Страница:
Из сказанного ранее очевидно, что всякое общение имеет целью то или иное направленное изменение в смысловом поле реципиента[78]. Такое направленное изменение может осуществляться при помощи различных средств. Наиболее распространенным является путь через значения; мы подбираем слова и словосочетания и организуем их в высказывание на различных уровнях таким образом, чтобы при восприятии речи реципиентом осуществился – более или менее опосредствованным путем – желаемый сдвиг в его смысловом поле. Точно так же обстоит дело и с другими знаковыми системами, например с теми компонентами мимико-жестикуляторного поведения, которые носят конвенциональный характер и могут быть условно обозначены как “релевантные паралингвистические средства”. Во всех этих случаях не происходит непосредственного воздействия на личностный смысл, оно опосредовано восприятием знаковых средств, и значение этих средств входит как необходимый и как основной компонент в содержание воздействия.
Возможны, однако, и другие психологические формы общения. Например, можно говорить об общении, осуществляемом через восприятие знаковых средств, когда это восприятие вызывает специфическую встречную активность реципиента, например при посредстве графиков. Очевидно, что одна и та же информация, представляемая в виде числовой таблицы и в виде графика или кривой, значительно разнится по мере воздействия на читателя: последний узнает значительно больше, если находит информацию в графическом представлении. Каков психологический механизм этого воздействия? Графические средства “переводят абстрактные трудно уловимые отношения в область интуитивно-близкого воззрения”[79]. “Своеобразие графика как знаковой системы заключается в том, что в качестве основного средства передачи информации в нем используются не знаки-коды, а знаки-образы.… В случае статистических графиков речь идет, разумеется, не о художественных, а о простейших геометрических образах. Но последние обладают способностью отображать и характеризовать некоторые целостные умственные построения (ансамбли), связанные с количественной характеристикой статистических совокупностей. Сила, эффективность такой системы сигналов основывается на том, что она обращается непосредственно к чувственному познанию (восприятию) изучаемых соотношений и позволяет осознать их значение, если и не совсем минуя стадию языкового мышления, то во всяком случае значительно укорачивая ее”[80]. С этими определениями можно согласиться по существу, сделав необходимую скидку на несовершенство терминологии. Так или иначе, чисто знаковое, “значенческое” содержание графика явно подчинено какому-то иному содержанию, “прочитываемому” реципиентом как бы “между строками” графика. Иными словами, график стимулирует эвристическую познавательную активность реципиента, в ходе которой этот последний получает дополнительную информацию.
Возможно, однако, и личностно-смысловое общение, вообще не использующее специальные знаковые средства с закрепленными за ними значениями и если и сочетающееся со знаковым общением, то лишь параллельно и независимо. Примером подобного общения является использование нерелевантных, некодифицированных мимико-жестикулярных средств: я могу, например, достаточно убедительно воздействовать на реципиента, лишь воспроизводя то или иное эмоциональное состояние. Такого рода смысловое воздействие широко используется в массовой коммуникации и других видах массового воздействия. Сюда же относится и так называемое суггестивное воздействие, обычно сопровождающее процессы речевого общения[81]. Наконец, как считает Б.Ф.Поршнев, “…знаковую роль играют не только сами знаки, но и их нарочитое торможение – выразительное отсутствие…. Молчание – это не просто отсутствие речи, сплошь и рядом оно есть торможение или отмена речи или даже, можно сказать, антиречь”[82]. Это тоже, по-видимому, один из видов личностно-смыслового общения.
Генетически личностно-смысловое общение предшествует знаковому. Так, очевидно, что общение, опосредованное отношением цели и средств, предполагает именно такого рода непосредственное изменение в смысловом поле.
Степень опосредованности. Это больше количественная, чем качественная характеристика – иначе ее можно определить как социальную “дистанцию”, отделяющую коммуникатора от реципиента. Иначе говоря, это – количество ступеней опосредования процесса общения, при условии тождества сообщения. Такого рода “ступени” могут выполнять в отношении общения разные функции: редактирующую, контролирующую, техническую, распространительную (как это происходит в массовой коммуникации); однако общение (скажем, текст радиорепортажа или информация в газете) сохраняет свое тождество на всех этапах от письменного стола журналиста (или магнитофонной ленты, записанной радиокорреспондентом) до почтового ящика вашей квартиры или транзистора на вашем столе. Указанная характеристика не носит в строгом смысле психологического или социально-психологического характера, она скорее социологична. Мы ввели ее исключительно для того, чтобы противопоставить ей характеристику “ориентации”. С этой характеристикой можно, видимо, соотнести понятие “прямого информационного контакта”, введенное А.И. Горячевой[83] (ср. также понятие “общественного контакта” в “Капитале”).
