватила за руку ВагЬе Голицыну и, не оглядываясь, побежала по аллее далеко-далеко, в самый конец английского парка, к искусственным развалинам, где порою в жаркую пору сидели целой компанией великие князья, княжны, их фрейлины и близкие лица свиты…
   Здесь, припав головой на плечо подруге, княжна дала волю громким рыданиям, которые удерживала до тех пор, и только изредка повторяла:
   – Уехала Фрикхен. Я теперь осталась одна… Мне так больно… Не оставляйте меня… Я совсем одинока!
   – Ваше высочество… дорогая принцесса! Верьте моим словам, – нежно поддерживая девушку, заговорила Голицына. – Я глубоко предана вам… Люблю вас, как только может один человек любить другого. Вы стоите любви. И я докажу вам свою преданность. Верьте мне… вам будет легче… Плачьте. Грудь облегчится от слез!
   – Да, да… я верю! Я потому и позвала вас… Тебя!.. Будем друзьями. Я тоже люблю тебя. Мне так нужно иметь близкую душу… Говори мне «ты»… когда мы одни… Утешь меня. Пожалей. Ты же видишь, как я одинока, хотя и… хотя я счастлива, как все говорят… И уехала моя Фрикхен… совсем…
   Снова рыдания прорвались у девушки. Но вот вдали послышались неясные голоса.
   Приближались фрейлины и дамы, бывшие там, у кареты. Сразу смолкла княжна, сдержала рыдания, отерла слезы, выпрямилась и спокойная, ясная на вид, медленно пошла навстречу свите, которая, с Протасовой во главе, показалась на повороте аллеи. Так же спокойно двинулась она со всеми ко дворцу, вызвав невольное переглядывание и пожимание плеч у всех окружающих.
   – Чудеса, и только! – не выдержала, тихо шепнула злючка Протасова своей племяннице, красивой графине Анне Толстой, прозванной за свой рост Длинной Анной. – То как река разливалась. Как шальная, в конец сада кинулась, печаль укрыть, слезы повыплакать. А тут – и ни слезиночки… Ровно каменная идет. Все немецкие фигли-мигли, сантименты да комедии, больше ничего!
   Презрительно сжала губы Варвара Голицына, чуткий слух которой уловил ядовитый шепот, и подумала:
   «Ну, где уж черной гадюке или толстой жабе судить о том, как живет и тоскует чудная роза в богатом саду? Не понять вам моей принцессы!.. Никогда!»
   Подумала и тут же снова в душе поклялась посвятить всю жизнь и преданность этой прелестной принцессе, такой гордой духом и нежной сердцем в одно и то же время; так непохожей на окружающий мир.
   Кроме великих князей, двух дам не хватало в свите, которая провожала теперь Елизавету-Луизу ко дворцу.
   Графиня Шувалова и ее старшая дочь, Прасковья Андреевна Голицына, остались на месте, как бы выжидая, что станут делать великие князья.
   Константин, по свойственной ему стремительности, круто отвернулся от решетки, за которой уже громыхали колеса тяжелой кареты, и быстро двинулся к той части дворца, где он помещался, сопровождаемый Сакеном и Протасовым, который о чем-то теперь горячо толковал со сослуживцем и сотоварищем.
   Александр еще несколько раз махнул платком вслед отъезжающим, поглядел с печальным видом вдаль, по дороге, отер глаза и тоже хотел пойти ко дворцу. Но тут его переняла Шувалова, подымаясь со скамьи, на которой сидела с томным видом и с платком у сухих глаз.
