Ей удалось бросить взгляд на скрипача — ее толкало болезненное любопытство.
   Незаметно, незаметно — так, чтобы он не поймал ее на этом. Поднимая руки, она чуть наклонила голову и — быстрый взгляд из-под мышки…
   Он, положив скрипку на арену, удовлетворенно улыбался и аплодировал ей вместе с другими.
   А она спрыгнула с поднебесных качелей и сломя голову убежала в уборную; там она долго не могла остановить страшные, рвущие душу рыдания.
   Вот так в первый и последний раз она видела Серато. И однако же каждая черточка его лица, его взгляд, изгиб его губ так впечатались в ее память, что еще долгие-долгие годы он как живой стоял у нее перед глазами, преследовал, словно призрак, от которого невозможно избавиться.
   Нет! Она не могла ошибиться! Это действительно Сера-то, непостижимый человек, каким-то колдовским способом сохранивший вечную молодость, явился сюда и произносит непонятные ей поучения, источая сверхчеловеческую, ужасающую Азу силу.
   Внезапная дрожь потрясла ее тело. Точь-в-точь как в тот миг — двадцать лет назад, — когда он положил ладонь на ее детскую руку, только жаркая волна, пробежавшая в ней, сейчас была куда сильнее.
   Аза сплела руки на затылке и невидящим взором уставилась куда-то в пространство.
   А в голове кружила мысль:
   «Я могущественней, чем все силы мира, — могущественней мудрости, искусства, даже могущественней мести! И буду могущественней, чем твоя святость!»
   Она ощутила сладостное биение крови в груди, глаза на мгновение затуманила мгла, губы приоткрылись, беззвучно повторяя:
   — Приди! Приди ко мне!

VIII

   Они сидели молча, опустив головы, и со средоточенным вниманием слушали сообщение одного из «всеведущих братьев», который излагал в собрании мудрецов новую теорию происхождения жизни.
   Тщедушный, светловолосый, с быстрыми серыми глазами, он говорил внешне сухим научным языком, перечисляя цифры, фамилии ученых, факты, открытия, и лишь иногда лицо его чуть кривилось в едва уловимой гримасе — когда одной краткой, молниеподобной, неожиданной фразой он соединял воедино и объяснял добытые многовековыми упорными трудами и до сих пор еще, как казалось, противоречащие друг другу наблюдения целых поколений исследователей.
   А у слушателей было ощущение, что этот с виду невзрачный, но обладающий могучим умом человек возводит у них на глазах величественную пирамиду с основанием, объемлющим вселенную, где каждый отдельный блок, соединенный с другими в дерзкую надвоздушную арку, неколебимо поддерживает новый этаж, и они все дерзновенней, все стремительней возносятся к небу, и вот уже мысленно видится последняя глыба, замыкающий камень, с которого одним взглядом можно будет охватить все сооружение. Все, что до сей поры было проверено, открыто, изобретено, добыто или сотворено силой разума, становилось кирпичом и гранитом для сероглазого мудреца; временами возникало ощущение, что одним словом, подобным точному и уверенному удару молота, он отсекает от бесформенной глыбы опыта, с которым долго не знали, что делать, все лишнее и добывает из нее великолепную сердцевину, пригодную для строительства.
   Слушатели, привычные возноситься в заоблачные высоты и наблюдать мир с одиноких башен своей мысли, уверенно, без головокружения всходили вместе с докладчиком на те вершины, куда он безошибочно и смело вел их.
   Ученый закончил долгий доклад, его глаза вспыхнули, речь полилась живей. Он повел рукой, словно показывал сверху стены возведенной пирамиды, в которой для непредубежденного взгляда кирпичи и камни нерушимо соединились в единую, совершенную и поразительно простую целостность.
   — Мы прошли, — говорил он, — по лабиринту чудес от примитивной первичной плазмы, стремившейся еще затаиться, от зародыша, верней, от возникновения этого зародыша, еще прежде чем произошло его первое деление, приведшее к появлению нового организма, до процессов в мозгу, сопутствующих горделивой человеческой мысли, рассмотрели все это и знаем, что одно можно вывести из другого, связать воедино и представить в виде точной, безошибочной математической формулы, ведущей к одному-единственному выводу. И это уравнение, подобное таинственному заклятию, которое давно уже предчувствовали, но не могли открыть, я вывел, сопоставляя опытный материал, собранный за десятки веков.