Легко видеть, что две последних характеристики – семиотическая специализация и степень опосредованности – соотнесены со второй из фаз деятельности – фазой реализации плана деятельности. Это характеристики соответственно средств и процесса общения, в то время как два первых относились к ориентировке и планированию этого процесса. В терминах Л. Тайера, первые две характеристики касаются “стратегических” коммуникационных способностей, вторые две соответственно – “тактических”.
Заключая настоящий параграф, еще раз вернемся к тому существенному для нас положению, что знаковое общение является хотя лишь одним из видов общения, но оно не равноправно с другими видами общения: это общение наиболее развитое, наиболее специализированное как деятельность и по своим социальным (и социально-психологическим) функциям. Это заставляет нас провести специальный анализ понятия знака применительно к его роли в деятельности общения и некоторых других видах деятельности.
§ 3. Знак и деятельность
Возможны, однако, и другие психологические формы общения. Например, можно говорить об общении, осуществляемом через восприятие знаковых средств, когда это восприятие вызывает специфическую встречную активность реципиента, например при посредстве графиков. Очевидно, что одна и та же информация, представляемая в виде числовой таблицы и в виде графика или кривой, значительно разнится по мере воздействия на читателя: последний узнает значительно больше, если находит информацию в графическом представлении. Каков психологический механизм этого воздействия? Графические средства “переводят абстрактные трудно уловимые отношения в область интуитивно-близкого воззрения”[79]. “Своеобразие графика как знаковой системы заключается в том, что в качестве основного средства передачи информации в нем используются не знаки-коды, а знаки-образы.… В случае статистических графиков речь идет, разумеется, не о художественных, а о простейших геометрических образах. Но последние обладают способностью отображать и характеризовать некоторые целостные умственные построения (ансамбли), связанные с количественной характеристикой статистических совокупностей. Сила, эффективность такой системы сигналов основывается на том, что она обращается непосредственно к чувственному познанию (восприятию) изучаемых соотношений и позволяет осознать их значение, если и не совсем минуя стадию языкового мышления, то во всяком случае значительно укорачивая ее”[80]. С этими определениями можно согласиться по существу, сделав необходимую скидку на несовершенство терминологии. Так или иначе, чисто знаковое, “значенческое” содержание графика явно подчинено какому-то иному содержанию, “прочитываемому” реципиентом как бы “между строками” графика. Иными словами, график стимулирует эвристическую познавательную активность реципиента, в ходе которой этот последний получает дополнительную информацию.
Возможно, однако, и личностно-смысловое общение, вообще не использующее специальные знаковые средства с закрепленными за ними значениями и если и сочетающееся со знаковым общением, то лишь параллельно и независимо. Примером подобного общения является использование нерелевантных, некодифицированных мимико-жестикулярных средств: я могу, например, достаточно убедительно воздействовать на реципиента, лишь воспроизводя то или иное эмоциональное состояние. Такого рода смысловое воздействие широко используется в массовой коммуникации и других видах массового воздействия. Сюда же относится и так называемое суггестивное воздействие, обычно сопровождающее процессы речевого общения[81]. Наконец, как считает Б.Ф.Поршнев, “…знаковую роль играют не только сами знаки, но и их нарочитое торможение – выразительное отсутствие…. Молчание – это не просто отсутствие речи, сплошь и рядом оно есть торможение или отмена речи или даже, можно сказать, антиречь”[82]. Это тоже, по-видимому, один из видов личностно-смыслового общения.
Генетически личностно-смысловое общение предшествует знаковому. Так, очевидно, что общение, опосредованное отношением цели и средств, предполагает именно такого рода непосредственное изменение в смысловом поле.
Степень опосредованности. Это больше количественная, чем качественная характеристика – иначе ее можно определить как социальную “дистанцию”, отделяющую коммуникатора от реципиента. Иначе говоря, это – количество ступеней опосредования процесса общения, при условии тождества сообщения. Такого рода “ступени” могут выполнять в отношении общения разные функции: редактирующую, контролирующую, техническую, распространительную (как это происходит в массовой коммуникации); однако общение (скажем, текст радиорепортажа или информация в газете) сохраняет свое тождество на всех этапах от письменного стола журналиста (или магнитофонной ленты, записанной радиокорреспондентом) до почтового ящика вашей квартиры или транзистора на вашем столе. Указанная характеристика не носит в строгом смысле психологического или социально-психологического характера, она скорее социологична. Мы ввели ее исключительно для того, чтобы противопоставить ей характеристику “ориентации”. С этой характеристикой можно, видимо, соотнести понятие “прямого информационного контакта”, введенное А.И. Горячевой[83] (ср. также понятие “общественного контакта” в “Капитале”).
