Наконец Каролина отправилась к Мазо; идя пешком по направлению к Банковской улице, она думала о непрерывных ударах, падавших на биржевого маклера в течение последних двух недель. Триста тысяч франков у него украл Фейе; Сабатани оставил ему неоплаченный счет почти на шестьсот тысяч; маркиз де Боэн и баронесса Сандорф отказались уплатить разницу более чем в миллион; банкротство Седиля отняло у него почти такую же сумму; не говоря уже о восьми миллионах, которые задолжал ему Всемирный банк, тех восьми миллионах, которые он перевел репортом Саккару, – ужасная потеря, бездонная пропасть, которая должна была с часу на час поглотить его на глазах у взволнованной, ожидающей биржи. Слух о катастрофе уже дважды разносился по городу. И недавно, подобно капле, переполнившей чашу, к этому яростному преследованию судьбы присоединилось последнее несчастье: два дня назад был арестован конторщик Флори, уличенный в растрате ста восьмидесяти тысяч франков. Требования мадемуазель Шюшю, бывшей маленькой статистки, худенькой стрекозы парижских тротуаров, постепенно увеличивались; вначале дешевые прогулки, потом квартирка на улице Кондорсе, потом драгоценности, кружева… Этого несчастного пылкого юношу погубил его первый выигрыш в десять тысяч франков после Садовой; шальные деньги, так быстро нажитые, так быстро прожитые, потянули за собой необходимость в новых и новых суммах, уходивших в горячке страсти на содержание женщины, любовь которой стоила так дорого. Но что всего удивительнее – Флори обокрал своего патрона единственно для того, чтобы уплатить долг другому маклеру: своеобразная честность, страх перед немедленным арестом, а скорее всего надежда скрыть кражу, заткнуть дыру с помощью какой-нибудь чудодейственной операции. В тюрьме он горько плакал от проснувшегося стыда и отчаяния; рассказывали, что его мать, в то же утро приехавшая из Сента, чтобы повидаться с ним, слегла в постель у приютивших ее друзей.
   «Какая странная вещь удача!» – думала Каролина, переходя Биржевую площадь.
   Необычайный успех Всемирного банка, его быстрое триумфальное шествие к победе и владычеству, достигнутому меньше чем в четыре года, а потом внезапное крушение этого колоссального здания, рассыпавшегося в прах за один месяц, не переставали удивлять ее. Не такова ли и история Мазо? Право же, никогда еще судьба так не улыбалась человеку. Биржевой маклер в тридцать два года, разбогатевший уже после смерти дяди, счастливый супруг очаровательной женщины, обожавшей его и подарившей ему двух прелестных детей, и ко всему этому красивый мужчина, он с каждым днем пользовался в «корзине» все большим весом, благодаря своим связям, энергии, своему поистине изумительному чутью и даже своему пронзительному, как флейта, голосу, который стал так же знаменит, как громовой бас Якоби. И вот все развалилось, он стоял сейчас на краю пропасти, и достаточно было одного дуновения, чтобы сбросить его туда. А ведь сам он не играл, его спасала от этого страстная любовь к своему делу, беспокойно прожитая молодость. Он был сражен в честном бою из-за неопытности, горячности, из-за того, что слишком доверял людям. Впрочем, симпатии оставались на его стороне, все были убеждены, что он еще сможет с честью выпутаться из этой истории.
   Когда Каролина поднялась в контору, она сразу ощутила во всех ее опустевших отделах предчувствие беды, трепет тайной тревоги. Проходя мимо кассы, она увидела около нее толпу человек в двадцать, ожидавшую уплаты; денежный и фондовый кассиры еще выполняли обязательства Общества, но медленно и нерешительно, словно опорожняя последние ящики. Через полуоткрытую дверь она увидела отделение ликвидации, показавшееся ей уснувшим: семеро служащих были заняты чтением газет, так как со времени застоя на бирже им почти нечего было делать. Только в отделении наличного счета еще теплилась какая-то жизнь.
   Каролину принял доверенный Бертье, очень взволнованный и бледный, тяжело переживавший несчастье фирмы.
   – Не знаю, сударыня, сможет ли вас принять господин Мазо… Ему нездоровится, он простудился, проработав всю ночь в нетопленном кабинете, и недавно спустился к себе во второй этаж, чтобы отдохнуть.
