– Мне это надоело, понимаете вы, Гюре! И зарубите себе на носу: если брат мне не будет ни в чем полезен, то и я не буду ни в чем ему помогать… Когда вы передадите мне от него доброе слово, я хочу сказать – информацию, которую мы сможем использовать, я позволю вам продолжать ваши дифирамбы. Ясно?
   Это было слишком ясно. Жантру, узнав прежнего Саккара под маской политического теоретика, опять принялся расчесывать бороду кончиками пальцев. Но Гюре, у которого отнимали возможность действовать со свойственной ему осторожной хитростью нормандского крестьянина, казалось, был очень огорчен, так как основывал свое благополучие на обоих братьях и не хотел ссориться ни с тем, ни с другим.
   – Вы правы, – пробормотал он, – мы сбавим тон, к тому же посмотрим, как будут развиваться события. Обещаю вам сделать все, чтобы добиться откровенности великого человека. При первой же новости, которую он мне сообщит, я беру фиакр и сейчас же к вам.
   Разыграв свою роль, Саккар снова принял шутливый тон:
   – Ведь я работаю для вас, дорогие мои друзья… Я-то сам всегда был разорен и все-таки всегда тратил по миллиону в год.
   И, возвращаясь к рекламе, он добавил:
   – Кстати, Жантру, вам бы надо немного разнообразить ваш биржевой бюллетень… Да, знаете, какие-нибудь остроты, каламбуры. Публика любит это, ничто так не помогает вбить ей что-нибудь в голову, как остроумие. Ведь правда? Давайте каламбуры!
   На этот раз остался недоволен редактор, так как его коньком была литературная изысканность. Но он обещал исполнить желание Саккара. Он тут же придумал историю о том, как весьма приличные женщины согласились вытатуировать объявление у себя на теле, в самых сокровенных местах, и все трое, громко смеясь, опять стали лучшими в мире друзьями.
   Тем временем Жордан закончил свою хронику и с нетерпением ждал возвращения жены. Пришли другие сотрудники; поболтав с ними, он вернулся в переднюю. И здесь он остановился в смущении, заметив, что Дежуа подслушивает у кабинета редактора, приложив ухо к замочной скважине, а его дочь Натали караулит у двери.
   – Не входите, – пробормотал рассыльный, – господин Саккар все еще здесь… Мне показалось, что меня зовут…
   В действительности он мечтал о наживе с тех пор, как приобрел восемь акций Всемирного, полностью выкупив их за четыре тысячи сбережений, оставленных ему женой, и теперь жил только тем, что с радостным волнением следил за повышением курса; он боготворил Саккара, ловил каждое его слово, точно изречение оракула, а когда Саккар был здесь, горел желанием проникнуть в самую глубину его мыслей, подслушать то, что бог тайно вещал в своем святилище. Впрочем, в этом не было никакого эгоизма – он думал только о своей дочери; он ликовал, высчитав, что его восемь акций при курсе в семьсот пятьдесят франков уже принесли ему тысячу двести франков прибыли; вместе с капиталом это составляло пять тысяч двести франков. Если акции поднимутся еще на сто франков, у него будут эти желанные шесть тысяч – приданое, при наличии которого переплетчик соглашался на брак своего сына. При этой мысли сердце его таяло, он со слезами смотрел на дочь, – ведь он воспитал ее, заменил ей мать, и они так счастливо жили вместе с тех пор, как она вернулась от кормилицы.
   Он был сконфужен и, стараясь скрыть свое смущение, продолжал:
   – Натали зашла навестить меня, она только что встретила вашу супругу, господин Жордан.
   – Да, – объяснила девушка, – она свернула на улицу Фейдо. Ах, как она спешила!
   Отец разрешал Натали выходить одной – он ей вполне доверял. И он был прав, рассчитывая на ее хорошее поведение, так как а сущности она была очень холодна, твердо решила устроить свое счастье и из-за какой-нибудь глупости не поставила бы под угрозу так давно подготовлявшийся брак. Эта всегда улыбающаяся девушка с тонкой талией и большими глазами на хорошеньком бледном личике была упрямой эгоисткой и любила только себя.
   – Как, на улицу Фейдо?