Легко видеть, что две последних характеристики – семиотическая специализация и степень опосредованности – соотнесены со второй из фаз деятельности – фазой реализации плана деятельности. Это характеристики соответственно средств и процесса общения, в то время как два первых относились к ориентировке и планированию этого процесса. В терминах Л. Тайера, первые две характеристики касаются “стратегических” коммуникационных способностей, вторые две соответственно – “тактических”.
Заключая настоящий параграф, еще раз вернемся к тому существенному для нас положению, что знаковое общение является хотя лишь одним из видов общения, но оно не равноправно с другими видами общения: это общение наиболее развитое, наиболее специализированное как деятельность и по своим социальным (и социально-психологическим) функциям. Это заставляет нас провести специальный анализ понятия знака применительно к его роли в деятельности общения и некоторых других видах деятельности.
§ 3. Знак и деятельность
В последние годы заниматься исследованием знаковых аспектов деятельности стало более чем распространенным занятием. Однако существуют лишь единичные исследования, где знак выступает не как элемент виртуальной знаковой системы и вообще не как нечто данное в поведении (наблюдаемое), а в его реальном генезисе и реальном функционировании, как нечто заданное человеку и конституирующее его деятельность. Иначе говоря, проблема знака и деятельности или, точнее, знака в деятельности, остается почти не разработанной. Это тем более странно, что целый ряд фундаментальных для психологии вопросов, связанных, в частности, с закономерностями взаимоотношения социального и индивидуального в сознании и деятельности, с диалектикой мышления и речи и т. п., может быть успешно решен лишь на путях создания психологической теории знака.
Однако основные тенденции развития семиотики даже противоположны этому психологическому направлению. Само употребление термина “семиотика” стало своего рода сигналом, что данный автор принципиально не проводит качественной границы между знаковыми системами разных типов и в частности – между коммуникативными системами у животных и человеческим языком. Куда более оправдана позиция де Соссюра, писавшего, как известно, что семиотика, или семиология, является “частью социальной психологии, а следовательно, и общей психологии. …Точно определить место семиологии – задача психолога…”[84].
При таком понимании более чем проблематично существование зоосемиотики и правомерность разговора о коммуникативных системах животных как о “языках”, хотя и sui generis. Если пользоваться терминами Т. Сибеока[85], – то вся так называемая “зоосемиотика” автоматически сводится к “зоопрагматике” – “знаки”, используемые в коммуникативных системах у животных, не имеют ни семантики, ни синтаксиса (в семиотическом смысле, да, кстати, и в любом другом). Впрочем, коммуникативные системы у животных не удовлетворяют и по крайней мере трем из пяти необходимых признаков языка, сформулированных Ч. Моррисом.
Главное отличие знакового поведения человека и коммуникативно обусловленного поведения животных лежит в совершенно чуждой современной семиотике психологической специфике “человеческого” знака. Мы позволим себе изложить это различие словами Л. С. Выготского: “До самого последнего времени… полагали, что… звук сам по себе способен ассоциироваться с любым переживанием, любым содержанием психической жизни и в силу этого передавать или сообщать это содержание или это переживание другому человеку. Между тем… для того, чтобы передать какое-либо переживание или содержание сознания другому человеку, нет другого пути, кроме отнесения передаваемого содержания к известному классу,… это… непременно требует обобщения…. Таким образом, высшие, присущие человеку формы психологического общения возможны только благодаря тому, что человек с помощью мышления обобщенно отражает действительность”[86].
Казалось бы, животное тоже способно к обобщению, поскольку оно может производить функциональное отождествление материально различных и функциональное размежевание материально сходных сигналов. Можно ли, однако, ставить здесь знак равенства? Можно ли считать, что слово имеет для человека фиксированное значение постольку, поскольку оно что-то замещает, поскольку оно “стоит вместо”, is standing for, другого, неречевого сигнала?
Конечно, нет, и между животным и человеком здесь лежит пропасть. Человек реагирует не на сам знак как физическое явление, не на его “означающее”. Так дело обстоит только у животных, “понимающих” человеческую речь – например, у собаки. И совсем не случайно у собаки нет фиксированной стратегии восприятия слов человеческой речи: она, как показано многочисленными экспериментами, начиная с классических опытов Ф. Дж. Бойтендайка[87], при подобном восприятии ориентируется прежде всего на акустически доминантные признаки речевого сигнала. Человек реагирует на “означаемое” знака, на значение слова – или, если говорить точнее, вообще на те признаки знака, которые конвенциональны и непосредственнsо несводимы к тождеству материального звучания. “… Звуки, издаваемые животными, обладают одной общей всем им чертой: они самой природой соответствующих животных организмов предназначены для того, чтобы выражать именно то, что они в действительности выражают…. Между тем слова, принадлежащие собственно человеческому языку, отличаются способностью принимать все новые значения.… Характер необходимости им совершенно чужд. Им не соответствует во внешнем мире ничего непосредственно чувственного”[88].