   Мы рассмотрели жизнь во всех ее проявлениях от простейшего до самого сложного и уже знаем, что она строится по единому принципу без исключений, без скачков, без какого-либо произвола, каким радует себя не слишком дальновидный человеческий глаз. Мы так же определенно установили, что жизнь не является ни целью сущего, ни результатом некоего развития, без которой его просто невозможно представить, но его началом, альфой и омегой, всей совокупностью и единственным свойством бытия. Когда-то, много веков назад, упорно и многотрудно старались вывести из безграничного бытия возникновение живого организма, а сейчас мы не только знаем, что это было всего лишь первоначальной и основополагающей необходимостью, но более того — по какому принципу это происходит: и здесь и там действует одна и та же незыблемая математическая формула.
   Докладчик на секунду умолк, обернулся и показал рукой на черную доску, где был написан ряд математических символов.
   — Вот она — тайна бытия, — промолвил он с горькой иронией в голосе, — открытая, доведенная до банальной наготы математических знаков. Мы теперь действительно могли бы стать волшебниками и сумели бы по ней создать новый мир, новое бытие, новую действительность, если бы только… Увы, преградой на пути использования этого обретенного чародейского заклятия оказывается сущая мелочь. Взгляните, господа: в этой формуле, которую я вам тут представил, имеется некая постоянная, «С» математиков, вещество физиков, извечная vis vitalis[13] биологов, одним словом, нечто, о чем в данном случае неизвестно, что это такое, и чего мы узнать уже не сможем, поскольку это отнюдь не вытекает из уравнения.
   Докладчик склонил голову и беспомощно развел руками.
   Яцек, как и остальные, внимательно слушал его. Последние слова ученого не были для него неожиданностью; едва взглянув на магнетическое уравнение на доске, он сразу понял, что людская мудрость, проникшая в самые глубины тайны жизни, вновь натолкнулась на незримую, но непреодолимую стену, опять оказалась лицом к лицу со все той же вечно встающей загадкой, со все тем же самым Ничем, которое одновременно является Всем.
   «И Слово стало плотию», — как напоминание прозвучало у него в ушах. Он невольно бросил взгляд на лорда Тедуина, сидящего на председательском месте.
   Сэр Роберт сидел, выпрямившись, положив руки на пюпитр, и неподвижный его взгляд был устремлен куда-то вдаль. И только чуть заметное подрагивание плотно сжатых губ свидетельствовало о том, что в этом застывшем, суровом лице есть жизнь. Яцек подумал, что сейчас, когда докладчик завершил выступление, возьмет слово сэр Роберт, и с нетерпением ждал, что он скажет, как будет доказывать собравшимся мудрецам Земли необходимость догмата веры, ибо вера дополняет знание, которое без нее — ничто.
   Однако лорд Тедуин молчал, молчали и все остальные. Яцек переводил взгляд с одного на другого, смотрел на стариков, клонящих лица, изборожденные морщинами, на мужей во цвете лет со странной запредельной тоской в глазах, на тех, кто только-только расстался с юностью, но чьи плечи уже согнулись под бременем знания; он выискивал, кто же скажет слово, выскажет откровенно.
   Но глухое молчание говорило само за себя и означало: «Мы не знаем». В тот миг, когда физическая разгадка бытия, эволюции и жизни предстала в виде точной математической формулы, когда после долгих и тяжких поисков наконец добрались до окончательного понимания механизма мира, в этот роковой миг страшные слова «Не знаем!» читались в растерянных глазах мудрецов, накладывали печать на их уста.
   Яцек обратил свой умоляющий, требовательный взгляд на лорда Тедуина.
   «Скажи! — молил, настаивал, безмолвно требовал он. — Скажи! Скажи! Избавь нас от этой черной пустоты, в которую мы погружаемся, коль ты сам избавился от нее!»
   И сэр Роберт понял его.
   Он обвел взглядом присутствующих, желая проверить, не просит ли кто слова, но под его взором все только ниже опускали головы, беспомощно пожимали плечами, и тогда он сам поднял руку.
   Он встал высокий, внушительный, сосредоточенный, держа на широких плечах почти целое столетие. Несколько секунд сэр Роберт стоял, не произнося ни слова, словно пребывая в нерешительности.