   – Ах, ваше высочество, сколь драматический, тяжелый момент! – заныла она. – Я совсем расстроена… и моя Пашет еще больше того. Мы обе так любим принцессу… то есть ее высочество… И видеть такое отчаяние. Конечно, утешение придет быстро. Но все же тяжело. Вот вы мужчина… Такой большой и сильный… и плакали как дитя… Что же нам остается, бедным женщинам? Не правда ли, Пашет? Смотрите, она едва идет… она так впечатлительна у меня… И потом, видеть ваши слезы… Не красней, мой друг. Все знают, какое глубокое, чистое чувство питаешь ты к нашему ангелу, к его высочеству… Как и все другие девицы и дамы наши… И вдруг ваши слезы… Она совсем потрясена…
   После таких слов Александру только осталось предложить свою руку даме, что он и сделал даже довольно охотно, хотя подчеркнутые напоминания о слезах, только что пролитых им, не понравились самолюбивому юноше.
   Но Голицына молчала, и это мирило его с нею.
   Стройная, пышная, с правильным, красивым лицом, хотя и маловыразительным, Прасковья Андреевна нравилась очень многим. Пунцовые, полные даже немножко чересчур губы, живые, сверкающие жадным блеском глаза и всегда вздрагивающие ноздри говорили о сильном, страстном темпераменте этой женщины, и немало пикантных рассказов ходило при дворе о многочисленных приключениях любовных, в которых героиней являлась Пашет Голицына.
   Особенно любила она совсем юных, еще неопытных в деле любви новичков, так что даже заслужила прозвище «гувернантки обоих высочайших дворов»…
   Кроме чувственного темперамента, было еще что-то в этой женщине, что помогало ей подолгу держать в своей власти красивых юношей, пока сама она не находила, что пора этого отпустить и приняться за другого.
   Теперь, около года, дочь, при деятельном участии матери, почти открыто стала охотиться за Александром, очевидно считая его, наравне с бабушкой и многими другими, совсем еще неопытным в данном отношении юношей. Очень немногие, как генерал Протасов или парикмахер Роман, камердинер князя, да еще два-три человека знали некоторые приключения довольно рискованного характера, которые довольно часто любил переживать Александр, сильный и здоровый по натуре, зрелый не по годам.
   Но как бы там ни было, Пашет и мать ее ловили каждый удобный случай, чтобы и этого красавца-юношу, если возможно, опутать сетью ласк, какими Пашет успела одурманить немало юных голов.
   Сейчас случай был удобный. Обе дамы знали мужскую психологию. После сильных волнений радости, грусти ли – все равно – страсть неизбежно начинает сильнее говорить в мужчине…
   Нежно опираясь на руку кавалера, все замедляя шаги, направляя их совсем не в сторону дворца, Пашет устроила так, что скоро все трое они очутились в закрытой тенистой аллее, в конце которой даже темнела небольшая, увитая зеленью беседка.
   – Ваше высочество… maman, не отдохнем ли здесь минутку? – впервые подала голос Пашет. – Я так устала от волнений. У меня даже кружится голова. От жары, должно быть, и от слез!.. Вот здесь, в боскете, передохнем… конечно, если вы не спешите, ваше высочество, утешить вашу очаровательную невесту.
   – О, нет… немного можем посидеть. Я с удовольствием, – согласился Александр.
   – Да к ее высочеству, думаю, теперь и неловко идти мужчине… хотя бы и жениху… Слезы редко красят женщин. Надо пойти привести в порядок лицо, прическу… то да се. Так уж лучше тут и жениху не мешать… Вот, ступайте, сидите… Только недолго все-таки, – подводя парочку к самому порогу беседки, заявила мамаша. – Ты, я знаю, готова все на свете забыть в присутствии его высочества… Но не теряй только головы. Его высочество… ты не знаешь, это такой опасный кавалер… хоть и кажется невинным херувимом… Мы тоже знаем кое-что! – грозя своим пухлым, белым пальцем, слащаво, игриво не по годам, заметила графиня.
   Затем добродушный смешок, поклон, быстрый выразительный взгляд на дочь – и старухи не стало видно в аллее с быстротой, какой нельзя было ожидать от старых ног, обремененных тучным, тяжелым телом…
   Наступило небольшое молчание.