Между тем это различие часто недооценивается. Значение понимается именно как способность замещения и только (ср. хотя бы распространенную концепцию С. Осгуда, в конечном счете восходящую к “контекстуальной теории значения” Э. Титченера). А “социальность” слова (или значения слова) – это при таком понимании всего лишь общность способа замещения у многих людей, общность конвенциональных признаков. В лучшем случае имеется в виду навязанность отдельному говорящему того или иного употребления социальной средой (ср. “коллективные представления” Э. Дюркгейма) или границы вариантности употребления данного слова, поставленные общением с другими людьми.
А если так, то значение слова перестает быть социальным фактом, его социальный аспект оказывается чисто внешним, случайным. Общество выступает на сцену лишь как механический передатчик частной инициативы от одного индивида к другому.
В этом случае человечество понимается как совокупность индивидов, биологических единиц, живущих сами по себе в биологическом мире и лишь иногда объединяющихся с другими индивидами для каких-то целей. Это, как известно, не соответствует действительности, и ниже мы попытаемся развернуть альтернативную концепцию.
Человек как субъект психических процессов и отношений “не сводим к субъекту сознания и воли, но есть субъект деятельности, которая образует собой весь культурный мир общественного человека, человеческую действительность. Деятельность и есть “способ бытия” всей этой действительности, а никоим образом не процесс, замкнутый в одних лишь сознательно предусмотренных и воле адекватных ее аспектах, в одних лишь феноменах “дурной” субъективности.… Он (человек) постигает мир… не как завершенную и замкнутую в ее субстанциональности систему “данностей”, а как мир проблем, решая которые, человек одновременно и наследует, и “достраивает” субстанциальность природы в творимой им истории культуры”[89]. Этот важнейший марксистский тезис[90] как нельзя более ясно выступает, в частности, в критике Марксом Фейербаха. Так, первый тезис о Фейербахе, как известно, гласит: “Главный недостаток всего предшествующего материализма… заключается в том, что предмет, действительность, чувственность берется только в форме объекта, или в форме созерцания, а не как человеческая чувственная деятельность, практика, не субъективно” (3, 1). Ср. также в “Немецкой идеологии” критику Марксом и Энгельсом Фейербаха за то, что тот рассматривает человека лишь как “чувственный предмет”, а не как “чувственную деятельность” и “никогда не достигает понимания чувственного мира как совокупной, живой, чувственной деятельности составляющих его индивидов” (3, 44).
В процессе деятельности происходит, с одной стороны, опредмечивание свойств и способностей общественного человека (“особых человеческих сущностных сил”) в “предметах природы” (Маркс), с другой – как бы “распредмечивание” действительности, раскрытие и усвоение человеком сущности этих “предметов природы”, развитие человеческих способностей и форм деятельности на основе включения в деятельность новых объективных свойств и качеств предметов действительности. Каждый из этих предметов есть таким образом двусторонняя, точнее – двуединая, единая в своей двусторонности сущность. Он, во-первых, есть реальный, “естественный”, чувственный предмет, и, “включая предмет в систему деятельности и тем самым в систему своей культуры, человек населяет его огромным множеством идеальных значений, совершенно отличных от реального изменения его реальной формы: предмет “означает” все то, что деятельность заставляет его “обозначать”[91]. Он, во-первых, есть источник, из которого человек (индивид) берет материал для того, чтобы строить себя как субъект, как личность, свое деятельное сознание. Здесь мы сталкиваемся с процессом идеализации, превращения реальных предметных форм в идеальные формы благодаря использованию знаков, знаковых систем. “Без постоянно возобновляющейся идеализации реальных предметов общественно-человеческой жизнедеятельности, без превращения их в идеальное, а тем самым и без символизации человек вообще не может выступать в качестве действительного агента, деятельного субъекта общественного производства материальной и духовной жизни общества”[92].