   — Здесь кончается знание, — наконец промолвил он. — Мы добыли все, что можно было добыть, услышали все, что способен вынести человеческий разум. Я поведал вам, до чего дошел в последние годы моих одиноких трудов и, видимо, последние для трудов мысли, после чего выступали многие мудрецы, цвет Земли, мои друзья либо ученики, поскольку у одного меня среди вас нет учителя, ибо я старше всех вас. Мы дошли до ядра всетворения, и, вероятно, сейчас я должен был бы распустить наше объединение естествоиспытателей, потому что дальше уже идти невозможно, упразднить наш орден всеведущих, потому что более познавать нам нечего. Отныне мы обречены двигаться по замкнутому кругу, словно рыбы вдоль стеклянной стенки аквариума, вырваться за которую нет никакой возможности. Солнце осталось далеко позади, нас охватывает стужа. У нас достало отваги дойти до этого предела, теперь мы должны набраться смелости, чтобы во всеуслышание сказать: «Здесь кончается познание».
   — Неправда!
   Услышав этот возглас, Яцек вздрогнул. Он почти забыл, что с разрешения лорда Тедуина привел с собой в качестве гостя на ежегодное собрание мудрецов Нианатилоку.
   На какое-то мгновение сэр Роберт умолк; словно быстрая волна по морю, по лбу его пробежала тень, но тотчас же он улыбнулся с пренебрежительной снисходительностью.
   — Наш гость, — промолвил он, — не поняв как следует моих слов, противоречит очевидной и, к сожалению, неопровержимой истине, что мы дошли до предела человеческого знания и уже не сможем ступить ни шагу дальше. Я догадываюсь, в чем причина этого недоразумения. Наш гость, вскормленный мудростью Востока, не вполне точно определяет для себя разницу между знанием и верой, то есть признанием достоверными вещей, которые невозможно доказать с помощью разума. Предметом как знания, так и веры является истина, но истины эти и по своему характеру и по происхождению отличны, и смешивать их непозволительно. Повторяю: мы стоим у предела знания, дальше место уже одной только вере.
   Собрание вдумчиво кивало головами, признавая справедливость слов своего председателя и учителя. Яцек, обведя глазами зал, увидел задумчивые лица, одни с отрешенной улыбкой на устах, другие — искаженные непроизвольной страдальчески-иронической гримасой, но много было и таких, на которых отражалась одна только печаль. Он знал всех этих людей, мудрейших в целом свете, и ему было известно, кто что думает. Он мог пальцем указать на тех, кто изо всех сил цепляется за веру, немногочисленных католиков (поскольку католицизм оказался единственной религией, кое-как уцелевшей в пожаре веков), послушных церкви и исполняющих все ее заповеди, и тех, кто сам и только для себя создавал религиозные системы, более или менее туманные и мистические, пытаясь заполнить ими пустое и непреодолимое пространство, ударяясь о которое наука разбивалась, как море о скалистые берега Арктики. Большинство среди них составляли пантеисты высокого полета, что отрывали глаза от математических уравнений своей науки, чтобы объять любящим взглядом мир, в котором, по их верованию, проявлялась священная amor Dei intellectualis[14]; немало было также и холодных рациональных деистов, теософов различного покроя и мистиков всех оттенков вплоть до людей, которые, невзирая на величайшую ученость и чуть ли не всеобъемлющее знание, держались всевозможных суеверий, порой попросту смешных и детски наивных.
   «Horror vacui»[15], — подумал Яцек, глядя на этих людей, которые любой ценой искали позитивную метафизическую сущность жизни и мира, хотя ее трудно было примирить с тем, что им доказывала их привычная к неутомимым исследованиям мысль.
   Какое-то мгновение он ощущал зависть, мысленно сравнив их веру, пусть страшно хрупкую, с тем состоянием, в каком находились он и ему подобные, с безмерной тоской слушавшие слова Роберта Тедуина.
