Клода начало тяготить молчание. Ему захотелось сказать девушке хоть что-нибудь, просто так, из вежливости, а главным образом чтобы развлечь ее, но слова не шли ему на язык, и он ничего не выдавил, кроме:
   — Как вас зовут?
   Она подняла на него глаза, которые перед тем закрыла как бы в полусне.
   — Кристина.
   Он спохватился. Ведь он тоже не сказал ей своего имени, они находились здесь бок о бок со вчерашнего вечера, не зная ничего друг о друге.
   — А меня зовут Клод.
   Взглянув на нее, он увидел, что она смеется. Это был веселый, прелестный, девичий и в то же время мальчишеский смех. Ее насмешило запоздалое знакомство. Потом ей показалось смешным другое.
   — Подумайте! Клод, Кристина, ведь наши имена начинаются с одной буквы.
   Опять наступило молчание. Клод щурился, весь уйдя в работу, вдохновение захлестнуло его. Но внезапно заметив, что терпение ее истощается, и опасаясь, как бы она не переменила позы, он сказал первое, что пришло ему в голову:
   — Становится жарковато.
   Она чуть не прыснула от смеха; с тех пор как она перестала бояться Клода, природная веселость сказывалась помимо ее воли. Жара становилась все нестерпимей, кожа девушки увлажнилась и побледнела, стала молочно-белой, как камелия; у нее было такое ощущение, словно она лежит не в постели, а в ванне.
   — Да, немножко жарковато! — серьезно ответила она, смеясь глазами.
   Тогда Клод добродушно заметил: — Это из-за солнца. Но ведь это неплохо! Хорошо, когда солнце прожарит кожу… Вот вчера, например, когда мы стояли под дождем у ворот, солнышко было бы особенно кстати.
   Оба расхохотались, и он, довольный, что разговор наконец завязался, не вдаваясь в особые подробности, не добиваясь правды, начал расспрашивать ее о вчерашнем приключении только затем, чтобы занять ее и продолжать рисовать.
   Кристина в нескольких словах рассказала ему, что произошло. Вчера утром она выехала из Клермона в Париж, где должна была поступить лектрисой к госпоже Вансад, вдове генерала, богатой пожилой даме, живущей в Пасси. Обычно поезд прибывал в девять часов десять минут; обо всем было договорено; горничная генеральши, которую Кристина должна была узнать по черной шляпе с серым пером, встречала ее на вокзале. Но случилось так, что поезд, в котором ехала Кристина, за Невером был задержан сошедшим с рельсов товарным поездом. Отсюда начались все недоразумения и задержки, — сперва сидели в вагонах, потом пассажиров высадили, оставив только багаж, затем им пришлось три километра идти пешком до станции, где был сформирован вспомогательный состав. Таким образом, потеряли два часа да еще два из-за расстройства графика движения поездов и в Париж прибыли в час ночи, опоздав на четыре часа.
   — Действительно не повезло! — вставил Клод все еще недоверчиво, однако начиная проникаться естественностью развития этой истории. — Итак, никто вас, значит, не встретил на вокзале?
   Горничной госпожи Вансад, вероятно, надоело дожидаться, и Кристину никто не встретил. Очутившись среди ночи на Лионском вокзале, в громадном незнакомом помещении, темном и вскоре опустевшем, Кристина совсем растерялась. Сначала она не решалась взять извозчика и долго прогуливалась с чемоданчиком в руках в надежде, что кто-нибудь все же ее встретит. Наконец, когда было уже поздно и экипажи разъехались, она решилась, но оставался только один, необыкновенно грязный извозчик, от которого несло вином; он крутился возле нее, нахально навязывая свои услуги.
   — Такие нахалы часто встречаются, — сказал Клод, теперь уже заинтересованный ее рассказом, как романом приключений. — И вы согласились поехать с ним?
   Не меняя позы, уставившись в потолок, Кристина продолжала:
   — Он заставил меня. Я его боялась, он называл меня своей крошкой… Когда же он узнал, что мне нужно в Пасси, он разозлился и стал так нахлестывать лошадь, что я изо всех сил вцепилась в дверцу, чтобы не упасть. Потом я немножко успокоилась, пролетка спокойно ехала по освещенным улицам, на тротуарах было много людей. Наконец я узнала Сену. Я никогда не была в Париже, но я изучила его план… Я думала, что извозчик поедет вдоль набережной, и когда он внезапно повернул на мост, я опять испугалась. Тут как раз начался дождь, извозчик свернул в темный переулок и вдруг остановился. Потом он слез с козел и полез ко мне в пролетку… Он говорил, что иначе промокнет…
   Клод расхохотался. Он перестал сомневаться в рассказанной ею истории: нет, такого кучера она не могла бы придумать! Кристина в смущении замолчала.