Язык (речь) выступает в этом процессе в двух видах, в двух различных функциях. С одной стороны, это то, что он является “непосредственным телом идеального образа внешней вещи”[93], т. е. основной составной частью системы общезначимых форм и способов внешнего выражения идеальных явлений. С другой, однако, он – как и другие предметы действительности – “имеет чувственную природу”[94]. Мы уже видели, что такое для Маркса “чувственность”. Поэтому к языку в полной мере относится сказанное ранее о других “предметах природы”. Он выступает как продукт специфической, адекватной ему деятельности: в языке как общественном достоянии, как части культуры общества, как элементе общественно-исторического опыта, откладываются, опредмечиваются развивающиеся в индивидуальном порядке (хотя и под воздействием общества) и непосредственно испытывающие на себе воздействие социальной среды речевые умения отдельных носителей языка, членов языкового коллектива. Но он, кроме того, еще и объективная основа речевой деятельности индивида. Носитель языка, во-первых, формирует свою речевую (языковую) способность, усваивая язык в его предметном бытии и превращая его, по известному выражению Маркса, в “форму деятельности” (особенно ясно этот процесс виден при усвоении неродного языка). Во-вторых, и в процессе речи, при наличии уже сложившейся языковой способности, он постоянно ориентируется на систему и норму языка, строя речь так, чтобы не нарушить известных требований к ее осуществлению – даже если эти требования не вытекают непосредственно из необходимости полного и адекватного понимания речи.
Таким образом, ключ к пониманию места языка в жизни и деятельности общественного человека лежит прежде всего в марксовой идее “чувственной деятельности”, адекватной объективным свойствам языка как предмета, в трактовке языка не просто как закономерного звена фиксированной системы отношений индивида к реальной внечеловеческой и человеческой действительности, но главным образом как средства, орудия активной познавательной и продуктивной деятельности человека в этой действительности. И далее (last but not least) – в четком понимании соотношения предметной действительности, языка и мира идеального, т. е. в последовательной трактовке языка как одной из форм взаимодействия субъекта и объекта человеческой деятельности, как своего рода “мостика”, связывающего совокупный опыт и совокупную деятельность общества, человеческого коллектива, с психикой, сознанием, личностным опытом отдельного члена этого коллектива, как условия и формы существования идеальных явлений.
Уже на этой ступени нашего рассуждения становится очевидной неправомерность одностороннего представления о языке как форме замещения и закрепления элементов чувственного познания. Такая функция, несомненно, у языка имеется. Но ошибочно, как это делает, например, Б. Исмаилов, сводить роль языка в познании только к этому. По мнению указанного автора, “скачок от чувственного к рациональному при помощи слова заключается в том, что отвлекаемые и обобщаемые стороны чувственных вещей “отрываются” от прочих их сторон и свойств, соединяются с чувственной материей слова и при помощи слова превращаются в нечувственную форму сознания – в понятие.… Содержание чувственного образа, все более обобщаясь, не умещается в рамках наглядности и выходит из них”[95]. Легко видеть, что при таком подходе мы рассматриваем человека, во-первых, как существо par excellence созерцающее, пассивно впитывающее информацию из внешнего мира, из “среды”. И что особенно важно, человек выступает, как “голая индивидуальность”, а не как общественный человек; его психика отличается от психики животного лишь количественно, но ничуть не качественно.
Так ли это? Несомненно, не так.
“Все особи, относимые нами к одному виду, именно потому и принадлежат к нему, что связаны некоторой суммой общих всем им свойств, унаследованных от общего родоначальника”[96]. Каждое вновь рождающееся животное воспроизводит в своей биологической природе изменения, накопившиеся за всю историю вида. И то, что специфично для вида и реализуется в индивиде – это прежде всего морфологические признаки, особенности строения тела животных. Прогрессивное развитие, эволюция в мире животных сводится к улучшению биологической приспособленности животных данного вида к условиям жизни этого вида.
Темпы развития человека совершенно не сравнимы с темпами эволюции в животном мире: за время, прошедшее от появления первого каменного топора на деревянной ручке до первого полета человека в космос, лошадь, например, едва успела сменить три пальца на копыто. Но при таких невероятных темпах эволюции морфологические признаки человека существенно не изменились: если бы можно было одеть кроманьонца в европейский костюм и пройти с ним по улицам современного города, никто, пожалуй, и не обернулся бы. Значит, эволюция вида “человек” протекала в какой-то иной, а не биологической сфере, и накопление видовых признаков опыта происходило не в форме морфологических изменений, а в какой-то иной. Эта сфера – сфера социальной жизни человека, эта форма – закрепление достижений человеческой деятельности в общественно-историческом опыте человечества. Теперь видовой опыт отражается не в изменении, скажем, строения руки человека, а в изменении того орудия, которым рука действует, т. е. закрепленных в этом орудии, обобщенных в нем приемов и способов действия с ним. “В орудиях труда человек приобретает как бы новые органы, изменяющие его анатомическое строение. С того времени, как он возвысился до их употребления, он придает совершенно новый вид истории своего развития: прежде она, как у всех остальных животных, сводилась к видоизменениям его естественных органов; теперь она становится прежде всего историей усовершенствования его искусственных органов”[97].
Оттого и темпы эволюции человека несоизмеримы с темпами эволюции у животных, что человек никогда не сталкивается с природой, как животное, один на один: даже Робинзон Крузо на своем острове имел в своем распоряжении многовековой опыт всего человечества.