   Пашет пожирала откровенно жадными взорами юношу. Тот сидел слегка смущенный, не зная, что начать.
   Женщина ему нравилась, хотя и была немного полнее того, что он любил и считал образцом женской красивой фигуры. В данную минуту, как и угадали обе заговорщицы, он вообще был склонен к ласкам, самым пылким и сильным.
   Но двойственность и тут проявилась в этой загадочной душе.
   Он ясно представлял себе плачущую невесту… ее горе… А он тут?..
   Конечно, умей Пашет повести дело, колебания могли скоро исчезнуть. Но та сперва молчала, а потом вдруг негромко заговорила, ближе подвигаясь к юноше на садовом диване, где сидели они теперь:
   – Как вы холодны, ваше высочество… Или правду говорят злые языки, что для вас не существует нежных чувств… что даже близкий брак будет лишь такой… платонический… Вот как был у Великого Фридриха с его супругой?
   – Что за глупость? – сразу хмуря брови, быстро спросил Александр. Он очень был недоволен, что его задушевные толки с двумя-тремя друзьями уже проникли и в более широкие круги. Особенно сюда, в кружок Шуваловой. Значит, и бабушка?..
   – Кто вам сказал? Хотел бы знать, княгиня… Я вас не выдам.
   – Клянусь, никто! Просто так, судя по вашей холодности к многим влюбленным в ваше высочество особам… И теперь, накануне брака, когда одна вас похитит, может быть, даже без пользы для себя… Мы все… другие, страждем особливо!.. И я больше всех… Вы и не знаете, ваше высочество, как долго и сильно я вас… обожаю!..
   Переходя на французский язык, она уже смелее, откровеннее сразу повела речь:
   – Можете смеяться надо мной, принц! Но я должна сказать все… Я решилась бы жизнь отдать за вас… за одну вашу ласку. Конечно, я не так красива, не умна, как другие, более счастливые. Но чувство мое будет мне оправданием… Я даже решила. Скоро келья укроет мою любовь… мою безнадежную страсть. Ведь вы меня не любите, принц, не правда ли?..
   – Ну что вы, княгиня… Не волнуйтесь… прошу вас, – только и мог ответить на этот неожиданный поток признаний юноша.
   Но она не унималась:
   – Все равно… пусть даже так!.. Но вы не откажете в одной самой чистой, братской ласке?.. Ну, ближе… прошу вас… Один поцелуй… Так!.. Ну, вот видите, я вся ваша… Как Даная, ждущая Олимпийца… О, мой Зевес… мой небожитель! – страстным шепотом проговорила она, принимая совсем позу Данаи на широком диване. – Приди, пролей на меня золотой дождь своей любви… Один миг!.. И я счастлива… на всю жизнь… Один миг!..
   Она вытянула руки, слегка касаясь руки Александра, шептала, манила и влекла, вся похожая на вакханку в припадке страсти…
   Что-то странное произошло с юношей. Еще за минуту перед тем он сам чувствовал желание схватить красивую, стройную женщину, прижать к себе, ласкать, сжимать в объятиях. Но сейчас, когда она так откровенно, в позе Данаи, зовет, почти требует его ласки?..
   Вся мужская гордость пробудилась в нем. Не он, а его хотят взять!.. Этого не будет ни за что, никогда!.. Вдруг быстро, почти резко поднявшись с дивана, он сделал шаг к выходу из беседки, словно прислушиваясь, и, протянув к ней руку, тихо заговорил:
   – Тише!.. Сюда идут… меня зовут… Тише!.. Я пойду навстречу… чтобы не вошли… не застали… Чтобы не было толков…
   И не успела что-нибудь ответить, сообразить положение Пашет, как он вышел и скрылся за поворотом аллеи.