   У него не было времени расспрашивать дальше, потому что в переднюю, вся запыхавшись, вошла Марсель. Он тут же хотел увести ее в соседний кабинет, но там был редактор судебного отдела, и им пришлось сесть на скамейку в глубине коридора.
   – Ну?
   – Ну, милый, дело сделано, но это было не легко.
   Он обрадовался, но сразу увидел, что она чем-то огорчена; быстро, вполголоса она рассказала ему все: она не могла удержаться, хоть и собиралась сначала кое-что от него скрыть.
   С некоторого времени Можандры изменились по отношению к дочери. Они не так ласково встречали ее, всегда были чем-то озабочены; их постепенно охватывала новая страсть – биржевая игра. Это была обычная история: отец, толстый, спокойный, лысый, с седыми бакенбардами, и мать, сухая, деятельная, помогавшая ему наживать капитал; оба как сыр в масле катались на свои пятнадцать тысяч франков годового дохода и скучали от безделья. У него оставалось только одно развлечение – получать свои деньги. Тогда еще он громил спекулянтов, пожимал плечами от негодования и жалости, говоря о бедных идиотах, которые позволяют себя грабить, суются в темные дела, такие же глупые, как и нечистые. Но как-то раз он получил доход, выразившийся в значительной сумме, и ему пришла мысль пустить эти деньги в репорт, – это была не спекуляция, а просто помещение капитала; и с тех пор он приобрел привычку после первого завтрака внимательно читать в газете таблицу биржевых курсов и следить за ними. Так и началась его болезнь; страсть охватывала его постепенно: живя в отравленной атмосфере игры, он наблюдал за скачкой ценностей, в воображении его вставали миллионы, завоеванные в течение одного часа, а ведь сам он целые тридцать лет копил свои несколько сот тысяч франков. Он не мог удержаться, чтобы каждый раз, садясь за стол, не сказать об этом жене: какие бы дела он повел, если бы не дал зарока никогда не играть! И он объяснял какую-нибудь операцию: он маневрировал фондами с умелой тактикой генерала, дающего сражение, не выходя из своей комнаты, и в конце концов всегда с торжеством побеждал воображаемых противников, так как, по его мнению, он собаку съел в вопросах премий и репортов. Жена его волновалась, говорила, что лучше сейчас же утопиться, чем рискнуть хотя бы одним су, но он успокаивал ее. За кого она его принимает? Да ни за что на свете! Но однажды представился случай: обоим уже давно хотелось построить в саду маленькую оранжерею за пять или шесть тысяч франков; и вот как-то вечером, руками, дрожащими от сладостного волнения, он положив на рабочий столик жены шесть ассигнаций, объявив, что только что выиграл их на бирже: в этой-то операции он был уверен, но допустил такое легкомыслие в первый и последний раз, рискнув только из-за оранжереи. Она, рассердившись и обрадовавшись одновременно, не решилась его бранить. Через месяц он пустился играть на премиях, объяснив, что ему нечего бояться, если он решил не проигрывать больше определенной суммы. И потом, черт возьми! – в общей массе дел можно все-таки выбрать выгодные, глупо уступать их другим. И роковая сила увлекла его в непрерывные биржевые операции. Сначала он играл осторожно, потом все смелее, а у нее глаза загорались при малейшем выигрыше, хоть она и терзалась сомнениями бережливой хозяйки и предсказывала ему, что он умрет в нищете.
   Больше всех порицал своего зятя капитан Шав, брат госпожи Можандр. Он сам играл на бирже, так как ему не хватало его пенсии в тысячу восемьсот франков, но уж его-то провести было невозможно: он ходил туда, как чиновник на службу, играл только на наличные и был очень доволен, когда вечером уносил свои двадцать франков; он действовал наверняка, так как эти ежедневные операции были настолько незначительны, что катастрофы их не задевали. Его сестра предложила ему поселиться у них в доме, – там было слишком пусто с тех пор, как Марсель вышла замуж, – но он отказался, не желая стеснять себя: у него были свои слабости, он занимал одну комнату в глубине сада на улице Нолле, куда все время шмыгали какие-то юбки. Его выигрыши, конечно, шли на конфеты и пирожные для его юных приятельниц. Он постоянно предостерегал Можандра, уговаривая его оставить игру: уж лучше бы жил в свое удовольствие. И когда тот восклицал: «А вы-то сами?» – он отвечал энергичным жестом: о! он – дело другое, у него нет пятнадцати тысяч франков ренты, а то бы… В том, что он играет, виновато это подлое правительство, которое не дает почтенным ветеранам спокойно пожить на старости лет. Его главный аргумент против игры состоял в том, что, по законам математики, всякий игрок обязательно должен потерять какую-то сумму: если он выигрывает, у него удерживают плату за посредничество и гербовые сборы; если проигрывает, ему нужно платить те же налоги; так что даже если предположить, что он выигрывает так же часто, как и проигрывает, он все-таки приплачивает из своего кармана за куртаж и за марки. Ежегодно эти налоги дают парижской бирже громадную сумму в двадцать четыре миллиона. И он много раз с возмущением повторял эту цифру – двадцать четыре миллиона, которые подбирают государство, кулиса и маклеры!