   — Продолжайте! Что же дальше? — веселился Клод.
   — Тотчас же через противоположную дверцу я выскочила на мостовую. Тогда он начал ругаться, уверяя меня, что мы приехали на место, угрожая стащить с меня шляпу, если я ему не заплачу… Тут пошел проливной дождь, набережная совершенно опустела. Я прямо потеряла голову, сунула ему пять франков, он схватил их и, нахлестывая изо всех сил лошадь, уехал с моим чемоданчиком, в котором, к счастью, ничего не было, кроме двух платков, сдобной булки и ключа от застрявшего в пути сундука.
   — Как же можно, садясь в экипаж, не посмотреть на номер! — в негодовании закричал Клод.
   Тут он вспомнил, что когда во время грозы проходил по мосту Луи-Филиппа, мимо него во всю прыть прокатил какой-то извозчик. Уверовав в рассказанную историю, Клод пришел в восторг от неправдоподобия правды. То, что вчера представлялось ему естественным и логичным, оказалось просто-напросто глупостью; жизнь куда сложнее и причудливее, чем нам кажется.
   — Теперь-то вы понимаете, каково мне было вчер-а около вашей двери! — продолжала Кристина. — Я отлично понимала, что я не в Пасси, что я очутилась ночью, совершенно одна, в ужасном Париже. А гром, а вспышки молнии! О, эти молнии, то голубые, то красные! Все окружающее представлялось мне чудовищным!
   Она вновь закрыла глаза, и судорога прошла по ее побледневшему лицу, перед ее мысленным взором вновь встала трагическое видение города. Река катилась среди набережных в пропасть, устремляясь в разверзшиеся, раскаленные бездны; в. свинцовых водах громоздились черные чудовища — баржи, похожие на мертвых китов, которые ощетинились неподвижными кранами, похожими на виселицы. Нечего сказать, хорошо ее встретил Париж.
   Наступило молчание. Клод углубился в работу, но у Кристины затекла рука, и она пошевельнулась.
   — Пожалуйста, опустите немножко локоть.
   Как бы извиняясь за свою невежливость, он сказал:
   — Ваши родители будут в отчаянии, когда слух о катастрофе дойдет до них.
   — У меня нет родителей.
   — Как! Ни отца, ни матери?.. Вы сирота?
   — Да, сирота.
   Ей восемнадцать лет, рассказала она, родилась она а Страсбурге, когда там временно, проездом, стоял полк в котором служил ее отец, капитан Хальгрен, гасконец из Монтобана. Когда ей шел двенадцатый год, он умер в Клермоне, куда переехал, выйдя в отставку, после того как его разбил паралич. Пять лет ее мать, парижанка, жила в этой провинциальной дыре на свою жалкую пенсию, едва сводя концы с концами, подрабатывая раскрашиванием вееров для того, чтобы дать надлежащее воспитание дочери; и вот больше года назад мать тоже скончалась, оставив Кристину без гроша и одну, как перст. Единственный ее друг, монахиня, настоятельница монастыря сестер визитандинок, дала Кристине приют в пансионе при монастыре. Сейчас Кристина приехала прямо из монастыря, настоятельница нашла ей место чтицы у своей старинной приятельницы госпожи Вансад, которая почти ослепла.
   При этих новых подробностях Клод совсем растерялся. Монастырь, благовоспитанная сиротка, романтичность всего этого приключения смущали его, он не мог придумать, что сказать, что сделать. Прекратив работу, он сидел, опустив глаза на набросок.
   — В Клермоне красиво? — спросил он наконец.
   — Не очень, там все черно… К тому же я плохо знаю город, я почти не выходила…
   Она приподнялась, облокотившись, и очень тихо, со слезами в голосе, как бы разговаривая сама с собой, продолжала:
   — Моя мать ведь была очень слабого здоровья, она убивала себя работой… Она баловала меня, ничего для меня не жалела, приглашала мне учителей; а я так плохо этим пользовалась! Сперва я хворала, а за уроками ничего не хотела слушать, вечный смех, одни глупости в голове… Музыка наводила на меня тоску, судорога сводила мне пальцы, когда я играла упражнения. Только с живописью дело еще как-то шло…
   Он поднял голову и прервал ее восклицанием:
   — Вы умеете рисовать!