Отношение человека к природе опосредованно его отношением к обществу: он всегда может вволю черпать необходимые навыки, умения, способности из общей кладовой социально-исторического опыта человечества, не дожидаясь, пока природа поставит его перед необходимостью выработать все эти способности в порядке индивидуального приспособления. И возвращаются эти способности “с процентами”: особенности жизни и деятельности одного человека или группы людей обогащают не только их личный опыт, но и коллективный, социально-исторический опыт. Джеймсу Уатту достаточно было однажды изобрести паровой двигатель (или, точнее, обществу было достаточно, чтобы паровой двигатель был однажды изобретен Уаттом), Христофору Колумбу – однажды открыть Америку, Рафаэлю – однажды создать Сикстинскую Мадонну.
Однако основные тенденции развития семиотики даже противоположны этому психологическому направлению. Само употребление термина “семиотика” стало своего рода сигналом, что данный автор принципиально не проводит качественной границы между знаковыми системами разных типов и в частности – между коммуникативными системами у животных и человеческим языком. Куда более оправдана позиция де Соссюра, писавшего, как известно, что семиотика, или семиология, является “частью социальной психологии, а следовательно, и общей психологии. …Точно определить место семиологии – задача психолога…”[84].
При таком понимании более чем проблематично существование зоосемиотики и правомерность разговора о коммуникативных системах животных как о “языках”, хотя и sui generis. Если пользоваться терминами Т. Сибеока[85], – то вся так называемая “зоосемиотика” автоматически сводится к “зоопрагматике” – “знаки”, используемые в коммуникативных системах у животных, не имеют ни семантики, ни синтаксиса (в семиотическом смысле, да, кстати, и в любом другом). Впрочем, коммуникативные системы у животных не удовлетворяют и по крайней мере трем из пяти необходимых признаков языка, сформулированных Ч. Моррисом.
Главное отличие знакового поведения человека и коммуникативно обусловленного поведения животных лежит в совершенно чуждой современной семиотике психологической специфике “человеческого” знака. Мы позволим себе изложить это различие словами Л. С. Выготского: “До самого последнего времени… полагали, что… звук сам по себе способен ассоциироваться с любым переживанием, любым содержанием психической жизни и в силу этого передавать или сообщать это содержание или это переживание другому человеку. Между тем… для того, чтобы передать какое-либо переживание или содержание сознания другому человеку, нет другого пути, кроме отнесения передаваемого содержания к известному классу,… это… непременно требует обобщения…. Таким образом, высшие, присущие человеку формы психологического общения возможны только благодаря тому, что человек с помощью мышления обобщенно отражает действительность”[86].
Казалось бы, животное тоже способно к обобщению, поскольку оно может производить функциональное отождествление материально различных и функциональное размежевание материально сходных сигналов. Можно ли, однако, ставить здесь знак равенства? Можно ли считать, что слово имеет для человека фиксированное значение постольку, поскольку оно что-то замещает, поскольку оно “стоит вместо”, is standing for, другого, неречевого сигнала?
Конечно, нет, и между животным и человеком здесь лежит пропасть. Человек реагирует не на сам знак как физическое явление, не на его “означающее”. Так дело обстоит только у животных, “понимающих” человеческую речь – например, у собаки. И совсем не случайно у собаки нет фиксированной стратегии восприятия слов человеческой речи: она, как показано многочисленными экспериментами, начиная с классических опытов Ф. Дж. Бойтендайка[87], при подобном восприятии ориентируется прежде всего на акустически доминантные признаки речевого сигнала. Человек реагирует на “означаемое” знака, на значение слова – или, если говорить точнее, вообще на те признаки знака, которые конвенциональны и непосредственнsо несводимы к тождеству материального звучания. “… Звуки, издаваемые животными, обладают одной общей всем им чертой: они самой природой соответствующих животных организмов предназначены для того, чтобы выражать именно то, что они в действительности выражают…. Между тем слова, принадлежащие собственно человеческому языку, отличаются способностью принимать все новые значения.… Характер необходимости им совершенно чужд. Им не соответствует во внешнем мире ничего непосредственно чувственного”[88].
Между тем это различие часто недооценивается. Значение понимается именно как способность замещения и только (ср. хотя бы распространенную концепцию С. Осгуда, в конечном счете восходящую к “контекстуальной теории значения” Э. Титченера). А “социальность” слова (или значения слова) – это при таком понимании всего лишь общность способа замещения у многих людей, общность конвенциональных признаков. В лучшем случае имеется в виду навязанность отдельному говорящему того или иного употребления социальной средой (ср. “коллективные представления” Э. Дюркгейма) или границы вариантности употребления данного слова, поставленные общением с другими людьми.