   Марсель рассказывала об этом мужу в коридоре на скамеечке.
   – Нужно сказать, милый, что я пришла к ним не вовремя. Мама бранила папу за то, что он проиграл на бирже… Да он, кажется, теперь все время там пропадает. Это так странно, ведь раньше он не признавал ничего, кроме работы. Словом, они ссорились, и там была газета, «Финансовый бюллетень», которую мама совала ему под нос и кричала, что он ничего в этом не понимает, а она предвидела понижение курса. Тогда он пошел за другой газетой, «Надеждой», и хотел показать ей статью, откуда он взял свои сведения… Представь себе, у них масса газет, они роются в них с утра до вечера, и я думаю, бог меня прости, что и мама тоже начинает играть, хотя и сердится.
   Жордан не мог удержаться от смеха, так забавно, хоть и с огорченным видом, изобразила она ему эту сцену.
   – Словом, я рассказала им о нашем положении и попросила одолжить нам двести франков, чтобы приостановить преследование. И если бы ты слышал, как они возмутились: двести франков, когда они только что проиграли две тысячи на бирже! Что я, смеюсь над ними? Хочу их разорить?.. Никогда я их не видела такими. Они ведь были так добры ко мне, готовы были все истратить мне на подарки! Они, должно быть, в самом деле рехнулись, нельзя же так портить себе существование, когда они могут счастливо жить в своем прекрасном доме и спокойно, без всяких волнений проживать состояние, которое нажили с таким трудом.
   – Надеюсь, ты не настаивала, – сказал Жордан.
   – Напротив, я настаивала, и тогда они набросились на тебя… Видишь, я тебе все говорю, я твердо решила оставить это при себе, а теперь выкладываю все… Они твердили, что предвидели это, что писанием в газетах много не заработаешь, что мы кончим в богадельне. Словом, я уже тоже рассердилась и хотела уходить, как вдруг пришел капитан. Ты знаешь, он меня всегда обожал, дядюшка Шав. При нем они образумились, тем более, что он торжествовал, спрашивая папу, долго ли он будет позволять себя обкрадывать… Мама отозвала меня в сторону и сунула мне в руку пятьдесят франков, говоря, что с этими деньгами мы получим отсрочку на несколько дней, чтобы обернуться.
   – Пятьдесят франков! Ведь это милостыня! И ты их взяла?
   Марсель нежно пожала ему руку, уговаривая его со своим спокойным благоразумием:
   – Послушай, не сердись. Да, я взяла их! Я отлично знала, что ты никогда не решишься отнести их к приставу, и сразу же пошла туда сама, знаешь, на улицу Каде. Но представь себе, он отказался принять их, сказав, что у него есть категорическое предписание от господина Буша и что только господин Буш может остановить преследование… О, этот Буш! Я ни к кому не питаю ненависти, но как он меня возмущает, и как он мне противен, этот субъект! Ну, ничего, я побежала к нему на улицу Фейдо, ему пришлось удовольствоваться пятьюдесятью франками. Вот! Теперь две недели нас никто не будет мучить.
   От сильного волнения Жордан изменился в лице, и слезы, помимо его воли, выступили у него на глазах.
   – Ты сделала это, женушка, ты это сделала!
   – Ну да, я не хочу, чтобы тебе надоедали. Что мне стоит выслушать все эти глупости, если тебе зато дадут спокойно работать.