   — Да нет же, я ничего не умею, совершенно ничего… Вот у моей мамы было множество талантов, она учила меня писать акварелью, и иногда я помогала ей раскрашивать фон вееров… Ах, какие прекрасные веера она делала!
   Инстинктивно Кристина оглянулась на ужасающие эскизы, которые ярко пламенели по стенам мастерской; в ее ясных глазах читалось смущение, удивление и беспокойство, вызванные этой грубой живописью. Издали она увидела набросок, который художник только что сделал с нее. Резкость тона, широта мазков испугали ее, и она не решилась попросить Клода показать рисунок вблизи. Ей было не по себе в постели, она изнемогала от жары и томилась нетерпением, думая, что пора уходить, распроститься с художником, забыть о нем, как наутро забывают приснившийся сон.
   Клоду передалась ее нервозность. Он почувствовал угрызения совести. Отбросив неоконченный рисунок, он проговорил:
   — Спасибо за вашу любезность, мадмуазель… Извините меня, право, я злоупотребил… Вставайте, вставайте, прошу вас. Надо подумать о ваших делах.
   Он не понимал, почему она колеблется, краснеет, прячет под простыню обнаженную руну, и чем больше он суетился, предлагая ей встать, тем старательнее она закутывалась в простыню. Наконец, сообразив, в чем дело, он поставил перед кроватью ширму и ретировался на другой конец мастерской. Там он принялся греметь посудой, предоставляя ей возможность встать с постели и одеться без опасения, что он прислушивается к ее движениям. Среди поднятого им шума он не слышал ее робких окликов:
   — Сударь, сударь… Наконец он прислушался.
   — Сударь, если бы вы были так любезны… Я не могу отыскать чулки.
   Он заторопился. Вот недогадливый! Как же она будет одеваться, если он развесил ее чулки и юбки просушиваться на солнце? Легонько разглаживая чулки, он убедился, что они просохли, просунул их через ширму и вновь увидел протянутую голую руку, свежую и круглую, по-детски очаровательную. Затем он перебросил юбки, просунул ботинки; теперь только шляпа висела на мольберте. Поблагодарив его, она умолкла, и, продолжая разговаривать, он едва различал шелест одежды и всплески воды.
   — Мыло на блюдце, поищите на столе… Откройте ящик, там есть чистое полотенце… Может, вам нужно еще воды? Я передам кувшин.
   Мысль, что он может смутить ее, привела его в отчаяние.
   — Ну вот, я опять пристаю к вам!.. Чувствуйте себя, как дома.
   Он принялся за хозяйство. Его одолевали сомнения. Нужно ли предложить ей завтрак? Нельзя допустить, чтобы она сразу же ушла. С другой стороны, если ее пребывание затянется, он потеряет рабочее утро. Так ничего и не решив, он зажег спиртовку, вымыл кастрюлю и начал приготовлять шоколад, найдя, что это будет наиболее изысканным. Он стыдился остатков вермишели, которые она могла заметить на столе; сам он довольствовался по утрам, по южному обычаю, тюрей из хлеба, политого маслом. Едва он начал крошить шоколад в кастрюлю, как издал изумленное восклицание:
   — Каким образом? Уже?!
   Кристина показалась из-за ширмы, одевшись быстро, как по волшебству, чистенькая и аккуратная, затянутая в черное платье. Розовое лицо ее было чисто вымыто, волосы безукоризненно причесаны и собраны в тугой узел на затылке. Клод воспринял как чудо подобную быстроту, умение одеться столь проворно и аккуратно.
   — Вот это я понимаю! И во всем вы так ловки?
   Сейчас она казалась ему выше и красивее, чем вчера. Особенно его поразил ее спокойный и уверенный вид. Было видно, что теперь она не боится его. Встав с постели, где она чувствовала себя беззащитной, надев ботинки и платье, она как бы вооружилась. Улыбаясь, она прямо глядела ему в глаза; он сказал, все еще колеблясь:
   — Ведь вы согласитесь позавтракать со мной?
   Она отказалась:
   — Нет, благодарю вас… Мне надо торопиться на вокзал, ведь мой багаж, наверное, уже прибыл, а с вокзала я поеду в Пасси.
   Тщетно Клод убеждал ее, ведь она, несомненно, голодна, безрассудно уходить, не покушав.
   — Ну коли так, я спущусь и приведу извозчика. — Нет, пожалуйста, не надо, не трудитесь.