   Только теперь поняв, в чем дело, соскочила с дивана эта новая жена Пентефрия, топнула ногой, глядя вслед уходящему юноше, сжала острые зубы так, что они издали скрип, и, поспешно приведя в порядок прическу, измятую о спинку дивана, оправя туалет, вышла из беседки.
   Матушка, появившаяся неизвестно откуда, встретила ее презрительным взглядом.
   – Дура!
   Кинула ей только одно это слово и быстро заковыляла по аллее вперед, туда, ко дворцу, вблизи которого уже мелькал на быстром ходу Александр…
   Медленно, опустя голову, двинулась за нею и Пашет.
   – Дура, конечно! – сказала и Екатерина, когда какими-то путями узнала о приключении в боскете. – Ну можно ли юношу, почти мальчика, столь стремительно атаковать? Тут и не всякий опытный мужчина найдется как поступить. Юноши любят сами нападать… С ними надо делать вид, что защищаешь крепость, хотя бы и заранее обреченную на полную сдачу. Вот тогда они все забывают на свете и бывают неукротимы. А так?.. Дура и есть! – решила эта многоопытная, всеведущая женщина, хорошо изучившая за долгие годы «науку страсти нежной»…
   Шестнадцатого августа переехала Екатерина из Царского в Таврический дворец.
   Как и всегда, отъезд состоялся неожиданно для всех. Императрицу забавляла суета, возникающая каждый раз в такие минуты. Лица, которых она брала с собой в карету, кроме Зубова, конечно, непредуведомленные, – в самую последнюю минуту отдавали распоряжение: собирать чемоданы, увязывать сундуки… И, сидя в шестиместной карете, уже на пути, то один, то другой начинали жаловаться и перечислять все, что не успели или позабыли сделать самого важного…
   Но Екатерина громко, весело смеялась – и тем кончалось дело.
   Карета быстро мчалась… Шесть гайдуков, двенадцать гусар и двенадцать казаков скакали впереди. Сзади камер-пажи и шталмейстер верхами… А до выезда из Царского и даже дальше по шоссе бежали сзади угольщики, молочники, окрестные крестьяне, которых любила одарить и приласкать каждое лето державная помещица – «хозяйка» царскосельских дворцов и земель.
   Второго сентября начались в столице блестящие празднества по случаю заключения выгодного, почетного мира с Турцией и длились две недели. И наконец 28 сентября – особенно торжественно, при огромном стечении народа вокруг Зимнего дворца, в его большой церкви состоялось бракосочетание Александра и Елизаветы.
   Грохотали пушки, гудели все колокола… клики восторга потрясали даже окна дворца, вырываясь из десятков тысяч орудий там, внизу, где черно от толпы.
   Жених и невеста, одинаково прекрасные собой, были одеты: он – в белом сребротканом глазетовом кафтане, она – в таком же платье. Оба были усыпаны алмазами, бриллиантами с ног до головы и горели в ослепительных лучах, отражая тысячи огней, зажженных в храме. Венец над братом держал Константин, а над невестой – канцлер Безбородко. После обряда молодые сошли с возвышения и приняли благословение императрицы, которая плакала от радости, так же как угрюмый Павел и жена его.
   Все, бывшие на этом венчанье, остались надолго очарованы редким зрелищем этой чудной пары. Три дня гудели колокола. Торжества длились целых две недели и закончились только 11 октября небывалым фейерверком, сожженным на Царицыном лугу, причем сгорело пороху столько, что, по словам Федора Ростопчина, «хватило бы на целую войну с державой среднего калибра или, по крайности, для сражения более кровопролитного, чем брак прелестного принца на очаровательной принцессе».
   Удар веером от ВагЬе Голицыной был ответом на шутку.
   Милости, награды сыпались, лились рекой, и все хватали их на лету…
   Императрица была в неописуемом восторге, но и она устала под конец. А про «молодых» и говорить нечего.