   И она уже смеялась, рассказывая, как она пришла к Бушу в комнату, заваленную грязными папками, как грубо он принял ее, как он угрожал, что не оставит им ни одной тряпки, если они сейчас же не заплатят ему всего долга. Смешнее всего было то, что она доставила себе удовольствие взбесить его, оспаривая законность этого долга, этих трехсот франков по векселям, выросших из-за судебных издержек до семисот тридцати франков пятнадцати сантимов, причем сам-то Буш заплатил за векселя, наверное, не больше ста су, купив их вместе с кучей старого хлама. Он был вне себя: во-первых, он как раз купил их очень дорого, а потом, сколько он потерял времени, как устал, два года бегая в поисках должника, и сколько искусства пришлось ему приложить к этой охоте на человека, – должен же он получить за все это какое-то вознаграждение? Тем хуже для тех, кого удалось изловить! Наконец он все-таки взял пятьдесят франков, потому что из осторожности всегда соглашался на сделки.
   – Ах, женушка, какой ты молодец, и как я люблю тебя! – сказал Жордан и, забывшись, поцеловал Марсель, хотя как раз в этот момент проходил секретарь редакции.
   Затем, понизив голос, он спросил:
   – Сколько у тебя осталось дома?
   – Семь франков.
   – Прекрасно! – воскликнул он обрадовавшись. – Нам хватит, чтобы прожить два дня, и я не буду просить аванса – все равно откажут. Это очень уж неприятно… Завтра я предложу статью в «Фигаро»… Ах, если бы я закончил свой роман, если бы он понемногу продавался!
   Марсель тоже поцеловала его.
   – Ну конечно, все устроится отлично!.. Мы пойдем домой вместе, правда? Будет очень мило, и мы купим на завтрашнее утро копченую селедку на углу улицы Клиши, там продают прекрасные селедки. А сегодня у нас картошка с салом.
   Жордан, попросив товарища просмотреть его корректуры, ушел вместе с женой. Саккар и Гюре тоже выходили из редакции. В это время у подъезда остановилась карета, и из нее вышла баронесса Сандорф; улыбнувшись им, она легко взбежала наверх. Она иногда заезжала к Жантру. Саккар, которого очень возбуждали ее большие, окруженные синевой глаза, чуть было не вернулся обратно.
   Наверху, в кабинете главного редактора, баронесса не захотела даже сесть. Она зашла мимоходом, на минутку, просто узнать, нет ли у него каких-нибудь новостей. Несмотря на то, что он неожиданно пошел в гору, она обращалась с ним все так же, как в то время, когда он каждое утро, низко согнув спину, являлся к ее отцу, господину де Ладрикуру, в качестве агента, надеясь получить поручение. Ее отец был возмутительно груб, она не могла забыть, как однажды, придя в бешенство из-за большого проигрыша, он пинком ноги выбросил его за дверь. Теперь, зная, что он находится у самого источника новостей, она, приняв дружеский тон, пыталась что-нибудь у него выведать.
   – Ну как? Ничего нового?
   – Право же, мне ничего не известно.
   Но она все смотрела на него, улыбаясь, уверенная, что он просто не хочет говорить.
   Тогда, чтобы вызвать его на откровенность, она завела речь об этой глупой войне между Австрией, Италией и Пруссией, которая может начаться в любую минуту. Спекулянты сходят с ума, началось ужасное понижение курса итальянских фондов, а также и всех остальных ценностей. И она очень огорчена, так как не знает, долго ли будет продолжаться понижение, а у нее на бирже вложены значительные суммы на срок до следующей ликвидации.
   – Разве муж вас не информирует? – шутливо спросил Жантру. – Ведь у него как раз подходящее положение в посольстве.
   – О, муж! – сказала она с презрительным жестом. – У него я теперь ничего не могу вытянуть.
   Он еще больше развеселился и даже позволил себе намекнуть на генерального прокурора Делькамбра, ее любовника, который, как говорили, вносил за нее разницу, когда ей волей-неволей приходилось платить.
   – А ваши друзья, разве они тоже ничего не могут узнать, ни при дворе, ни в Верховном суде?
   Она сделала вид, что не поняла, и продолжала умоляющим тоном, не спуская с него глаз:
   – Послушайте, будьте же полюбезнее… Вы наверное что-нибудь знаете.