   Ощущение тщетности, страшнейшей, ужасающей пустоты и глубочайшее убеждение, что если намереваешься жить, нужно чем-то заполнить эту пустоту, и в то же время бессилие, беспомощность мысли, вытекающая из чувства самосохранения, недостаток или переизбыток чего-то, что не дает, не позволяет, поверить только для того, чтобы поверить…
   К этой группе принадлежали и несколько ярых скептиков; сейчас в их глазах было заметно смертельное отчаяние, но на губах играла презрительная улыбка. Подобно безумцам, что вечно раздирают собственные язвы, они пытливой мыслью зондировали бытие и остолбенело вглядывались в пустоту, даже не желая признаться себе, что рады были бы увидеть нечто иное, пусть даже зыбкий мираж, который они тут же и рассеяли бы; да, они согласны были и на мираж, потому что смертельно устали и смертельно боялись извечной картины кристальной пустоты.
   Яцек закрыл лицо руками и, задумавшись, некоторое время не обращал внимания на происходящее вокруг. Только голос Нианатилоки заставил его открыть глаза, поднять голову и прислушаться
   Буддист стоял на трибуне, видимо, приглашенный на нее лордом Тедуином. Откинув резким движением головы волосы, спадающие на лоб, он поднял смуглую руку.
   — … Ибо не веру я вам несу, — говорил он, очевидно, завершая фразу, — и не прибавляю еще одно верование к тысячам уже существующих, тем более увеличивая сумятицу, но знание. С полной ответственностью и смело объявляю вам, о мудрейшие: за тем кругом, который вы сейчас очертили, существует знание — знание подлинное, радостное, дающее силу.
   Мудрецы недоверчиво покачивали головами, слушая его скорей с благосклонной снисходительностью, чем с интересом. Яцек понимал: Нианатилоке дали слово и позволяют говорить только потому, что он его друг. Эта мысль странно уязвила его, словно тем самым нанесли пустыннику оскорбление. Внезапно его охватила неприязнь к собранию мудрецов, которые несомненно выслушали бы чужака, если бы он выступил перед ними как чудотворец и посулил новое откровение, но не верят ему и даже допустить не могут, безгранично уверенные в своей собственной, пусть даже не удовлетворяющей их мудрости, что кто-то в сфере познания мог пойти иным путем и зайти дальше, чем они.
   Яцек инстинктивно вскочил и хотел увести друга к себе домой, но Нианатилока, заметив его движение, дал ему рукой знак не волноваться После чего, не обращая внимания на усмешки и явные признаки нетерпения слушателей, повернулся к доске, на которой докладчик записал математическую формулу жизни, и, указав на неизвестную постоянную, заговорил спокойно, словно речь шла о каком-то пустяке, а не о сокровеннейшей тайне бытия:
   — Не кажется ли вам, что надо начинать с этого, а не останавливаться в безнадежности? Я хочу поговорить с вами об этой непонятной постоянной в уравнении бытия. Вы все знаете, что этот постоянный член уравнения — дух. Нет, неверно! Скорей, вы все в это верите более или менее сильно, и то, что вы только верите, как раз и недостаточно. Я смотрю на вас, о мудрейшие, и вижу печаль на ваших лицах, в глазах — растерянность, а в горестной гримасе ваших губ — тоску по непостижимому. Вас не удовлетворяет ваше знание, сколь бы огромно оно ни было, и не дает успокоения самая сильная вера, поскольку вы слишком мудры, чтобы в раздробленности бытия увидеть последний предел, и слишком привыкли все анатомировать острием мысли, чтобы без оговорок предаться вере и впадать ежеминутно в сомнение. Вы стоите на распутье; простите, что я так говорю вам, но и сам я некогда шел этим путем и считал его, как вы, единственным.
   Нианатилока умолк и обернулся к седовласому председателю.
   — Узнаешь ли ты меня, учитель? — спросил он. — Сорок лет назад, когда ты только начинал учить, я был одним из первых твоих учеников, но потом отошел от исследований, чтобы искать гармонию сперва в искусстве и, наконец, в сокровенном, не испытующем природу, но творческом знании далеко отсюда, на Востоке.
   Лорд Тедуин прикрыл рукой глаза, на лице его отражалось высочайшее удивление.
   — Это ты? Ты? — прошептал он.