   Но Каролина настаивала:
   – Прошу вас, сударь, помогите мне увидеться с ним и сказать ему несколько слов… От этого, может быть, зависит спасение моего брата. Господин Мазо хорошо знает, что брат никогда не занимался биржевыми операциями, и его показания были бы чрезвычайно важны. Кроме того, мне нужно справиться у него по поводу некоторых цифр, только он может дать мне сведения о кое-каких документах.
   После долгих колебаний Бертье, наконец, впустил ее в кабинет маклера.
   – Подождите минутку, сударыня, сейчас я узнаю.
   В самом деле, в кабинете Каролину сразу охватило ощущение холода. Должно быть, камин был нетоплен со вчерашнего дня, и никто не позаботился затопить его и сегодня. Но еще больше поразил Каролину царивший там образцовый порядок: казалось, кто-то всю ночь и все утро просматривал содержимое ящиков, уничтожая ненужные бумаги, кладя на место те, которые надо было сохранить. Все папки, все письма были убраны. На столе были аккуратно расставлены только чернильница и подставка для перьев, да лежал большой бювар, из которого торчала пачка фишек конторы Мазо, зеленых фишек, цвета надежды. Эта пустота, эта тяжелая тишина навевали бесконечную грусть.
   Через несколько минут появился Бертье:
   – Право, сударыня, я звонил два раза и не решился настаивать… Когда будете спускаться по лестнице, позвоните сами, если сочтете это удобным. Но я вам советую зайти в другой раз.
   Каролине пришлось покориться. На площадке второго этажа у нее была еще минута колебания, и она даже протянула руку к звонку, но все же отошла, собираясь уходить, как вдруг крики, рыдания, глухой шум, донесшийся из квартиры, заставили ее остановиться. Внезапно дверь распахнулась, из нее выбежал испуганный слуга и бросился по лестнице, бессвязно бормоча:
   – О господи, господи! Хозяин…
   Каролина замерла перед этой зияющей дверью, откуда теперь явственно доносился ужасный, душераздирающий вопль. Она вся похолодела, угадывая, ясно представляя себе, что там происходило. В первую минуту она хотела бежать, но не смогла, охваченная безумной жалостью, чувствуя непреодолимую потребность видеть, слить свои слезы со слезами этих несчастных. Она вошла, все двери были раскрыты настежь; она дошла до гостиной. Две служанки, должно быть кухарка и горничная, стояли у дверей, вытянув шею; на лицах у них был написан ужас, они бормотали:
   – О господи, господи, хозяин… Тусклый свет серенького зимнего дня едва проникал в комнату сквозь щель в плотных шелковых портьерах. Здесь было очень тепло; толстые поленья, догоравшие в камине, озаряли стены красным отблеском. Целый сноп роз, великолепный букет для того времени года, букет, который только накануне биржевой маклер принес своей жене, пышно цвел на столе в этой атмосфере теплицы, заполняя всю комнату своим ароматом. Казалось, что это благоухание исходит от утонченной роскоши обстановки, чти это аромат удачи, богатства, счастливой любви, царившей здесь в течение четырех лет. А сам Мазо, освещенный красным отблеском камина, лежал распростертый на краю кушетки с простреленной головой, и рука его все еще судорожно сжимала рукоятку револьвера; только что прибежавшая молодая жена стояла перед ним, испуская этот вопль, этот непрекращающийся дикий крик, который и был слышен на лестнице. Когда раздался выстрел, на руках у нее был младший ребенок – мальчик четырех с половиной лет, который от страха ухватился ручонками за ее шею, а девочка, которой было уже шесть лет, побежала за ней следом и прижалась к ней, уцепившись за ее юбку; слыша крик матери, дети тоже отчаянно кричали.
   Каролина хотела сейчас же увести их:
   – Умоляю вас, сударыня… Не оставайтесь здесь…
   Она и сама дрожала, готова была лишиться чувств. Она видела, как из простреленной головы Мазо все еще лилась кровь, стекая, капля по капле, на бархатную обивку кушетки, а оттуда на пол. На ковре было уже широкое пятно, которое все расплывалось. И Каролине казалось, что эта кровь заливает ее, что ее ноги и руки в крови.
   – Умоляю вас, сударыня, пойдемте со мной.
   Но несчастная не слушала ее, не шевелилась, застыв на месте, точно окаменев, с сыном, который повис у нее на шее, и с дочерью, обхватившей ее за талию. Видно было, что никакая сила в мире не могла бы сейчас заставить ее уйти отсюда. Все трое были белокуры, с молочно-белой кожей, и мать казалась такой же хрупкой и невинной, как дети. Остолбенев перед лицом своего погибшего счастья, перед этим внезапным исчезновением блаженства, которое должно было длиться вечно, они, не переставая, издавали этот страшный крик, этот дикий, звериный вопль.