   Как-то раз, повинуясь своей страсти к любой юбке, какая бы ни задела его мимоходом, как неопрятной, так и шикарной, он хотел, как он грубо выражался, купить ее, эту отчаянно играющую женщину, которая держалась с ним так фамильярно. Но при первом же слове, при первом его движении она выпрямилась с таким отвращением, с таким презрением, что он твердо решил не возобновлять своих попыток. С этим человеком, которого ее отец выпроваживал пинками? Нет, никогда. До этого она еще не дошла.
   – С какой стати я буду любезным? – сказал он со смущенным смехом. – Вы ведь со мной совсем не любезны.
   Она сразу стала серьезной, глаза ее приняли суровое выражение. И когда она уже повернулась, чтобы уйти, он с досадой, стараясь уязвить ее, прибавил:
   – Вы только что встретили в дверях Саккара, не правда ли? Почему вы его не расспросили, ведь он вам ни в чем не отказывает?
   Она резко повернулась:
   – Что вы хотите этим сказать?
   – Ах, боже мой, понимайте, как хотите… Послушайте, не скрывайте, я видел вас у него, а я его знаю!
   Она вспыхнула от возмущения, – остатки аристократической гордости поднялись с темного дна, из грязи, куда страсть к игре с каждым днем затягивала ее. Однако она сдержалась и просто сказала ясным и резким голосом:
   – Вы что же, милый мой, за кого меня принимаете? Вы с ума сошли… Нет, я не любовница вашего Саккара, потому что не захотела ею стать.
   Тогда он поклонился ей с изысканной вежливостью хорошо воспитанного человека.
   – Сударыня! Значит, вы поступили необдуманно. Поверьте, если это можно еще исправить, не упускайте случая; ведь вы всегда охотитесь за информацией, так вы найдете ее, не тратя много сил, под подушкой у этого господина… Да, да, там скоро соберутся все сведения, вам останется только запустить туда ваши хорошенькие пальчики.
   Она сочла за лучшее засмеяться, как бы примирившись с его цинизмом. Когда она прощалась с ним, он почувствовал, что ее рука была холодна, как лед. Неужели правда, что эта женщина с такими алыми губами и, говорят, ненасытная, довольствуется своими скучными обязанностями по отношению к ледяному и костлявому Делькамбру?
   Был июнь[15]; пятнадцатого числа Италия объявила войну Австрии. С другой стороны, Пруссия без объявления войны, меньше чем в две недели, молниеносным маршем оккупировала Ганновер, заняла оба Гессена, Баден, Саксонию, захватив врасплох безоружное население. Франция не шелохнулась, и хорошо осведомленные люди шептались на бирже о том, что с тех пор, как Бисмарк ездил к императору в Биарриц, она была связана с Пруссией секретным соглашением; шли также таинственные разговоры о вознаграждении, которое она должна получить за нейтралитет. Однако курсы продолжали катастрофически падать. Когда четвертого июля как удар грома разразилась весть о Садовой, на бирже началась настоящая паника. Ожидали, что война будет продолжаться с новым ожесточением, потому что если Австрия и была разбита Пруссией, то она одержала победу над Италией при Кустоцце. Говорили, что, выводя войска из Богемии, Австрия собирает остатки своей армии. На биржу со всех сторон сыпались ордера на продажу, но покупателей не было.
   Четвертого июля Саккар, зайдя в редакцию очень поздно, около шести часов, не застал там Жантру, который теперь совсем от рук отбился: неожиданно исчезал, кутил по нескольку дней и возвращался в изнеможении, с мутными глазами. Трудно было сказать, что его больше разрушало – женщины или алкоголь. В этот час в редакции никого не было, кроме Дежуа, который обедал на краешке стола в передней. И Саккар, написав два письма, хотел уже уходить, как вдруг вихрем влетел Гюре, весь красный, и, не успев даже закрыть дверь, заговорил:
   – Дорогой мой, дорогой мой…
   Задыхаясь, он схватился обеими руками за грудь.
   – Я только что от Ругона… Я ужасно торопился, не было фиакра. Наконец попался один… Ругон получил оттуда телеграмму. Я прочел ее… Потрясающая новость!
   Резким движением Саккар остановил его и бросился закрывать дверь, заметив Дежуа, который уже шнырял вокруг, навострив уши.