   — Да, учитель. Я — Серато, единственный, кого ты тщетно удерживал при себе. Ведь то было великое счастье, ежели ты кого-то соглашался принять в ученики. И вот сорок лет спустя я стою перед тобой и, как видишь, выгляжу сейчас не старше, чем тогда, когда уходил от тебя, взяв скрипку, и благодарил тебя за то, что ты хотел мне добра и, пусть сам того не желая, указал мне путь, каким идти… не нужно, по крайней мере до тех пор, покуда не обретешь иного знания, добытого из глубин духа и позволяющего с улыбкой смотреть на ничтожность бренной жизни. То, к чему вы тщетно стремитесь в отчаянной тоске, должно стать лишь началом. Взгляните на меня! Вы открыли точную формулу жизни, изобразили ее в математической форме, записали ее на черной доске и — беспомощные стоите перед ней! Я, не знающий ее, тем не менее свою материальную жизнь держу в собственных руках и не даю ей замереть, хотя не использую для этого иных средств, кроме знания и воли!
   Слушателями овладело волнение. До сих пор остававшиеся равнодушными, они вскакивали с мест, повторяя друг другу издавна им известное имя странного человека, который сейчас выступал перед ними.
   Кое-кто подошел поближе, другие недоверчиво качали головами и о чем-то спорили между собой. Только сэр Роберт совершенно успокоился после минутного изумления.
   Он в молчании смотрел на Нианатилоку, и когда тот замолчал, неторопливо заговорил, выделяя каждое слово:
   — Если ты вправду Серато и действительно сотворил чудо, то все равно должен понимать, что действовать внутри своего духа и знать — не одно и то же. Любое животное плодит жизнь, не обладая ясным сознанием собственного существования. Всякое знание является всегда и только исследованием.
   — Но почему оно не может быть творчеством? — возразил Нианатилока. — Простите меня, мудрецы, за то, что я осмеливаюсь вам сказать, но сейчас вы забываете, что и для вас исследование есть лишь средство для достижения желаемой цели, а она для вас — наиболее полное осознание бытия. И собственно знание, и сама истина являются ничем иным, как осознанным бытием. А если вселенная со всеми формами жизни и всеми существующими в ней силами была сотворена самоопределяющимся духом, то почему бы этим же методом не создавать истины, да, самые основные, главнейшие истины? Почему не озарить тайну прямо внутри духа, тем паче что она умещается там целиком и без остатка? Ведь и вам знаком термин «интуиция», и вы знаете, что она стоит у самого начала и должна указывать путь любому исследованию. Так зачем же тогда умерщвлять ее при первом же движении, не давая ей пышно расцвести? Если воля разрушит внешние преграды и доведет дух до определенного совершенства, то есть до свободы, интуиция даст нам знание, не раздробленное на мелкие частности, но самое подлинное, ибо возникла она так же, как и бытие, и является его непосредственным сознательным эквивалентом.
   Нианатилока вскинул руки над головами мудрецов. Никогда еще Яцек не видел своего друга таким, хотя неоднократно слушал его поучения. Глаза Нианатилоки сияли, как солнце, и вся его юношеская фигура излучала странный свет.
   — Братья! — призывал он. — Примите меня как посланца ваших собственных душ, посланца, который приносит вам благую весть. Я пришел рассказать вам о том, что спит у вас в сознании, не умея выйти наружу иначе, нежели хрупкой, слабой верой в вечное царство божества, в бессмертие души, в непреходящее знание, во все, что придает жизни ценность!
   Вдруг от дверей донесся смех. Яцек тотчас повернулся взглянуть, кто осмелился ворваться в обитель мудрецов и нарушить в ней торжественное спокойствие. Чуть приподнявшись с сиденья, он увидел лысый череп Грабеца. В дверях, украшенных древним египетским символом крылатой змеи, его то ли не пропускали, то ли спрашивали, по какому праву он сюда врывается, но Грабец, не отвечая, отодвинул придверника и быстрым шагом направился к креслу председателя.
   Брови лорда Тедуина сошлись, он с суровым видом смотрел на вошедшего.
   — Сэр Роберт! — бесстрашно выдержав его взгляд, крикнул Грабец. — Сэр Роберт, ты некогда был властелином, потому брось слушать нелепые сказки восточного обольстителя! Право же, ныне не время вам отрекаться от чего бы то ни было и искать счастья вне мира, потому что счастье рядом…
   — Кто это? — бросил лорд Тедуин.
   — Я — сила! Я приношу вам не туманное царство Божие и не собираюсь распространяться про бессмертие души, а хочу дать вам ваше собственное царство и утверждаю бессмертие расы великих! И пусть лучше сойдут с моей дороги все, кто хочет противиться жизни.
