А поп легко отмеривал частые коротенькие шажки. Мичман взглянул на него и засмеялся:
   – Силен попище! На кобыле лежал, плетюганов отведал, а шагает гоголем!
   Ратных и Косаговский тоже улыбнулись. Приземистый, тучный, с рожей багрово-красной, будто нахлестанной веником, поп мрачно шмыгал лиловым пуговкой-носиком, а хитрющие, блудливые глаза его зыркали во все стороны. Одет он был в рваный овечий полушубок поверх закапанного воском и жирными щами подрясника.
   – Шапку-то надень, – продолжал смеяться Птуха. – Кудрями ты не очень богат.
   Поп потер красную, мясистую плешь и махнул рукой.
   – Нету шапки. На толчке потерял, когда стегали. Ладно и так, аки пророк Елисей.
   – Больно били? – полюбопытствовал мичман.
   Поп прищурил блудливые глаза.
   – Суровец ударит – кафтан треснет. Кожа, как лапша, излоскутится, кровь ручьями польет. А меня не бил, бархатом гладил. Жалел!
   – А чего же ты ревел, как бугай?
   – Плоть не стерпела, – почесал поп, морщась, спину,
   – Кошмарный характер! – снова засмеялся Птуха. – После бани, а чешется. А за что тебе всыпали, можешь сказать?
   – На богородицу я плюнул.
   – Как-ста? – оторопел стрелецкий десятник. – Поп, а на божью матерь плюешь?
   – Хвати ковш полугару – пень от богородицы не отличишь. Плюнул я в церкви на стену, на ней сатана намалеван, а попал в богородицу.
   Птуха согнулся вдруг в поясе, держась за живот, и затрясся от хохота. Захохотал и поп и сквозь смех выкрикнул:
   – Ив Миколу-угодника маленько попал. Грехи… Ох, грехи.
   Мичман снова взвыл от смеха, а за ним, постанывая и охая, засмеялись все остальные. А когда отсмеялись, отдышались, вытерли выступившие слезы и снова пошли, десятник спросил кузнеца:
   – И ты, Будимир, к посаднику?
   – К ему. Бирюч выкликнул наш посад на огульные работы.
   Голос у кузнеца был громыхающий, железный, будто падала на пол кузнецкая поковка.
   – Хоть и выкликал бирюч, а не пойдут кузнецы на Ободранный Ложок. Не пойдут, хлебна муха!
   – Повесит тя посадник, – сказал десятник. – И за дело! Не бунтуй против старицы и посадника!
   Поп Савва забрал в горсть бороду и сказал задумчиво:
   – Повесить, может, и не повесит, а кнута Будимир испробует, это уж и к бабке-ворожее не ходи.
   Кузнец промолчал.
   Ратных вдруг решительно положил рукуна его плечо.
   – Хочу спросить тебя, друг, кое о чем. Можно? Только, чур, начистоту отвечать.
   Кузнец ответил не сразу, посмотрел пытливо на мирского, и понравился ему, видимо, пришелец из мира.
   – Можно! – чуть дернул он в улыбке губами. – И начистоту отвечу.
   – Ты кузнец, ты и скажи, что это за белое железо? И кому его нужно так много, что целыми посадами гонят людей его добывать?
   – Верхним людям нужно. Белым железом они народ на корню губят. А крушец[12] совсем бездельный. Шибко мягкий, а на плавку тугой. Простое черное железо, то полезно людям, а белое совсем без пользы.
   – Без пользы, а добывают. Для чего же?
   – Тебя надо спросить. К вам, в мир, его отправляют.
   – Ты это точно знаешь?
   – Народ не без глаз! Таскаем-таскаем в Детинец проклятое белое железо – и как в бездонную бочку сыплем. Куда оно девается? А еще скажи: откуда в Детинце всякая роскошь появляется, невиданная в Ново-Китеже?
   – Поганый у тя язык, Будимир! – оборвал кузнеца поп Савва. – Ведь не ведено о белом железе речи вести. То ведомо тебе?