   Тогда Каролина упала на колени. Она рыдала, она бормотала что-то невнятное:
   – Сударыня, у меня разрывается сердце… Бога ради, не смотрите на это, пойдемте в соседнюю комнату, позвольте мне хоть немного облегчить горе, которое вам причинили… Но суровая и горестная группа – мать с двумя словно сросшимися с ней детьми, все трое с распущенными пепельными волосами – оставалась неподвижной. И все тот же ужасный вопль, жалобный вой детенышей в лесу над окровавленным трупом убитого охотниками отца, не умолкал.
   Совершенно потеряв голову, Каролина встала. Послышались чьи-то шаги, голоса, должно быть, пришел врач, чтобы констатировать смерть. Она не в силах была дольше оставаться здесь и убежала, преследуемая этим страшным непрерывным криком, который все еще чудился ей даже на улице, среди грохота экипажей.
   Небо померкло, стало холодно, но она шла медленно, боясь, как бы ее не задержали и не приняли за убийцу по ее взволнованному виду. В ее воображении воскресло все, вся история чудовищного крушения двухсот миллионов, оставившего после себя столько развалин и столько жертв. Какая же таинственная сила, так быстро воздвигнув эту золотую башню, теперь разрушила ее? Те самые руки, которые ее возводили, теперь с каким-то ожесточением, словно в припадке безумия, разваливали ее камень за камнем. Крики скорби доносились со всех сторон, состояния рушились с таким грохотом, точно это был мусор и лом, выгружаемый с телег на свалку. Тут были последние родовые имения Бовилье; собранные по грошу сбережения Дежуа; барыши от крупной фабрики Седиля; доходы, вырученные от торгового дела Можандра, – и все это, смешавшись в одну кучу, с треском полетело в глубину одной и той же бездонной клоаки, которую ничто не могло заполнить. Их было много – Жантру, потонувший в алкоголе, баронесса Сандорф, потонувшая в грязи, Массиас, вернувшийся к своей жалкой роли гончей собаки, до конца жизни прикованный долгом к бирже; чересчур пылкий Флори, уличенный в воровстве, искупающий свои слабости в тюрьме; Сабатани и Фейе, удравшие от жандармов; тут было множество еще более жалких и раздирающих душу безвестных жертв, огромная безыменная толпа бедняков, порожденных этой катастрофой, брошенных на произвол судьбы, дрожащих от холода и голода. И затем была смерть, были выстрелы, раздававшиеся во всех концах Парижа, была простреленная голова Мазо, кровь Мазо, которая, стекая капля за каплей среди роскоши и аромата роз, брызгала на его жену и детей, издававших дикий вопль скорби. И все, что видела, все, что слышала за последние недели Каролина, вылилось в ее истерзанном сердце в проклятие Саккару. Она не могла больше молчать, не могла вычеркнуть его из списка живых, что избавило бы ее от необходимости судить его и вынести приговор. Он, только он был виновен во всем, об этом вопияла каждая развалина, чудовищные груды которых приводили ее в ужас. Она проклинала его – гнев и возмущение, сдерживаемые так долго, превратились в мстительную ненависть, в ненависть, направленную против самого источника зла. Почему же она, так любя своего брата, только теперь возненавидела этого страшного человека, единственного виновника их несчастья? Бедный брат, этот великий праведник, великий труженик, такой прямодушный и такой справедливый, запятнанный отныне неизгладимым клеймом тюрьмы, жертва, о которой она на минуту забыла, более дорогая для нее и более тяжелая, чем все остальные! О нет, Саккару нет прощения, пусть никто больше не защищает его, даже и те, кто продолжает верить в него, кто помнит только его доброту, и пусть, когда придет его час, он умрет одинокий, окруженный всеобщим презрением!
   Каролина подняла глаза. Она была на площади, перед ней высилась биржа. Смеркалось, туманное зимнее небо позади здания казалось застланным дымом пожара, багровым облаком, словно впитавшим в себя пламя и прах города, взятого штурмом. А сама биржа, серая и угрюмая, опустевшая с месяц назад, со времени катастрофы, и открытая всем ветрам, напоминала житницу, опустошенную голодом. Это прошла неизбежная, периодически повторяющаяся эпидемия, так называемая «черная пятница», каждые десять – пятнадцать лет опустошающая рынок и усеивающая землю обломками крушения. Проходят годы, доверие возрождается, крупные банки восстанавливаются, и настает день, когда постепенно ожившая страсть к игре, вспыхнув вновь и начав все сначала, вызывает новый кризис, все разрушает и приводит к новой катастрофе. Но на этот раз в рыжеватом дыме небосклона, в неясных далях города слышался какой-то глухой грохот, словно то близился конец мира.