А если так, то значение слова перестает быть социальным фактом, его социальный аспект оказывается чисто внешним, случайным. Общество выступает на сцену лишь как механический передатчик частной инициативы от одного индивида к другому.
В этом случае человечество понимается как совокупность индивидов, биологических единиц, живущих сами по себе в биологическом мире и лишь иногда объединяющихся с другими индивидами для каких-то целей. Это, как известно, не соответствует действительности, и ниже мы попытаемся развернуть альтернативную концепцию.
Человек как субъект психических процессов и отношений “не сводим к субъекту сознания и воли, но есть субъект деятельности, которая образует собой весь культурный мир общественного человека, человеческую действительность. Деятельность и есть “способ бытия” всей этой действительности, а никоим образом не процесс, замкнутый в одних лишь сознательно предусмотренных и воле адекватных ее аспектах, в одних лишь феноменах “дурной” субъективности.… Он (человек) постигает мир… не как завершенную и замкнутую в ее субстанциональности систему “данностей”, а как мир проблем, решая которые, человек одновременно и наследует, и “достраивает” субстанциальность природы в творимой им истории культуры”[89]. Этот важнейший марксистский тезис[90] как нельзя более ясно выступает, в частности, в критике Марксом Фейербаха. Так, первый тезис о Фейербахе, как известно, гласит: “Главный недостаток всего предшествующего материализма… заключается в том, что предмет, действительность, чувственность берется только в форме объекта, или в форме созерцания, а не как человеческая чувственная деятельность, практика, не субъективно” (3, 1). Ср. также в “Немецкой идеологии” критику Марксом и Энгельсом Фейербаха за то, что тот рассматривает человека лишь как “чувственный предмет”, а не как “чувственную деятельность” и “никогда не достигает понимания чувственного мира как совокупной, живой, чувственной деятельности составляющих его индивидов” (3, 44).
В процессе деятельности происходит, с одной стороны, опредмечивание свойств и способностей общественного человека (“особых человеческих сущностных сил”) в “предметах природы” (Маркс), с другой – как бы “распредмечивание” действительности, раскрытие и усвоение человеком сущности этих “предметов природы”, развитие человеческих способностей и форм деятельности на основе включения в деятельность новых объективных свойств и качеств предметов действительности. Каждый из этих предметов есть таким образом двусторонняя, точнее – двуединая, единая в своей двусторонности сущность. Он, во-первых, есть реальный, “естественный”, чувственный предмет, и, “включая предмет в систему деятельности и тем самым в систему своей культуры, человек населяет его огромным множеством идеальных значений, совершенно отличных от реального изменения его реальной формы: предмет “означает” все то, что деятельность заставляет его “обозначать”[91]. Он, во-первых, есть источник, из которого человек (индивид) берет материал для того, чтобы строить себя как субъект, как личность, свое деятельное сознание. Здесь мы сталкиваемся с процессом идеализации, превращения реальных предметных форм в идеальные формы благодаря использованию знаков, знаковых систем. “Без постоянно возобновляющейся идеализации реальных предметов общественно-человеческой жизнедеятельности, без превращения их в идеальное, а тем самым и без символизации человек вообще не может выступать в качестве действительного агента, деятельного субъекта общественного производства материальной и духовной жизни общества”[92].
Язык (речь) выступает в этом процессе в двух видах, в двух различных функциях. С одной стороны, это то, что он является “непосредственным телом идеального образа внешней вещи”[93], т. е. основной составной частью системы общезначимых форм и способов внешнего выражения идеальных явлений. С другой, однако, он – как и другие предметы действительности – “имеет чувственную природу”[94]. Мы уже видели, что такое для Маркса “чувственность”. Поэтому к языку в полной мере относится сказанное ранее о других “предметах природы”. Он выступает как продукт специфической, адекватной ему деятельности: в языке как общественном достоянии, как части культуры общества, как элементе общественно-исторического опыта, откладываются, опредмечиваются развивающиеся в индивидуальном порядке (хотя и под воздействием общества) и непосредственно испытывающие на себе воздействие социальной среды речевые умения отдельных носителей языка, членов языкового коллектива. Но он, кроме того, еще и объективная основа речевой деятельности индивида. Носитель языка, во-первых, формирует свою речевую (языковую) способность, усваивая язык в его предметном бытии и превращая его, по известному выражению Маркса, в “форму деятельности” (особенно ясно этот процесс виден при усвоении неродного языка). Во-вторых, и в процессе речи, при наличии уже сложившейся языковой способности, он постоянно ориентируется на систему и норму языка, строя речь так, чтобы не нарушить известных требований к ее осуществлению – даже если эти требования не вытекают непосредственно из необходимости полного и адекватного понимания речи.