   Кузнец недобро улыбнулся, глядя на попа:
   – Рожа у тя, поп, будто клюквой натерта. В посадники бы тебе с такой рожей. Ты не хуже посадника народу глотку затыкаешь. Видишь, мирской, как у нас? – развел руки кузнец. – По всему Ново-Китежу о белом железе молвь идет, а приказано молчать. О том молчи, о сем молчи, обо всем молчи. Молча живем.
   – И вправду кончайте ваши байки, – недовольно сказал стрелецкий десятник. – Тута Душановы псы, ушники, подкрасться могут. Подслушают – и вам и нам влепят по горбу!
   Над избенками посадов уже видны были башни Детинца, угрюмые, взъерошенные, как совы, и бревенчатые его стены, потемневшие от таежных ветров и непогод. Меж бревен торчали пучки прижившейся травы, из узких бойниц свешивались бороды мха. Срубленный из вековых, в два обхвата лиственниц, Детинец был как кулак, занесенный над соломенными крышами посадских избенок-однодымок.
   Поп, стрельцы и Будимир перекрестились на икону, врубленную над башенными воротами под жерлом большой пушки, и все вошли в башню. Темньтй ее свод уходил вверх, во мрак. Пахло сыростью, тленом. Все было древнее, погруженное в века.

2

   Внутри Детинца, на просторном посадничьем дворе, стоял собор о пяти главах, простой, строгий, легкий, обшитый досками и расписанный по ним «травчатым» узором. Меж узорными цветами, травами и деревьями летали шестикрылые серафимы и враждебно глядели с высоты на толпившихся внизу грешных людей. Собор цвел кармином, лазурью, желтью, зеленью и золотом, как неописуемой красы русский платок, упавший с девичьей головы на траву лужайки.
   Рядом с собором стояли высокие, в три жилья, хоромы, срубленные хоть и крепко, но неказисто. В нестройной связи перемешались балкончики, крылечки, крытые переходы, летние спаленки-повалуши, светлицы, клети, подклети и чуланы. Ребристая крыша хором ослепительно сияла, выложенная пластинками золотистой слюды.
   Против посадничьих хором, по другую сторону собора, стояли избы верховников, без всяких затей, но из могучих бревен, крепкие, словно каленые орехи. Гонтовые крыши насунулись на окна, как шапки на злые, завистливые глаза. Оттуда несло духовито свежевыпеченным хлебом, вынутыми из печи пирогами и наваристыми мясными щами. Мичман, потянув носом, жалобно сморщился и потер живот. За домами собинников виднелись избы стрельцов. Там полно было зеленых кафтанов, жирных свиней и злых псов. А дальше, до самых крепостных стен, зеленел листвой сад, обнесенный дубовым частоколом, с высокими качелями, девичьей забавой. К саду примыкал блестевший под солнцем пруд, наверное, с жирными карасями.
   – Видал, хлебна муха, как в Детинце живут? – тихо сказал капитану Будимир. – Сытно, пьяно, мягкая перина стлана.
   Конвойные стрельцы подвели мирских к парадному, красному крыльцу под шатровой крышей, на витых столбах, с деревянными, в полчеловеческого роста шарами в подножье. На нижней ступеньке крыльца два стрельца в зеленых кафтанах, здоровенные, налитые ядреным красно-сизым румянцем, играли в чернь, выкидывая из стаканчика костяные кубики с точками на боках.
   – Полняк! – обрадованно закричал стрелец, выкидывая двенадцать очков.
   Другой выкинул четыре и уныло сказал:
   – Чека!
   – С пудом! – веселился один.
   – Голь! – мрачнел другой.
   Азарт захлестнул сторожей; они и о пищалях-рушницах забыли, беспечно прислонив их к стене.
   – Хороша службишка, сидячая да лежачая. Знай кости бросай! – сказали насмешливо из толпы посадских, стоявших около крыльца.
   – Отзынь, волк, собаки близко! – огрызнулся проигравший стрелец.
   А удачливый сказал назидательно:
   – Попробуй послужи! Всегда у стремени посадника, и днем и ночью!
   – И днем и ночью у поварни посадника. Так вернее будет, – проворчал громко Будимир.