   Грабец вызывающе глянул на Нианатилоку, видимо, принимая его за отшельника-аскета с Востока, каких в последнее время много появилось в Европе. Похоже, он ждал, что этот отшельник отзовется хоть словом, чтобы унизить его в глазах мудрецов, но Нианатилока не выказывал никакого желания вдаваться в споры. Он лишь таинственно улыбнулся, сошел с трибуны и сел, как прежде, рядом с Яцеком.
   Грабец же, не обращая внимания на ропот собравшихся, решительно взошел на подиум и обратился к мудрецам, сидящим на скамьях:
   — Я вовсе не прошу вас дать мне слово и не прошу извинения за вторжение на трибуну без приглашения; некоторые из присутствующих знают меня, и им известно: то, чего я хочу, вполне меня оправдывает. Я пришел на собрание мудрецов, потому что мне недостаточно поговорить с тем или другим из вас, склонить на свою сторону того или другого: я хочу обратиться к вам ко всем и всех сделать своими единомышленниками!
   — Почтеннейший, говорите по делу и покороче, — прервал его председатель, которому кто-то шепнул фамилию Грабеца, — у нас время ограничено.
   Грабец чуть поклонился старцу и принялся детально рассказывать план, с которым он пришел на собрание всеведущих братьев. Усилием воли он сдерживал себя, голос его звучал ровно, но чувствовалось: под этим нарочитым спокойствием кипит страшная тревога за судьбу дела, которому он посвятил жизнь. Останавливаясь на миг, чтобы глотнуть воздуха, он обводил стремительным взглядом зал, пытаясь определить, какое впечатление производят его слова, но по бесстрастным лицам слушателей ничего не удавалось прочесть.
   — Итак, я вам все сказал, — закончил он. — Теперь вы знаете, чего я хочу. Дайте же мне ответ. От вас зависит, станете ли вы господами мира или погибнете в буре, которая вот-вот взорвется, но может стать лишь ветром перед разгоняющейся колесницей вашего могущества.
   После этих слов в зале повисла тишина. Все взоры постепенно обратились к лорду Тедуину, который молча сидел, прикрыв глаза, с легкой улыбкой на старческом, сморщенном лице. Лишь порой у него нервно подергивались губы да невольно сжималась ладонь, лежащая на пюпитре. Казалось, он еще раз мысленно переживает историю своей жизни, вспоминает тернистый путь с вершин добровольно оставленной власти к подножию креста, сокрытого где-то в сердце, так глубоко, чтобы его не могло задеть даже острие мысли.
   Тем временем самые нетерпеливые среди собравшихся, а особенно те, кто уже раньше имел контакты с Грабецом и счел его идею весьма привлекательной, стали требовать от президента — сперва робко, а затем смелей, — чтобы тот дал ответ.
   Лорд Тедуин встал. Теперь он был бледен, с его пергаментных щек исчезло всякое подобие румянца; насупив брови, он посмотрел на собравшихся широко раскрытыми стальными глазами.
   — Чего вы хотите?
   — Действия! — закричал Грабец.
   — Действия! Действия! — вторил ему хор голосов. — Только действие еще может спасти нас, вырвать из порочного круга нашего знания, избавить от бремени нашей мудрости!
   — Существует только одно действие: в глубинах духа! Но его уже не слушали. Грабеца окружили кольцом,
   расспрашивали в подробностях о готовящейся борьбе, предлагали разные идеи. И лишь несколько самых старших мудрецов да несколько унылых скептиков держались в стороне от этой шумной толпы.
   Яцек невольно глянул на Нианатилоку. Тот сидел спокойно, сложив руки на груди, напряженным взглядом уставясь вдаль.
   — Выступи! Скажи им!
   Нианатилока пожал плечами.
   — Не время. Я и так выступал тут лишь из дружбы к тебе, а теперь здесь даже и голоса моего не услышат.
   Действительно, шум усиливался. Слышались уже враждебные выкрики, обращенные к Тедуину, от него упрямо требовали, чтобы он высказал свое мнение.
   Некоторое время сэр Роберт стоял, не шелохнувшись. И только когда шум голосов на мгновение затих, он невозмутимым взглядом обвел зал, словно пересчитывая тех, кто не принимал участия в поднявшемся замешательстве. Немного он их насчитал и горько усмехнулся.