Таким образом, ключ к пониманию места языка в жизни и деятельности общественного человека лежит прежде всего в марксовой идее “чувственной деятельности”, адекватной объективным свойствам языка как предмета, в трактовке языка не просто как закономерного звена фиксированной системы отношений индивида к реальной внечеловеческой и человеческой действительности, но главным образом как средства, орудия активной познавательной и продуктивной деятельности человека в этой действительности. И далее (last but not least) – в четком понимании соотношения предметной действительности, языка и мира идеального, т. е. в последовательной трактовке языка как одной из форм взаимодействия субъекта и объекта человеческой деятельности, как своего рода “мостика”, связывающего совокупный опыт и совокупную деятельность общества, человеческого коллектива, с психикой, сознанием, личностным опытом отдельного члена этого коллектива, как условия и формы существования идеальных явлений.
Уже на этой ступени нашего рассуждения становится очевидной неправомерность одностороннего представления о языке как форме замещения и закрепления элементов чувственного познания. Такая функция, несомненно, у языка имеется. Но ошибочно, как это делает, например, Б. Исмаилов, сводить роль языка в познании только к этому. По мнению указанного автора, “скачок от чувственного к рациональному при помощи слова заключается в том, что отвлекаемые и обобщаемые стороны чувственных вещей “отрываются” от прочих их сторон и свойств, соединяются с чувственной материей слова и при помощи слова превращаются в нечувственную форму сознания – в понятие.… Содержание чувственного образа, все более обобщаясь, не умещается в рамках наглядности и выходит из них”[95]. Легко видеть, что при таком подходе мы рассматриваем человека, во-первых, как существо par excellence созерцающее, пассивно впитывающее информацию из внешнего мира, из “среды”. И что особенно важно, человек выступает, как “голая индивидуальность”, а не как общественный человек; его психика отличается от психики животного лишь количественно, но ничуть не качественно.
Так ли это? Несомненно, не так.
“Все особи, относимые нами к одному виду, именно потому и принадлежат к нему, что связаны некоторой суммой общих всем им свойств, унаследованных от общего родоначальника”[96]. Каждое вновь рождающееся животное воспроизводит в своей биологической природе изменения, накопившиеся за всю историю вида. И то, что специфично для вида и реализуется в индивиде – это прежде всего морфологические признаки, особенности строения тела животных. Прогрессивное развитие, эволюция в мире животных сводится к улучшению биологической приспособленности животных данного вида к условиям жизни этого вида.
Темпы развития человека совершенно не сравнимы с темпами эволюции в животном мире: за время, прошедшее от появления первого каменного топора на деревянной ручке до первого полета человека в космос, лошадь, например, едва успела сменить три пальца на копыто. Но при таких невероятных темпах эволюции морфологические признаки человека существенно не изменились: если бы можно было одеть кроманьонца в европейский костюм и пройти с ним по улицам современного города, никто, пожалуй, и не обернулся бы. Значит, эволюция вида “человек” протекала в какой-то иной, а не биологической сфере, и накопление видовых признаков опыта происходило не в форме морфологических изменений, а в какой-то иной. Эта сфера – сфера социальной жизни человека, эта форма – закрепление достижений человеческой деятельности в общественно-историческом опыте человечества. Теперь видовой опыт отражается не в изменении, скажем, строения руки человека, а в изменении того орудия, которым рука действует, т. е. закрепленных в этом орудии, обобщенных в нем приемов и способов действия с ним. “В орудиях труда человек приобретает как бы новые органы, изменяющие его анатомическое строение. С того времени, как он возвысился до их употребления, он придает совершенно новый вид истории своего развития: прежде она, как у всех остальных животных, сводилась к видоизменениям его естественных органов; теперь она становится прежде всего историей усовершенствования его искусственных органов”[97].
Оттого и темпы эволюции человека несоизмеримы с темпами эволюции у животных, что человек никогда не сталкивается с природой, как животное, один на один: даже Робинзон Крузо на своем острове имел в своем распоряжении многовековой опыт всего человечества.
Отношение человека к природе опосредованно его отношением к обществу: он всегда может вволю черпать необходимые навыки, умения, способности из общей кладовой социально-исторического опыта человечества, не дожидаясь, пока природа поставит его перед необходимостью выработать все эти способности в порядке индивидуального приспособления. И возвращаются эти способности “с процентами”: особенности жизни и деятельности одного человека или группы людей обогащают не только их личный опыт, но и коллективный, социально-исторический опыт. Джеймсу Уатту достаточно было однажды изобрести паровой двигатель (или, точнее, обществу было достаточно, чтобы паровой двигатель был однажды изобретен Уаттом), Христофору Колумбу – однажды открыть Америку, Рафаэлю – однажды создать Сикстинскую Мадонну.