   – Знамо! – захохотали в толпе. – Кажин день щи с убоиной жрут, чаркой запивают да спят как резаные. Служба!
   – А ну брысь, вшивые сермяги! – вскочил, хватая пищаль, проигравшийся стрелец.
   Посадские не спеша отошли от крыльца. Напоследок все же крикнули с угрозой:
   – На это вы горазды, народу пищалями грозить! ан ладно, сочтемся как-нибудь и за старое, и за новое, и вперед за пять лет!
   – Кто эти люди, зачем они к посаднику пришли? – тихо спросил капитан Будимира.
   Кузнец приветливо улыбнулся.
   – Люди тут разные, а дело у всех одно. Плакаться будем, просить будем освободить от Ободранного Ложка, от добычи белого железа. Эти вот – пахотные мужики из таежных деревень и заимок. С хлебушком бедуют, а их с пашни на белое железо гонят.
   Услышав разговор, к кузнецу и капитану подвинулся ближе пахотный, в рубахе из небеленого холста, в дерюге и в лаптях из ивовых прутьев.
   – Было бы нам солнце красное, да дождик, да вёдро во благовремении. Будет и хлебушко. А до прочего нам дела нет. На кой ляд нам твое белое железо? А посадник лютует на нас!
   – Истинно! – подтвердил Будимир. – Народ на двор посадничий идет, аки пророк Даниил в львиный ров… А энти вон бортники дикий мед в тайге из дупла выламывают, а рядом с ними хмелевщики, что хмель в лесу дерут. Без хмеля и меда детинские неразымчивы. И все с подношениями. Видишь кадушки и короба? Чуть далее, те рыболовы с озера, ершееды, жуй да плюй! На Светлояре нашем промышляют.
   У ног рыбаков лежали на рогожах огромный усатый сом и широкие, как подносы, лещи.
   – А ваше подношение? – спросил кузнеца с любопытством Виктор.
   – Вот мое подношение! – взмахнул Будимир огромными кузнечными клещами. – А мало будет, кувалдой в лоб!
   – Добро! – весело сказал Птуха. – Так держать, браток!
   – А эти кто? Погляди. Витя, погляди, – потянул Сережа брата за рукав. – На Кожаного чулка похожи. Верно?
   Сережа показывал на двоих худолицых, с темной кожей, с блестящими зоркими глазами. Они выделялись своей одеждой, короткими безрукавными кафтанами-лузанами из звериных шкур мехом наружу, штанами из ровдуги, поршнями из кабаньей кожи с высокими, до колен, гетрами из ровдуги же, похожими на кожаные чулки, и шапками из рысьего меха. Только эти двое пришли в Детинец с оружием: черными луками из мореного дуба с желтыми, прозрачными тетивами из медвежьих жил. Были у них и рогатины с широкими железными лезвиями на толстых ратовищах.
   – Лесомыки это, – объяснил Сереже Будимир. – По тайге мыкаются и зверя всякого промышляют и под деревом стоячим, и под колодой лежачей. В тайге и живут, в сузене глухом.
   – А пошто не жить? – сказал добродушно один из лесомык. – Лес – божья пазуха. Кого хошь напоит и накормит, ежели ты с умом и силенкой тебя бог не обидел.
   Силенкой лесомыка не был обижен. Мощное, цепкое, жилистое, звероватое было во всем его плотно сбитом теле:
   – А ты погляди-ка, малец, какое подношение они посаднику приволокли, – подтолкнул Будимир Сережу к охотникам. – Видал такую диковину лесную?
   На разостланной медвежьей шкуре лежал дикий кабан, Матерый секач.
   Из длинной пасти с кривой губой торчали страшные, изогнутые острые клыки. Блестела на солнце щетина, твердая от смолы, черная на боках, рыжая под горлом и на брюхе.
   – Здоровенный, язви его! – похвалил капитан, сам опытный охотник. – Не иначе, одинец[13]. С таким не шути. Силен ты, брат, – улыбнулся он охотнику.