   И отрадное, временное затишье настало наконец после всего этого шума, блеска и торжества. Александр на время все оставил, все забыл: друзей, занятия…
   – Он так молод, а жена его так красива! – колко заметил по этому поводу ревнивый прежний любимец Александра Федор Ростопчин…

Глава III
ПЕРВЫЕ ТУЧИ

 
…Догорели огни, облетели цветы.
 
Надсон
 
…А он, мятежный, просит бури,
Как будто в бурях есть покой!
 
Лермонтов
   Очень мало кто видел, что представляла собой огромная площадь полчаса спустя после этого фантастического праздника, где в море разноцветных огней сверкали и переливались бриллиантовые узоры, вензеля, корабли и замки, блестели пламенные солнца, вертелись огненные колеса, широко вокруг раскидывая мириады искр, потоки быстро отгорающих звезд.
   Темной, мрачной казалась площадь после конца блестящего зрелища.
   Пороховой дым и чад, копоть сала от догорающих и гасимых плошек – отравляли воздух, мешая дышать. Закуренными скелетами стояли остовы сложных сооружений, которые служили поддержкой огненному царству фантазии, городу сверкающих дворцов и разгоняющих мрак искусственных светил… Кое-где балки затлели, и рабочие, солдаты патрулей, усиленных для сооружения, тушили дерево водой, топтали его в землю, добивали огонь, который, потешив людей, словно не хотел сразу гаснуть, еще рвался вспыхнуть хотя бы на миг!
   Там и здесь два толстых столба с перекладиной наверху – опора большинства щитов, уже разобранных, – напоминали гигантские виселицы. А веревки, перекинутые через перекладину, при помощи которых люди производили разборку щитов, собирали догоревшие плошки и лампионы, самые силуэты этих людей, чернеющие там, под перекладинами, на темной синеве тихой осенней ночи, дополняли жуткое сходство…
   И, осеняя себя крестом, спешили скорее мимо более впечатлительные прохожие, после фейерверка зашедшие на пустую сейчас и плохо освещенную площадь.
   Почти такое же полное быстрое превращение произошло и в той дворцовой благодати, в той идиллии, которая одним портила кровь, мутила желчь, а другим казалась весьма недолговечной, а потому и не угрожающей обычному ходу интриг и происков, какими живет большинство людей, окружающих высокую семью.
   Тучи быстро стали заволакивать ясное небо еще две недели тому назад. Первый рокот непогоды послышался со стороны Гатчинского дворца, как раз накануне торжественного венчания высоких новобрачных.
   Обычно у Павла – даже когда он проживал временами в столице – мало кто бывал. Посещениям к цесаревичу кто-то незримый вел самый строгий счет, извещал о них Екатерину, а та, не стесняясь, прямо спрашивала такого «гостя», зачем был у сына, или давала понять, что предмет беседы ей известен, а самые посещения наследника со стороны лиц, состоящих при ней самой или при юных князьях, совсем не желательны. Иногда, не говоря ни слова, она начинала «не замечать» долгое время кого-нибудь из окружающих ее, не говорила ему ни слова, даже не отвечала на вопросы, словно не расслышав их. И можно было прямо сказать, что это лицо «посетило» Павла, не испросив раньше разрешения у императрицы, не уведомив, по крайней мере, ее о причине посещения, о теме разговоров…
   Но в эту кипучую пору, в течение долгого ряда гремящих дней, бегущих беспрерывным праздником, в котором пришлось принять самое близкое участие и цесаревичу, – создалась для него полная возможность выйти на время из того проклятого заколдованного круга отчуждения и одиночества, который создан для «гатчинского отшельника» отчасти по собственной воле и в такой же мере по воле его державной матери.