12


   Следствие велось так медленно, что через семь месяцев после ареста Саккара и Гамлена дело все еще не было назначено к слушанию. В середине сентября, в понедельник, Каролина, посещавшая брата два раза в неделю, собиралась в Консьержери к трем часам. Она никогда не произносила имени Саккара и уже раз десять отвечала решительным отказом на настоятельные просьбы навестить его. Для нее, застывшей в своем стремлении к справедливости, он больше не существовал. Она все еще надеялась спасти брата и в дни свиданий приходила к нему веселая, счастливая тем, что может рассказать ему о своих последних попытках и принести большой букет его любимых цветов.
   В этот понедельник, утром, когда она составляла букет из красной гвоздики, к ней пришла старуха Софи, служанка княгини Орвьедо, и сказала, что княгиня просит ее немедленно зайти к ней. Удивленная и даже обеспокоенная, Каролина поспешно поднялась наверх. Она уже несколько месяцев не виделась с княгиней, так как сразу после краха Всемирного банка отказалась от должности секретаря Дома Трудолюбия. Теперь она лишь изредка бывала на бульваре Бино – единственно для того, чтобы повидать Виктора; мальчик как будто подчинился суровой дисциплине дома и ходил теперь с опущенными глазами, но левая щека, бывшая у него толще правой и оттягивавшая рот книзу, придавала его лицу все то же насмешливое и жестокое выражение. У Каролины сразу возникло предчувствие, что ее вызывают по поводу Виктора.
   Княгиня Орвьедо была, наконец, разорена. Каких-нибудь десяти лет оказалось для нее достаточно, чтобы вернуть беднякам триста миллионов – наследство князя, укравшего их из карманов легковерных акционеров. Если вначале ей понадобилось пять лет, чтобы истратить на безрассудную благотворительность первые сто миллионов, то остальные двести миллионов ей удалось промотать за четыре с половиною года на еще более безумную роскошь основанных ею учреждений. К Дому Трудолюбия, к Яслям св.Марии, к Сиротскому дому св.Иосифа, к богадельне в Шатильоне и к больнице в Сен-Марсо прибавились теперь образцовая ферма в окрестностях Эвре, две детские санатории на берегу Ламанша, второе убежище для престарелых в Ницце, странноприимные дома, рабочие поселки, библиотеки и школы во всех концах Франции, не считая крупных вкладов в пользу уже существующих благотворительных учреждений. Это было проявление все того же желания возместить отнятое, но возместить по-царски, не куском хлеба, брошенным беднякам из жалости или из страха, нет – она хотела дать благосостояние и избыток, дать все блага мира маленьким людям, у которых нет ничего, слабым людям, которых сильные лишили их доли счастья, словом, широко открыть дворцы богачей для нищих с большой дороги, чтобы те тоже могли спать на шелку и есть на золотой посуде. В течение десяти лет не прекращался этот дождь миллионов: мраморные столовые, веселые светлые спальни, здания, монументальные как Лувр, сады с редкими растениями. Десять лет производились громадные работы посреди невероятной возни с подрядчиками и с архитекторами, и вот теперь княгиня была счастлива, вполне счастлива – отныне руки ее чисты, у нее не осталось ни сантима. Мало того, она даже умудрилась недоплатить по каким-то счетам несколько сот тысяч франков, причем ни ее поверенному, ни нотариусу не удавалось набрать нужную сумму из последних крох этого колоссального состояния, пущенного по ветру благотворительности. И объявление над воротами возвещало о продаже особняка – последний взмах метлы, который должен был уничтожить все следы проклятых денег, собранных в грязи и крови финансового разбоя.
   Старуха Софи, ожидавшая Каролину наверху, провела ее к княгине. Софи яростно ворчала по целым дням. Ох! Она давно это предсказывала – хозяйка кончит тем, что умрет на соломе. Не лучше ли ей было снова выйти замуж и иметь детей от второго мужа, раз она только и любит, что детей! Софи беспокоилась не о себе, ей не на что было пожаловаться: она давно уже получила ренту в две тысячи франков и теперь доживет свой век на родине, около Ангулема. Но она не могла спокойно думать о том, что ее госпожа не оставила себе даже нескольких су, необходимых на хлеб и на молоко, которыми она теперь питалась. Из-за этого они постоянно ссорились. Княгиня улыбалась своей ангельской, исполненной надежды улыбкой и отвечала, что скоро ей не нужно будет ничего, кроме савана, так как в конце месяца она уйдет в монастырь, где ей давно уже приготовлено место, – в монастырь кармелиток, отделенный каменной стеной от всего мира. Покой, вечный покой!