   – Знамо, силен! – гордо, со спокойной силой ответил лесомыка, – Народ у нас могутный и породный. Леса непроходимые да болота породу нашу сохранили. И край наш дивно богатый и хлебушком, и медом, и рыбой, и зверем.
   – Всего нам господь дал, – вздохнули в толпе, – только счастьем обделил.
   – Погоди-ка, друг, а ведь я тебя в тайге видел, – сказал вдруг Ратных, приглядывавшийся к охотнику, и выдернул из его берестяного колчана стрелу. – Признавайся, это ты в меня в тайге стрелял? Такую стрелу я уже видел! Как нашли вы нас?
   Лесомыка смутился, ответил тихо:
   – Эва! Вы на всю тайгу шумели, о каждый пенек спотыкались. Ты-то тихо ходить умеешь, а эти, – кивнул охотник на летчика и мичмана, – как медведи ломились. Тебя мы последним нашли,
   – И в город побежали, и стрелецкую облаву на нас наслали?
   – Приказ у нас от посадника строгий: всех сумнительных людей имать, – виновато потупился охотник; – Не обессудь, мирской, подневольные мы.
   – Ладно, язви тебя. Мы не сердимся. А как зовут тебя?
   – Пуд Волкорез меня кличут, – охотно ответил лесомыка.
   – А я Сережа Косаговский, – подошел к нему Сережа, протягивая руку. И, подумав, добавил: – Из двенадцатой школы, имени Крупской. Я хотел вас спросить: вы и на медведей охотитесь? – заинтересованно указал он на медвежью шкуру.
   – И медведя валил, сыне. Вот она, рогатина-то. Лишь бы рука не дрогнула и нога не посклизнулась.
   – А если дрогнет? – доверчиво поднял Сережа глаза на охотника.
   Стоявшие вокруг люди засмеялись, улыбнулся и лесомыка.
   – Тогда, сыне, медведь-батюшка с тебя шапку снимет вместе с волосами и с кожей.
   – Надо же! – сказал Сережа.
   – Медведь на тебя сам не полезет, – сказал Будимир. – Ты другого зверя бойся!
   Волкорез хитровато прищурил глаза и, глядя на верхние окна посадничьих хором, сказал понимающе:
   – Про рысь говоришь, что наверху живет? Самый подлый зверь! Сверху падает и терзает, опомниться не дает!
   – Вот то-то что сверху! – заговорила, заволновалась толпа посадских, и все задрали головы, глядя с ненавистью на окна хором. – Вся рысья повадка… Капкан хороший нужен!
   – Дубина хорошая!.. Да топор!
   – Цыц вам, мужики-горланы! Галдят, как галки на пожаре! – раздался вдруг властный голос.

3

   С верхней площадки крыльца презрительно и скучающе смотрел на толпу красавец и щеголь, стройный, тонкий в талии, белозубый, белолицый и нежно-румяный. Усы мягко пушились, небольшая бородка ласково курчавилась.
   «Оперный опричник! Драматический тенор!» – подумал Косаговский, почувствовав вдруг острую неприязнь к этому щеголю.
   И одет был красавец по красоте своей: в темно-зеленый бархатный кафтан, малинового цвета атласные штаны, заправленные в мягкие чедыги, сапожки из желтого сафьяна на высоких красных каблуках с серебряными шпорами. Рукоять длинной тонкой сабли искрилась драгоценными камнями, а в ухе посверкивала изумрудом золотая серьга. Так казалось неопытному глазу, а капитан видел, что все это грубая подделка: на сабельной рукоятке фальшивая бирюза, граненые цветные стекляшки, в серьге тоже блестит зеленое бутылочное стекло.
   А в щеголе и красавце этом капитан узнал стрелецкого голову Остафия Сабура. Он чванился и красовался взглядами лапотников и сермяжников пестрый, яркий, напыщенный, как индюк, пытающийся выдать себя за жар-птицу. Но была в нем какая-то звериная гибкость, готовность в любой миг взвиться и обрушиться на врага.
   Остафий взмахнул белой, холеной рукой и сказал лениво:
   – На базар пришли груши-дули продавать? Сей минут выйдет на крыльцо, на мирских пленников поглядеть, дочь посадника. Невместно ей ваши непотребства слушать. Нишкните!