   — Не можете же вы идти всю дорогу пешком. Позвольте мне, по крайней мере, проводить вас до стоянки извозчиков, ведь вы же совсем не знаете Парижа.
   — Нет, нет, я обойдусь без вас… Если хотите доставить мне (удовольствие, отпустите меня одну.
   Ее решение было непоколебимо. Причина была, несомненно, в том, что она стеснялась показаться в обществе мужчины, хотя у нее и не было знакомых в Париже. Она никому не расскажет об этой ночи, лучше солжет, но сохранит в тайне даже воспоминание об этом приключении. Клод вспылил и мысленно послал ее к черту. Тем лучше! По крайней мере ему не придется спускаться вниз. Но в глубине души он был оскорблен, считая ее неблагодарной.
   — В конце концов это ваше дело. Навязываться я не буду.
   Услышав эти слова, Кристина еле заметно улыбнулась — ее нежные губы чуть дрогнули. Ничего не сказав, она надела шляпку, поискала глазами зеркало и, не найдя его, наугад завязала ленты. Округлив поднятые локти, она не спеша расправляла бант, и лицо ее было позлащено солнечными лучами. Пораженный Клод не узнавал больше те чистые детские черты, которые он только что рисовал: верхняя часть лица — ясный лоб, нежные глаза — была затенена, вперед выступила тяжелая челюсть и кроваво-красный рот с ослепительно белыми зубами. И ко всему этому загадочная девичья улыбка, — может быть, она издевается над ним?
   — Во всяком случае, — сказал Клод, почувствовав себя оскорбленным, — не думаю, чтобы у вас было основание упрекать меня в чем-либо.
   Тут она не смогла удержаться и рассмеялась легким, нервным смешком.
   — Ну конечно, нет, сударь, в чем мне упрекать вас?
   Он продолжал рассматривать ее, раздираемый противоречивыми чувствами; застенчивость и неопытность боролись в нем с боязнью показаться смешным. Что она могла знать о жизни, этот большой ребенок? Ведь девушки, воспитывающиеся в пансионах, знают все или ничего. Тайна пробуждения плоти и сердца неисповедима, никто еще ее не постиг. Возможно, что пребывание в мастерской художника и пугающая близость мужчины пробудили в ней не один только страх, но и чувственность? Теперь, когда ее страх прошел, не кажется ли ей унизительным, что она боялась понапрасну? Ведь он не обмолвился ни одной любезностью, даже пальцем к ней не прикоснулся! Может быть, ее обидело грубое безразличие мужчины, и хотя она еще не была женщиной, женское ее начало возмутилось; а теперь она уходила недовольная, взвинченная, бравируя своим спокойствием, унося неосознанное сожаление о том неведомом и ужасном, что могло бы случиться, но не случилось.
   — Вы, кажется, говорили, — спросила она серьезным тоном, — что извозчичья стоянка находится за мостом, на противоположной набережной?
   — Да, в том месте, где растут деревья.
   Она уже расправила банты, надела перчатки, но не уходила, продолжая оглядываться по сторонам. Взгляд ее остановился на большом полотне, повернутом к стене, и ей захотелось его посмотреть, но она не решалась попросить об этом. Ничто ее больше не задерживало, но она медлила, как будто отыскивая какой-то забытый предмет, испытывая чувства, неопределимые словами. Наконец она направилась к выходу.
   Когда Клод открыл ей дверь, маленький хлебец, положенный за порогом, упал в мастерскую.
   — Вот видите, — сказал он, — вам надо было позавтракать со мной. Консьержка по утрам приносит мне хлеб.
   Она еще раз отказалась, покачав головой. Но на площадке лестницы обернулась в нерешительности. Снова веселая улыбка тронула ее губы, и она первая протянула руку.
   — Спасибо, большое спасибо!
   Он взял эту маленькую, затянутую в перчатку руку в свою перепачканную пастелью лапищу. Так они постояли несколько секунд, приблизившись друг к другу, в дружеском рукопожатии. Девушка продолжала улыбаться. У него на губах вертелся вопрос: «Когда я увижу вас снова?» Но стыд сковывал ему уста. Подождав немного, она высвободила свою руку.
   — Прощайте, сударь!
   — Прощайте, мадмуазель!
   Кристина, не оборачиваясь, спускалась по крутой лестнице со скрипучими ступеньками, а Клод, резко повернувшись, хлопнул дверью и громко сказал:
   — К черту всех женщин!
   Он был взбешен, зол на самого себя, зол на весь свет. Он ходил по мастерской, отшвыривая ногой попадавшиеся на пути предметы и продолжая громко браниться. Как он был прав, не пуская к себе ни одной женщины! Эти негодницы всегда как-нибудь да одурачат вас! Кто может поручиться, что эта девчонка, такая невинная с виду, не издевалась над ним? Ведь он поверил-таки всем ее россказням. Теперь он вновь начал во всем сомневаться; что-что, но вдова генерала — это уж чересчур! Да и крушение поезда, а чего стоил извозчик! В жизни ничего подобного не случается! А рот у нее какой… Да и выражение лица, когда она уходила. Но с какой целью, зачем она врала? Такая ложь не имеет никакого смысла, необъяснима — искусство ради искусства! Сейчас она, наверно, смеется над ним!
   Он схватил ширму и в ярости швырнул ее в угол. Убирай тут теперь за ней! Когда он увидел, что таз, полотенце, мыло — все стоит на месте, его обозлила неприбранная постель; с преувеличенной поспешностью он принялся ее стелить, взбивая обеими руками матрас и подушку, которые еще сохранили теплоту тела Кристины, и задохнулся от исходившего от них чистого аромата юности. Чтобы прийти в себя, он окунул голову в воду, но, вытираясь полотенцем, он вновь вдохнул тот же нежный дурманящий аромат девственности, который разливался по всей мастерской и не давал ему покоя. Клод принялся за шоколад, глотая его прямо из кастрюльки, не переставая ругаться: его обуревала лихорадочная жажда деятельности, и, торопясь приступить к работе, он запихивал в рот огромные куски хлеба.
   — Здесь можно околеть от жары! — внезапно закричал он. — Это из-за жары я совсем развинтился.
   Однако солнце уже не светило в окно, и в мастерской стало прохладнее.
   Клод отворил форточку, находившуюся на уровне гребня крыши, с облегчением вдыхая порывистый свежий ветер. Он взял в руки набросок головы Кристины и, разглядывая его, надолго забылся.


II


   В полдень, когда Клод все еще работал над картиной, раздался хорошо ему знакомый стук в дверь. Инстинктивным, безотчетным движением художник всунул в папку набросок с головы Кристины, по которому он переделывал женское лицо центральной фигуры. Спрятав рисунок, он отпер дверь.
   — Почему так рано, Пьер?
   Вошел друг его детства Пьер Сандоз, брюнет двадцати двух лет с круглой головой, коротким носом и добрыми глазами на волевом, энергичном лице, окаймленном едва пробивающейся бородкой.
   — Я пораньше управился с завтраком, мне хотелось как можно дольше попозировать тебе… Черт возьми! Ты продвинулся!
   Он уставился на картину и тут же заметил:
   — Смотри-ка! Ты изменил тип женского лица.
   Наступило молчание, оба разглядывали картину. Полотно, размером пять на три, было целиком записано, но только немногие детали носили законченный характер. Сделанный, по-видимому, мгновенно, общий набросок был великолепен в своей незаконченности, пленял яркими, живыми красками. Лесная поляна, обрамленная густой зеленью, насквозь пронизана солнцем, налево уходит темная аллея лишь с одним световым бликом вдали. Там, на траве, во всем великолепии июньского цветения, закинув руку за голову, лежала обнаженная женщина, улыбаясь, с опущенными ресницами, подставляя грудь золотым лучам, в которых она купалась. В глубине две маленькие женские фигурки, брюнетка и блондинка, тоже обнаженные, смеясь, боролись друг с другом, ярко выделяясь на зелени листвы, — пленительные гаммы телесного цвета. Художнику, очевидно, был нужен на первом плане контрастирующий черный цвет, и он вышел из положения, посадив туда мужчину, одетого в черную бархатную куртку. Мужчина повернулся спиной, была видна только его левая рука, на которую он облокотился, полулежа в траве.
   — Очень хорошо намечена лежащая женщина, — сказал наконец Сандоз, — однако тебе, черт побери, предстоит еще огромная работа!
   Пожирая горящими глазами свое произведение, Клод сказал в порыве откровенности:
   — Так ведь до выставки уйма времени. За полгода можно управиться! На этот раз, может быть, я сумею доказать себе, что я не совсем тупица.
   Он стоял и посвистывал, восхищенный наброском, который ему удалось сделать с головы Кристины; волна вдохновения и надежд подхватила его. Такое состояние, как правило, кончалось у художника приступом отчаяния перед своим бессилием воплотить природу.
   — Хватит лентяйничать! Коли пришел, за дело! Сандоз, чтобы избавить Клода от расходов на натурщика, по дружбе предложил позировать ему для мужской фигуры на переднем плане. Он был свободен только по воскресеньям, и Клод полагал, что достаточно будет четырех — пяти сеансов для того, чтобы портрет был готов. Сандоз уже надевал бархатную куртку, когда его осенило.
   — А ты-то, наверное, еще не завтракал? Как встал, так и работал все время… Спустись вниз, скушай котлету, я подожду тебя.
   Клод и слышать не хотел о том, чтобы терять время.
   — Да нет же, я позавтракал, гляди, вон кастрюля!.. И видишь, еще корка хлеба осталась. Можно сейчас доесть… Скорей, скорей, за дело, ленивец!
   Клод уже взялся за палитру и, выбирая кисти, спросил:
   — А что, Дюбюш зайдет за нами сегодня?
   — Да, к пяти часам.
   — Вот и отлично! Мы пойдем обедать все вместе… Ты готов? Откинь руку левее, а голову опусти.
   Сандоз принял требуемую позу и, подсунув под себя подушки, расположился на диване. Сандоз сидел спиной к Клоду, но это не мешало им разговаривать; Сандоз рассказывал, что сегодня утром он получил письмо из Плассана, маленького провансальского городка, где они учились вместе с Клодом с самых младших классов коллежа. Исчерпав эту тему, оба замолчали. Один работал, забыв обо всем на свете, другой, застыв в неподвижной позе, погрузился в сонливость.
   В девятилетнем возрасте Клоду посчастливилось выбраться из Парижа и вернуться в тот уголок Прованса, где он родился. Его мать, красивая блондинка, зарабатывала на жизнь стиркой, когда ее бросил его бездельник-отец. Потом она вышла замуж за влюбленного в нее честного рабочего. Оба были очень трудолюбивы, но никак не могли свести концы с концами. Поэтому они с благодарностью приняли предложение одного старого провансальца поместить Клода в коллеж родного города. Этот старый чудак, страстный любитель живописи, случайно увидел рисунки мальчугана и был поражен ими. В течение семи лет до старшего класса Клод оставался на Юге, сперва пансионером коллежа, потом экстерном, живя у своего благодетеля. Однажды утром старика нашли мертвым в постели, его хватил удар. Он оставил Клоду, по завещанию, ренту в тысячу франков, с правом распоряжаться капиталом по достижении двадцати пяти лет. Охваченный страстью к живописи, Клод тотчас же покинул коллеж, даже и не подумав сдавать экзамены на степень бакалавра, и устремился в Париж, где уже находился его друг Сандоз.
   В Плассанском коллеже, с самого первого класса, было трое «неразлучных», как их называли: Клод Лантье, Пьер Сандоз и Луи Дюбюш. Однолетки, с разницей в несколько месяцев, все трое происходили из различных слоев общества и по характеру не были схожи, но сразу же почувствовали себя неразрывно связанными, привлеченные друг к другу инстинктивным отвращением к окружающей тупости, против которой восставали их тонкая натура и пробуждающийся интеллект, возвышавший их над грубостью лентяев и драчунов их класса. Отец Сандоза, испанец, эмигрировавший во Францию по политическим причинам, открыл возле Плассана бумажную фабрику, где применял новые машины своего собственного изобретения. Он умер, преследуемый всеобщей злобой, и оставил свою вдову в чрезвычайно тяжелом положении, отягощенной целой серией темных судебных процессов, на которые ушло все его состояние. Мать Сандоза, уроженка Бургундии, возненавидела провансальцев, считая их виновниками всех своих несчастий, включая неизлечимую болезнь — паралич. Она переехала с сыном в Париж, где он поступил на службу и содержал ее на свое скудное жалованье, не оставляя мечты о литературной славе. Дюбюш был старшим сыном плассанской булочницы, очень честолюбивой, суровой женщины, которая отправила сына в Париж, рассчитывая получить впоследствии триста процентов на сто с капитала, затраченного на его образование. Дюбюш посещал курс в Академии художеств, готовясь стать архитектором и перебиваясь на скудные гроши, которые ему высылали родители.
   — Проклятие, — нарушил молчание Сандоз, — не очень-то удобно торчать в подобной позе! Прямо руку сломаешь… Можно, наконец, пошевелиться?
   Клод оставил это восклицание без ответа. Нанося на полотно широкие мазки, он трудился над бархатной курткой. Отойдя от картины, он прищурил глаза и расхохотался, внезапно поддавшись воспоминаниям.