   – Но что же, что? Говорите!
   – Так вот! Австрийский император уступает Венецианскую область императору французов, принимая его посредничество, и тот обратится к королям Пруссии и Италии по поводу перемирия.
   С минуту оба молчали.
   – Так это мир?
   – Очевидно.
   Саккар, пораженный, еще ничего не сообразив, невольно выругался:
   – Черт побери, а биржа вся на понижении!
   Потом спросил машинально:
   – Знает ли об этом хоть одна живая душа?
   – Нет, телеграмма секретная, и даже завтра утром она не будет напечатана в «Монитере». Париж ничего не узнает раньше, чем через сутки.
   В голове Саккара как будто блеснула молния, ему сразу стало ясно, что нужно делать. Он опять бросился к двери, открыл ее, чтобы посмотреть, не подслушивает ли кто-нибудь. Вне себя, он остановился перед депутатом и схватил его за отвороты сюртука:
   – Молчите! На так громко!.. Мы хозяева положения, если Гундерман и его шайка не предупреждены… Слышите? Ни слова, никому на свете!.. Ни друзьям, ни жене! Какая удача! Жантру здесь нет, мы одни знаем это, у нас будет время действовать. О, я не собираюсь работать только на себя. Вы участвуете, наши коллеги из Всемирного тоже. Но только нельзя сохранить тайну, когда о ней знают несколько человек. Все пропало, если распространятся хоть какие-нибудь слухи до завтрашнего открытия биржи.
   Гюре, очень взволнованный, потрясенный грандиозной аферой, которую они замышляли, обещал хранить полное молчание. И решив, что нужно действовать сейчас же, они распределили роли. Саккар уже надел цилиндр, как вдруг ему пришло в голову спросить:
   – Так это Ругон поручил вам передать мне эту новость?
   – Конечно.
   Гюре чуть не запнулся, он солгал: телеграмма просто лежала на столе у министра, и он имел нескромность прочесть ее, когда остался на минуту один. Но в его интересах было поддерживать доброе согласие между обоими братьями, и эта ложь ему самому показалась очень удачной, тем более что братья совсем не стремились видеться друг с другом и говорить об этих вещах.
   – Ну, – объявил Саккар, – тут уж ничего не скажешь, на этот раз он поступил как порядочный человек… Пойдем!
   В передней по-прежнему был один Дежуа, который, как ни старался подслушать, не мог ничего разобрать. Однако они заметили, что он взволнован, – очевидно, он почуял огромную добычу, проносящуюся мимо него; возбужденный этим запахом денег, он подошел к окну на площадке и стал смотреть, как они идут через двор.
   Трудность состояла в том, чтобы действовать быстро и в то же время с величайшей осторожностью. Поэтому на улице они разошлись: Гюре взял на себя «малую» вечернюю биржу, а Саккар, несмотря на поздний час, бросился на поиски агентов, кулисье, маклеров, чтобы раздать ордера на покупку. Но он хотел по возможности разделить, рассеять эти поручения, а главное – встретить этих людей как бы случайно, а не ловить их на дому, что могло бы показаться странным. Ему повезло – на бульваре он заметил маклера Якоби, поговорил с ним о всяких пустяках и затем поручил ему крупную операцию, так что тот не очень удивился. Пройдя шагов сто, он встретил высокую белокурую девицу, любовницу другого маклера, Деларока, зятя Якоби; она сказала, что как раз ждет Деларока сегодня на ночь, и он попросил ее передать записку, которую написал карандашом на визитной карточке. Затем, зная, что Мазо идет вечером на банкет, устраиваемый бывшими школьными товарищами, он специально зашел к нему в ресторан и изменил ордера, которые дал еще сегодня. Но больше всего ему повезло, когда он возвращался домой около полуночи: к нему подошел Массиас, который как раз выходил из Варьете. Они дошли вместе до улицы Сен-Лазар, он успел разыграть чудака, который надеется на повышение курса, – о, разумеется, не сейчас, а через некоторое время, – и в конце концов поручил ему многочисленные покупки через Натансона и других частных агентов, сказав, что он действует от имени группы друзей, (что в сущности соответствовало действительности). Когда он ложился спать, у него уже было роздано ордеров на покупку больше чем на пять миллионов.