   Потом, открыв дверь в хоромы, он сказал, улыбаясь томно:
   – Жалуйте, Анфиса Ждановна!
   На крыльцо, стыдливо потупившись, вышла стройная девушка.
   Она не сразу подняла голову, и видны были только ее светлые волосы, убранные под сетку из пряденого золота.' А когда подняла лицо, Виктор удивился. При белокурых волосах брови у нее были, как в песне поется, что черный соболь, а глаза серые, искренние, добрые и глубокие, дна не видать. Но мало что-то радости в этих глазах, а была в них затаенная скорбь и надломленность. Маленький, тугой ее рот, казалось, не смог бы улыбнуться, столько в нем было грусти. Сарафан из красного китайского шелка с белыми цветами магнолии делал ее, тоненькую, нежную, чистую, похожей на цветок среди уродливых, угрюмых, обгорелых пней, среди грязных лохмотьев и неприкрытой нищеты, столпившейся на посадничьем дворе.
   Косаговский смотрел на нее неотрывно и ошеломленно.
   Пылающее солнце вспыхнуло у него в душе, и он закрыл глаза, ослепленный этим внутренним светом. Очнулся, услышав восхищенный шепот Птухи.
   – Боже ж мой! Откуда такая взялась? Хоть двести лет живи, вторую такую не встретишь!
   А посадские перешептывались радостно, благодарно, умиленно:
   – Лебедь белая… Лебедь прохладная… Анфиса наша…
   – Не девица, а чистое ликование…
   Стрелецкий голова что-то говорил Анфисе, указывая на мирских, и она смотрела на них, прижав ладони к груди, округлив по-детски изумленно глаза. Взгляд ее остановился на Викторе, и теперь она смотрела только на него, а в глазах ее разгоралось тайное сияние. Она вдруг быстро закрылась рукавом сарафана и, спорхнув с крыльца, побежала к саду, где скрипели качели и слышались девичьи голоса и смех.
   И Виктор смотрел ей вслед, пока алый сарафан не скрылся за садовым тыном.
   Смотрел вслед алому сарафану влюбленно и самонадеянно и Остафий Сабур с высокого крыльца.
   Смотрел и третий, спрятавшийся в толпе посадских.
   Этого третьего заметил только поп Савва и крикнул, глумливо захохотав:
   – Истомка-то, внучок мой, ишь как на посадникову дщерь смотрит. Как кот на дразнилку! Видит кот молоко, да у кота рыло коротко!
   Виктор обернулся, но увидел только мальчишески узкую спину, белую рубаху и длинные льняные, курчавившиеся на концах волосы человека, поспешно уходившего с посадничьего двора.

Глава 3
СУДНОЕ ДЕЛО

   А у судного дела сидели судьи добрые рыбы-господа: Осётр, большой боярин и воевода, Белуга и Белая рыбица, а дьяк был Сом с большим усом, а печать клал Рак своей задней клешней.
   А ответчиком был Ерш маломочный, сын Щетинников.
«Повесть о Ерше Ершовиче»

1

   – Людие! Грядет государь-посадник ново-китежский, отец и благодетель наш Ждан Густомысл! – снова закричал с крыльца стрелецкий голова.
   Дверь хорбм распахнулась настежь. Послышалось натужливое сипенье, тяжелые охи и ругань вполголоса, Кто-то с трудом протискивался в дверь. А люди на дворе, услышав сипенье и ругань, разом перегнулись в поясе, закланялись, касаясь пальцами земли.
   Посадник вылез наконец на крыльцо, тяжело отдуваясь. Был он неимоверно толст, пузат и мордат. На пузе подносом лежала широкая смолевая борода. Из ее зарослей, как мухомор из мха, торчал толстый красный нос. Под низким и узеньким лбом по-рачьи выпучились глаза.
   – Ух ты! – сказал с веселым удивлением Птуха, глядя на посадника. – Все на свете видел, а такого не видел. Троллейбус! Где зад, где перед, – не разберешь.