   Вот больше месяца – на приемах, на праздниках, на балах, среди густой толпы, охраняющей от шпионства лучше, чем каменные стены дворца, – везде теперь цесаревич почти ежедневно сталкивается со множеством лиц, которых даже при желании не мог видеть целыми годами. Иные искренно, другие – по врожденной манере придворных «искателей и ласкателей» уверяют его в глубокой преданности, в готовности служить до самой смерти…
   И все это лучшие люди родной земли или знатные эмигранты, выходцы из Франции и других стран, нашедшие новую, благодатную родину при российском дворе…
   Сравнить нельзя эти сливки общества, соль земли, с той швалью, которая обычно окружает Павла, известная под презрительной кличкой «гатчинцев», и среди которых «даже самый лучший», по меткому выражению того же Ростопчина, «заслуживает быть колесованным без всякого следствия и суда, по доброй совести!..».
   Кружилась сначала голова у цесаревича от радости, от восторга, от удовлетворенного самолюбия. Но скоро он стал хмуриться и дергать бровью, как всегда в минуты сильного душевного раздражения. Все сумрачней его лицо, отрывистей речи. А к матери, приласкавшей было сына, он старается и не подойти, если уж крайняя необходимость не принудит его к соблюдению этикета.
   Замечали это все, но знали причину такой перемены очень немногие.
   Шувалова, ее «друг» Головкин, слезливый Шуазейль-Гуфье, приживалец Екатерины, везде и всюду толкующий о «своем обожании этой дивной государыни», такой же прихвостень, только похитрее, грубый на вид, тонкий пройдоха в душе, Эстергази, умеющий хриплым баском «рубить правду-матку» в глаза, но под видом колкостей посылающий осторожные, пряные комплименты; затем, фрейлина супруги и фаворитка мужа, Нелидова; ее «друг» тайный и многолетний, первый толкнувший умную интриганку в объятия Павла, князь Голицын – все эти люди, такие, казалось бы, далекие, несходные между собою, тоже поглядывают на Павла, но без всякого недоумения, наоборот, как бы выжидая: что дальше будет? А между собой при случае они тоже обмениваются иногда взорами, полуулыбками или самое большее парой-другой фраз, мимолетных, даже непонятных для случайного свидетеля этой беседы… Но после того расходятся собеседники очень довольные, как сообщники в каком-нибудь деле, готовом принять хороший для них исход.
   К этой же компании, как ни странно, Шувалова нашла нужным и сумела присоединить прямого и доброго по душе, хотя очень честолюбивого, болезненно самолюбивого принца Нассау-Зигена, уже прославленного в качестве военного гения, но сейчас полагающего, что он обойден, забыт, и потому готового брюзжать и ворчать, а то и поинтриговать под шумок, чтобы поднять свое личное значение и кредит.
   Больше всего на Павла направлено внимание этой компании, но они деятельно следят положительно за всем, что творится при дворе, особенно вблизи самой Екатерины. Зубов пока держится в стороне. Но он что-то почуял и словно озирается тревожно порою, как бы ища опоры и сочувствия со стороны окружающих.
   Обычно нет наглее и заносчивее человека при дворе, чем этот фаворит, двадцатишестилетний друг сердца женщины, прожившей на свете более шестидесяти трех лет.
   Но когда он порой вспомнит об этой пугающей цифре, приглядится к ликующему сейчас, но уже словно тронутому тлением лицу Екатерины, когда видит ее усталое от жизни и от наслаждений тело, замечает смертельную усталость физическую и духовную, которую так хорошо умеет скрывать от целого мира эта многолетняя чаровница, уловительница людей…
   Когда он вспоминает все это, холод охватывает мелкой дрожью выхоленное, начинающее обволакиваться жиром тело наложника.
   Что ждет его, если внезапно грянет удар? И даже неизвестно, перед кем надо поклониться заранее. К кому забежать? В апартаменты новобрачных, как говорят все, начиная с самой державной бабушки? Или туда, в темную Гатчину? Кто знает? Вопрос не выяснен. Екатерина колеблется. Отношение Александра к отцу – загадочно и для самой императрицы, не говоря о других…