   Каролина увидела княгиню такою, какой она привыкла ее видеть в течение этих четырех лет. В неизменном черном платье, с волосами, спрятанными под кружевной косынкой, княгиня, несмотря на свои тридцать девять лет, была еще красива, но ее круглое лицо с жемчужными зубами пожелтело и увяло, словно после десяти лет затворничества. Тесная комната, похожая на кабинет провинциального стряпчего, была более чем когда-либо завалена бумажным хламом – планами, записками, счетами, целой грудой бумаг, исписанных для того, чтобы быстрей пустить по ветру триста миллионов.
   – Сударыня, – неторопливо сказала княгиня своим мягким голосом, который уже не мог задрожать от какого бы то ни было волнения, – я хочу сообщить вам одну вещь, которую узнала сегодня утром. Речь идет о Викторе, о мальчике, помещенном вами в Дом Трудолюбия… У Каролины мучительно забилось сердце. Ах, этот несчастный ребенок… Узнав о существовании сына еще за несколько месяцев до своего ареста, отец, несмотря на все обещания, так и не удосужился повидать его. Что с ним теперь будет? И, запрещая себе вспоминать о Саккаре, она все же невольно думала о нем, постоянно беспокоясь за своего приемыша.
   – Вчера произошел ужасный случай, – продолжала княгиня, – произошло преступление, которое ничем нельзя загладить.
   И своим бесстрастным тоном она рассказала чудовищную историю. Три дня назад Виктор попросился в лазарет, ссылаясь на невыносимые головные боли. Правда, врач почуял, что ленивый мальчик притворяется, но у того действительно часто бывали сильные приступы невралгии. И вот вчера днем Алиса де Бовилье пришла одна, без матери, в Дом Трудолюбия, чтобы помочь дежурной сестре составить опись лекарств аптечного шкафа, производившуюся каждые три месяца. Аптечный шкаф стоял в комнате, отделявшей палату девочек от палаты мальчиков, где в тот момент не было никого, кроме Виктора, лежавшего в постели. Отлучившаяся на несколько минут сестра была удивлена, когда, по приходе, не застала в комнате Алису, и, немного подождав, начала разыскивать ее. Она удивилась еще больше, обнаружив, что дверь в палату мальчиков была заперта изнутри. Что это могло значить? Ей пришлось обойти кругом, по коридору, и она в ужасе застыла перед представившимся ей страшным зрелищем: молодая девушка, полузадушенная, с лицом, обвязанным полотенцем, заглушавшим ее крики, лежала на кровати; платье ее было в беспорядке, открывая жалкую наготу худосочного девичьего тела, изнасилованного, оскверненного со скотской грубостью. На полу валялся пустой кошелек. Виктор исчез. По этим признакам можно было восстановить все происшедшее. Должно быть, он позвал Алису, и та вошла в комнату, чтобы подать стакан молока этому пятнадцатилетнему подростку, волосатому, как взрослый мужчина; и вдруг чудовищное вожделение проснулось в нем к этому хрупкому телу, к этой длинной шее; прыжок полуобнаженного самца; девушка кричит, ей затыкают рот, она брошена, как тряпка, на постель, изнасилована, ограблена; Виктор торопливо накидывает на себя одежду и убегает. Но сколько тут еще было неясного, ошеломляющего, сколько неразрешимых загадок! Почему никто ничего не слышал – ни шума борьбы, ни криков о помощи? Как могло это ужасное дело произойти так быстро, в какие-нибудь десять минут? А главное – каким образом Виктору удалось скрыться, можно сказать испариться, не оставив никаких следов? После самых тщательных поисков было точно установлено, что в приюте его нет. Должно быть, он убежал через выходившую в коридор ванную комнату, где одно окно открывалось на ряд спускавшихся уступами крыш, доходивших почти до самого бульвара. Но опять-таки этот путь был очень опасен, трудно было поверить, чтобы человек мог спуститься таким способом. Алису привезли к матери и уложили в постель, истерзанную, ошеломленную, рыдающую, охваченную жестокой лихорадкой.