   А капитан пристально разглядывал одежду посадника, не роскошную соболью, крытую тяжелой церковной парчой шубу, и не горлатную его шапку пнём, высотой в аршин, а новенькие, огромного размера галоши, напяленные на слоновьи ноги Густомысла поверх толстых шерстяных носков, и на солдатскую нательную рубаху с японским госпитальным штемпелем на ней. Густомысл заметно гордился галошами, выставляя их напоказ, и рубахой, то и дело распахивая шубу и выпячивая пузо, чтобы все видели жирные красные иероглифы на ней.
   Посадник добрел до скамьи, стоявшей под могучей лиственницей, и уселся, пыхтя и отдуваясь, прочно уперев руки в расставленные ноги. Дряхлый старик, судя по связке ключей на поясе – ключник, сложил к его ногам охапку тонких кленовых досок. Затем подошли и встали по обе стороны посадника два парня из дворщины. Они держали на вытянутых руках два лубяных подноса. На одном лежал бинокль, на другом стоял дешевый жестяной будильник. Капитан, Косаговский и мичман понимающе переглянулись: бинокль был полевой японский, а будильник – советский, какими завалены магазины сельпо.
   Посадник засучил рукава, будто собрался драться на кулачки, охолил ладонью бороду и, взяв с подноса бинокль, начал рассматривать посадских.
   – Он что, ненормальный? – пожал плечами и развел руки Птуха. – Люди в трех шагах стоят, а он на них в бинокль пялится.
   – Невместно владыке посаднику простым зраком на смердов глядеть, очи свои поганить, – сердито шепнул ему поп Савва.
   Густомысл опустил бинокль, рыгнул, перекрестил рот и сказал:
   – Начнем со Христом. Кто у нас сёдни? Из толпы вылетел Савва, упал на колени перед посадником и припал головой к земле. Волосы его, заплетенные в косичку, задрались собачьим хвостиком. По толпе прошел смешок.
   – Вселюбезнейшему и паче живота телесного дражайшему владыке до матери сырой земли поклон! – затараторил молитвенно поп. – О твоем здравии слышать желаю, цвете прекрасный, пресветлое наше солнышко!
   – Напился собачий сын и на богородицу плюнул. Дран за то кнутом, – сказал Остафий, сидевший на перилах крыльца. Он то и дело поглядывал на сад, где скрипели качели.
   – То ли ты поп и летописатель наш ново-китежскии, то ли затычка кабацкая? Отыдь, пес смердящий! – пнул посадник попа галошей. – Я подумаю, какое на тебя наказание положить.
   Савва на коленях попятился в толпу. Посадник снова поднес бинокль к глазам, повел им по двору, и, когда опустил, рачьи глаза его повеселели. Он увидел «подношения».
   – Жирен, ох жирен кабан! Окорока добрые будут! Ты, косолапый, кабана приволок? – посмотрел посадник на Пуда Волкореза.
   Тот молча поклонился, касаясь пальцами земли.
   – На кабане думаешь отъехать? Я вот зачем тебя позвал. Ты староста лесомык, ты и слушай мое слово и узелок себе на бороде завяжи. Довольно вам в лесу прохлаждаться. Идите на Ободранный Ложок белое железо копать. На кой мне ваша мягкая рухлядь!
   – И такая рухлядь не нужна? – Волкорез выдернул из-за пазухи шкурку и смял ее в горсти. – Мягонькая, в горсть зажмешь – и не видно. Осенний, по снегу еще не катался. Для тебя берёг. Глянь, темный да глянцевитый! А мерный какой! Вот зверина! Медведь, а не соболь, – соблазнял посадника охотник.
   Посадник заколебался:
   – Эту давай. На шапку мне пойдет. Волкорез положил шкурку к ногам посадника и облегченно вздохнул.
   – Тебя ослобождаю от белого железа, а лесомык своих завтра гони на Ободранный Ложок.
   – Господине, пожди мало, – с мольбой протянул Волкорез руки к посаднику. – Заслужим тебе, владыка!
   – Я вас, дармоядцев, живо окорочу! Суровец всех вас на голову короче сделает! – заревел посадник, пуча глаза.
   Волкорез опустил голову, ответил покорно:
   – Твой топор, моя голова, господине.
   – Медведей валишь, а здесь как заяц дрожишь! – упрекнул охотника Будимир, когда тот смешался с толпой.
   – На всякого зверя своя сноровка есть, – поиграл густыми бровями Волкорез. – И к медведю не суйся, когда он лапами грабастает. Береги рогатину и жди!
   Будимир понимающе усмехнулся.
   Посадник снова поднял к глазам бинокль и крикнул сердито:
   – Чей черед, выходи!
   К нему робко, виновато приблизился пахотный мужик с реденькой, выщипанной'бородой, тот, что говорил:
   «Нам бы вёдро во благовремении, а до остального нам дела нет». Щеки его запали, глаза словно сажей обведены. Он и дышал виновато, а наведенный на него бинокль пугал так, что он отворачивался и пытался закрыть лицо рукой.
   – Некрас я, государь, прозвище Лапша. Староста рахотных людей с Новых Пеньков, Писав, Высокой Гривы, починков и лесных дворов.
   Посадник нагнулся к лежавшим у его ног доскам, покопался, взял одну и долго разглядывал.
   – Чти вот долговую доску, что на вас, пашенных, записано.
   – Неграмотный я, кормилец.
   – Недоимка на вас по белому железу столь большая, что быть вам вскорости на толчке, на плахе.
   – Умилостивись, господине. Белое железо копай, со» хой руки оттягивай, а все без хлебушка сидим. Ребятенков чем кормить? У меня их семеро за стол садится.
   Лапша замолчал, тоскливо глядя на посадника.
   – Годи мне, шалун! – удушливо просипел посадник. – Подь сюды! Ближе, ближе!
   И, привстав, с крепким размахом, блеснув перстнями, въевшимися в жирные пальцы, Густомысл крепко ткнул Некраса в лицо. Мужик шатнулся и тихо заплакал, не решаясь поднять руку к лицу, залитому кровью и слезами. А посадник, колыхая брюхом, захлебнулся смехом.
   – В рёвы ударился! Истинно Лапша. Стрельцы, волоките его в Пытошну башню. Суровец с ним задушевно побеседует.
   Лапше скрутили руки и уволокли.
   – Ух, босяк! – выдохнул трудно Птуха. – Сотворил такого боженька и сам заплакал!
   Сережа повел вокруг тоскливыми глазами.
   – Нехорошо тут! – горячо, вздрагивающим голосом сказал он.
   – Тише, Сережа, – остановил его брат. У Виктора было страдающее лицо.
   Посадник отсмеялся и снова посуровел.
   – Кто сей дерзко стоит? – посмотрел он в бинокль на Будимира.
   Кузнец сделал шаг вперед:
   – Будимир Повала, господине, староста Кузнецкого посада. Бирюч опять выкликал нас на огульные работы. Посадник поднял новую доску, посмотрел, нахмурился.
   – Давно ваш черед на белое железо идти. Аль не пойдете?
   – Ну!
   – То богова работа, кузнец.
   – Все на бога да на бога, а на себя когда же? – не сдержал кузнец громыхающего голоса.
   – Не больно аркайся! Язык свой к нёбу гвоздем прибей, а передо мной в страхе стой, червь дерзновенный!
   – Говорю как умею, хлебна муха!
   – А поди-ка ко мне, кузнец, – ласково позвал посадник. – Ближе!
   – Нет, Густомысл, меня не ударишь! – отяжелевшим, железным голосом прогромыхал Будимир. – Мужика пахотного ты совсем забил, а кузнеца не тронь. Мы люди огненные да железные!
   – Вот дает! – тихо восхищенно ахнул мичман.
   Посадник долго, в раздумье сгребал руками в ком тучную бородищу, косясь на тяжелые кузнечные клещи Будимира.
   – Огненные и железные, говоришь? – недобро сказал посадник. – Железо да огонь и у меня найдутся. Подумай об этом, кузнец!

2

   И снова закричал на крыльце Остафий Сабур, но теперь торжественно и молитвенно, с церковным распевом: