Страница:
Однако нам бы не хотелось пересластить портрет писателя в детстве или далеко увести его образ от мира, в котором он жил. Шолом рос и необычным, и обычным ребёнком, вместе с другими мальчиками приворовывал мелочь из кружки для пожертвований и из лавки родителей; резался в карты, пока учитель не видит; лгал, пропускал слова молитвы (а напомним, что Шолом воспитывался в патриархальной богобоязненной семье, где обращение к богу – свято и основа основ). В небольшой статье «К моей биографии» Шолом-Алейхем вспоминает также и о товарище постарше – Эле, сыне Кейли, – который «<…> рассказывал нам гадкие истории, вводил нас в искушение, развращал нас, превращал преждевременно во взрослых»[12]. Впрочем, как раз Элины рассказы меньше всего повлияют на творчество Шолом-Алейхема, оно всегда будет исключительно целомудренным – как и личная жизнь писателя.
Зато мальчишеский местечковый игровой фольклор уж точно повлиял. Абсурдные, в которых важен только ритм, «походные» песенки или песенки, специально существующие для разного рода занятий, например, для рисования человечка: «Точка, точка, запятая, минус, рожица кривая, ручка, ручка и кружок, ножка, ножка и пупок…» Ну и, конечно, игра в придумывание к любому, абсолютно любому имени рифмы: «Мотл-капотл, Друмен-дротл, Иосеф-сотл, Эрец-кнотл», или «Лейбл-капейбл, Друмендребл, Иосеф-сейбл, Эрец-кнейбл», или «Янкл-капанкл, Друмен-дранкл, Иосеф-санкл, Эрец-кнанкл». А ещё – язык-перевёртыш: «<…> то есть как говорить всё наоборот. Например: “Тов я мав мад в удром”. Это значит: “Вот я вам дам в морду”. Или: “А шикук шечох?” – “А кукиш хочешь?” На таком языке Шолом мог говорить целый час без умолку. Это ведь сплошное удовольствие – вы можете говорить человеку всё, что угодно, прямо в глаза, а он дурак дураком и ничего не понимает»[13].
Одно из своих самых знаменитых произведений – полусказку-полурассказ «Заколдованный портной» (1901) – Шолом-Алейхем закончит словами, которые цитируют все, программными для его творчества словами: «Смеяться полезно. Врачи советуют смеяться…» Смех как лекарство, лекарство от страха. Страха жизни и страха смерти. Первое название «Заколдованного портного» – довольно страшноватой, если вдуматься, истории, страшноватой не своим полусказочным, гоголевским колоритом, а трагической безысходностью человеческой жизни – «Повесть без конца». В произведениях Шолом-Алейхема, при всей их юмористичности, практически никогда нет хеппи-энда: крах, смерть, разбитые мечты, разрушенная жизнь, – но нет и уныния – здоровый трагизм бытия, обильно, временами – через край, сдобренный смехом.
Смех против страха – известная формула. Еврейское религиозное воспитание подразумевало, прежде всего, богобоязненность, и сам Шолом-Алейхем пишет о себе-мальчике как о «по-настоящему благонравном и богобоязненном» – несмотря на все проказы и шалости, свойственные детству. И не в последнюю очередь непреодолимое мальчишеское стремление над всем пошутить и всё высмеять было, если хотите, детской реакцией на закладываемый семьёй и хедером в душу ребёнка страх перед Богом – грозным, всевидящим и не прощающим ничего, даже мелких прегрешений.
В «К моей биографии» Шолом-Алейхем скажет: «Детей в нашем доме воспитывали в строгости, держали в страхе божьем, отдавали к лучшему учителю – реб Зораху. И мы были по-настоящему благочестивы. Я помню ещё и теперь сладость слёз, которые мы проливали, слушая нравоучения учителя. А нравоучения читал нам учитель реб Зорах каждый день, и мы во время молитвы били себя в грудь и каялись <…>»[14]
Имеет смысл добавить, что до конца своей жизни Шолом-Алейхем останется самым что ни на есть правоверным иудеем и – при всей широте взглядов – в написанном незадолго до смерти завещании отдельным пунктом оговорит, что если кто из его детей и внуков осмелится перейти в другую веру и тем самым отречься от еврейства, то вычеркнет себя из семьи и наследства.
Один из самых частых сюжетов у Шолом-Алейхема – это внезапный финансовый крах, разорение: налаженная жизнь летит в тартарары, богач превращается в бедняка; нужда, семья живёт впроголодь. Как правило, это происходит не по вине самого «дельца» – ему кто-нибудь помогает в этом: хороший знакомый, сват, брат, человек, за которого сват и брат поручились головой. Менахем-Мендл становится компаньоном Тевье-молочника и уговаривает его вложить единственную, скопленную годами сотню рублей в биржевую игру: быстрые деньги, тысячный доход, – рассказ называется «Химера» (1899). В пьесе «Крупный выигрыш» (1916) у внезапно выигравшего в лотерею портного Шимеле Сорокера все деньги выманивают аферисты Вигдорчук и Рубинчик: вложить деньги в сеть кинотеатров, разбогатеть до миллиона, – и пропадают из города. Примеры можно продолжить.
У Нохума Рабиновича тоже был свой вигдорчук – компаньон Гершл, – который его обокрал и перебил у него аренду, а когда дело дошло до раввина и третейского судьи, только расхохотался в лицо и грубо выругался.
«Перемена места – перемена счастья», – так говорят герои Шолом-Алейхема и так сказал его отец: придётся возвращаться в Переяслав, пусть повезёт на новом-старом месте. Семья переехала в Переяслав: сначала родители и бабушка Минда – мама отца; а когда обустроились, через два-три месяца, забрали и детей.
В Переяславе их ждала совсем другая жизнь. «То, что родители содержат заезжий дом, было для детей сюрпризом, и весьма обидным. Как, их отец, реб Нохум Вевиков, выходит встречать постояльцев, их мать, Хая-Эстер, стряпает, их бабушка Минда прислуживает! Большего падения, худшего позора они и представить себе не могли. <…> серебряных и позолоченных кубков, бокалов и бокальчиков, а также ножей, вилок, ложек – всего столового серебра уже не было. Куда оно девалось? Только много позже дети узнали, что родители заложили его вместе с маминым жемчугом и драгоценностями у одного переяславского богача и больше уже никогда не смогли выкупить. <…> мать принесла из кухни далеко не роскошный ужин: подогретую фасоль, которую нужно было есть с хлебом; да и хлеб был чёрствый. Мама сама нарезала хлеба и дала каждому его порцию. Этого у них никогда не бывало – повадка бедняков!»[15]
В новое семейное дело – не слишком доходное, богатые приезжие предпочитали останавливаться у конкурентов Нохума Рабиновича, где условия получше – были вовлечены все: в обязанности Шолома входило караулить и зазывать в дом приезжих, на все лады расхваливая его; ставить для них самовар; бегать по их поручениям в лавку и в шинок за горилкой; чистить им сапоги; подметать двор. Превратиться в прислугу, мальчика на побегушках после воронковской жизни в достатке было, конечно, унизительно – но что делать? Продолжал Шолом и учиться – в местном хедере, у местного меламеда, где его знания, эрудицию и пытливый ум быстро оценили и даже прозвали «воронковским знатоком Библии»: «<…> взрослые часто, добродушно ухватив его за ухо, спрашивали: “Ну-ка, маленький Знаток Библии, в каком месте находится такое-то изречение?”»[16]
Но главное – бисерный, ровный, каллиграфический почерк. Однажды брат отца дядя Пиня, чтобы проверить, усадил Шолома за стол, дал перо, чернила и – не найдя листа бумаги – молитвенник своего сына, приказал: «Пиши!» – «Что мне писать?» – «Пиши что хочешь». И Шолом написал на молитвеннике своё первое в жизни произведение – на древнееврейском: «Хотя на священной книге мудрецы писать запрещают, но знака ради это позволено. Сей молитвенник принадлежит… Кому он принадлежит? Кому принадлежит, тому и принадлежит. Но всё же кому он принадлежит? Тому, кто его купил. Кто же его купил? Кто купил, тот и купил. Кто же всё-таки его купил? Тот, кто дал деньги. Кто же дал деньги? Кто дал, тот и дал. Всё-таки кто же дал? Тот, кто богат. Кто же богат? Кто богат, тот и богат. Кто же всё-таки богат? Богат славный юноша Ицхок, достойный сын знаменитого богача Пинхуса Рабиновича из прославленного города Переяслава»[17].
Примеры подобного – живого, мастерски выписанного тавтологического монолога, на каждой строчке препирающегося с самим собой или вертящегося, как собака за своим хвостом, вокруг любого утверждения, которое тут же на наших глазах опровергается, – чисто еврейского монолога находим в изобилии во всяком произведении Шолом-Алейхема. Это станет его визитной карточкой, коронным номером и вкладом в мировую литературу.
«Страсть к писанию, как это ни странно, началась у меня с красивого почерка, который я перенял у учителя Зораха. За красиво написанное задание отец давал нам по грошу (первый “гонорар”). Я сшил себе тетрадь и красивыми буквами вывел в ней (“сочинил”) целый трактат по Библии и древнееврейской грамматике. Отец пришёл в восторг от моего “произведения” и долго носил его у себя в кармане, показывая каждому встречному и поперечному, как прекрасно пишет его сын (мне было тогда лет десять), как он сведущ в Библии и искусен в грамматике»[18].
Сталкивался ли маленький Шолом с проявлениями антисемитизма, знал ли он, что это такое? Косвенно, почти нет – и Воронково, и Переяслав были еврейскими местечками, и их украинское и русское население вполне добрососедски уживалось с иудейской частью города. Конечно, вид длинных пейсов и лапсердаков всегда настраивал христианина на шутку, а иудейские обычаи и ритуалы были для него странными и чужими, да и православный батюшка никогда не забывал лишний раз напомнить с амвона, кто распял Христа; но в обыденной жизни отношение к человеку определялось не тем, христианин он или иудей, а подлец ли он, мошенник, или честен и отзывчив. Это были времена до первых массовых еврейских погромов в Российской империи, прокатившихся по всей Украине, включая Переяслав, в 1881–1882 годах после убийства народовольцами императора Александра II.
В романе «С ярмарки» Шолом-Алейхем вспоминает, что в Воронкове ему был знаком только один вид антисемитизма – собачий: как-то раз христианские ребята натравили на него собак, которые порвали его и сильно искусали, шрамы остались на всю жизнь.
Для широты картины добавим, что, по воспоминаниях Шолом-Алейхема, и еврейские дети никогда не упускали случая, завидев длиннорясого православного батюшку, пробежаться за ним, проорав нараспев: «Поп, поп, ложись в гроб. Сядь на кобылу, поезжай в могилу. Поп волосатый, зароем тебя лопатой. Нам клад, тебя в ад».
В 1871 году эпидемия холеры унесла мать Шолома. Отец ушёл в скорбь, забыл о делах, сидел на кровати и читал «Книгу Иова». По прошествии тридцатидневного траура родня и соседи стали его уговаривать: детям нужна мать, дому – хозяйка, да и против традиций это – быть еврею без жены. И уговорили. Отец поехал в Бердичев, чтобы выбрать себе там невесту[19], а шестерых самых младших, включая и тринадцатилетнего Шолома, отправили в местечко Богуслав к дедушке Мойше-Йосе и бабушке Гитл – маминым родителям: чтобы новая жена не испугалась всей оравы. В Богуславе дети были предоставлены себе: дедушка был занят тулупами, капотами, ложками, подносами и другими вещами, которые, как в ломбарде, брал в залог, разбитая параличом бабушка весь день неподвижно сидела на одном месте. Шолом проводил время, бегая на Рось с местными мальчишками смотреть, как ловят рыбу, обрывал в лесу дикую грушу, научился курить, курил много, и вообще, зарекомендовал себя редким сорванцом. Но несмотря на это именно Шолом стал дедушкиным любимцем, и именно ему, хотя и всем внукам, по вечерам дедушка рассказывал сказки – страшные, волшебные: о покойниках, что молятся ночью в холодной синагоге, о домовом, который завёлся в квартире Лифшица, о быке-великане и морском чудовище Левиафане.
Всё бы хорошо, но у бабушки с дедушкой жил ещё и сын со своей семьёй, женой и дочерью, которые чужим детям смотрели в рот, считая съеденные куски, и ревновали к старикам, чьё внимание до появления переяславских доставалось только им. Чем дальше, тем обстановка в доме становилась для сирот всё невыносимее, и они ждали только письма от отца с разрешением вернуться. И когда оно пришло, задерживаться не стали.
Хана, бердичевская мачеха, была именно такой. Её речь – безостановочная, богатая, выразительная, цветистая – моментально отзывалась проклятием на любое слово: «Есть – ели б тебя черви! Пить – выпили бы тебя пиявки! Кричать – кричать тебе от зубов! Шить – сшить бы вам саван! Пойти – пошёл бы ты в преисподню! Стоять – стоять тебе столбом! Сидеть – сидеть бы вам в ранах и болячках! Лежать – лежать бы вам в земле! Говорить – говорить бы вам в бреду! Молчать – замолчать бы вам навеки! Сказать – сказать бы о тебе всё худшее! Иметь – иметь бы тебе все язвы! Не иметь – не иметь бы тебе в жизни добра! Носить – носил бы тебя чёрт на плечах! Вносить – вносить бы тебя больного! Выносить – выносить бы тебя мёртвого! Уносить – унесли бы тебя на кладбище!»[20]
Вы знаете, из чего растут стихи; и чем почва унавоженней, тем красивее они вырастают. Душа Шолома откликнулась, и тлевший в её глубине писательский дар расцвёл. Шолом долго тайком записывал потоки мачехиной брани, а потом две ночи вдохновенно сортировал и расставлял по алфавиту. Таким образом, первым настоящим – оформленным и законченным – литературным трудом писателя стал словарь бранных слов. Шолом назвал его «Лексикон мачехи». Мы не можем не привести его полностью, вот он:
«А. – Аман, Асмодей.
Б. – Банда, банная шайка, банщик, бездельник, богадельня, болван, босяк, бревно.
B. – Веник, вероотступник, вонючка, вор, врун, выкрест, въедливая тварь.
Г. – Глотатель картошки, глупая морда, голодранец, грязное животное, гультяй, гусак в ермолке, гундосый.
Д. – Девка, деркач, дикарь, доносчик, дурень, дылда, дьявол.
Ж. – Жадюга, жулик.
3. – Зазнайка, заика, затяжная болезнь, злодей, злосчастье, змея.
И. – Идиот, идол, изверг, извозчик.
К. – Калека, каскетка, карманник, картёжник, каторжник, кислица, кишка бездонная, клоп, красавчик, крещёная голова, кусок сала.
Л. – Лабазник, лакомка, лгун, лежебока, лентяй, лепёшка, лоботряс, лодырь, лошадиная морда.
М. – Медвежий поводырь, меламед, мешок половы, морской кот, мудрец во полуночи, мясо для сиденья.
Н. – Надутый пузырь, нахал, негодяй, несчастье, неудачник, никудышный, ничтожество, нищий, нудник.
О. – Обжора, обезьяна, обманщик, объедало, осёл, отъявленный дурак, отщепенец.
П. – Паршивец, паскудник, пипернотер, пискун, побирушка, подхалим, попрошайка, портач, приблудный пес, припадочный, приставала, притворщик, пролаза, проповедник, пугало, пупок, пустоголовый, пятно.
Р. – Разбойник, редька, рыжий.
C. – Сапожник, свинья, свистун, сволочь, скрытый праведник, слепая курица, собака из собак, собачник, сопляк, сорванец, сплетник, стрелок по фонарям, сын дятла, святоша.
Т. – Торба, трефная кишка, трубочист, тряпьё, турецкий перец.
У – Упрямец, урод.
Ф. – Фальшивый человек, фляскодрига.
X. – Холера, хромой портняжка.
Ц. – Царская морда.
Ч. – Червивый, череп пробитый, чесотка, чешуя.
Ш. – Шарлатан, шепелявый, шлёпанец, шляхтич»[21].
Шолом не успел переписать начисто своё произведение, как оно уже обрело читателя. Поинтересоваться, почему это сын не спит, незаметно подошёл отец, взял рукопись, прочитал – и даже показал мачехе. Но если вы ждёте драматической развязки, то всё случилось ровно наоборот: сварливая и готовая в любую секунду разразиться проклятиями мачеха, прочитав свой «лексикон», вдруг рассмеялась и хохотала так, как Шолом не слышал от неё ни до этого, ни после.
Первый литературный успех и окрылил Шолома, и укрепил в нём уверенность стать писателем. А кем же ещё? Нет, совсем недавно он хотел быть только резчиком или музыкантом, но это в прошлом.
В доме Нохума Рабиновича – человека начитанного и просвещённого – собирались сливки тогдашней переяславской интеллигенции, среди которых выделялся большой любитель литературы торговец лотерейными билетами Коллектор (мы не знаем, фамилия это или прозвище, Шолом-Алейхем в своём автобиографическом романе – и вслед за ним все исследователи – называют его только так). Читал он не только еврейских классиков, философов и толкователей Торы, но и новых еврейских писателей, создателей еврейской просветительской литературы – Хаскалы, – и приносил их книги в дом Нохума Рабиновича. Сидя на лавочке у ворот, Шолом читал запоем Нафтоля-Герца Вейзеля, Адама Гакогена Лебенсона, Калмана Шульмана, Ицхока-Бера Левинзона. Но продолжить свои литературные опыты Шолома побудила не эта серьёзная и полезная молодому уму воспитательная литература, а душещипательный роман гебраистского (то есть пишущего на иврите) писателя Авраама Many (1807–1867) «Сионская любовь», который Шолому, собственно, никто не рекомендовал и не давал. Проглоченный за одну субботу и окроплённый обильными юношескими слезами, этот роман лишил Шолома сна и аппетита и вдохновил написать свой – по столь впечатлившему образцу. На мелочь, перепавшую за беготню по поручениям постояльцев, Шолом купил бумаги, сшил из неё тетрадку, разлиновал её и, дождавшись ночи, приступил к своему творению, назвав его «Дщерь Сиона». На этот раз его обнаружила мачеха: кто там жжёт керосин? – забрала тетрадку и показала мужу, тот – Коллектору. Коллектор сказал: «Вы и понятия не имеете, реб Нохум, что это за сокровище. Покарай меня бог, если вы понимаете это! Из него кое-что выйдет. Вот увидите, из него будет толк. Иди-ка сюда, сорва-анец этакий, дай-ка я ущипну как следует твои красные пампушки, сто чертей тебе в бок!»[22]
На всякий случай заметим, что «Дщерь Сиона» была написана на иврите – древнееврейском.
Арнольд сказал: «Что касается его писанины, то бог с ней. Выбросьте её на помойку. Такая писанина и бумаги не стоит. А если вы хотите, чтоб из малого вышел толк, отдайте его в уездное училище. После уездного перед ним все дороги открыты…»[23]
Одно «но»: училище было русским. Дядя Пиня твердил, что от уездного училища до перехода в христианство – один шаг: если вы отдаёте своих детей в уездное училище, то заранее смиритесь с тем, что они станут иноверцами. Дядя Пиня был, конечно, прав: вон сколько еврейских юношей после русского уездного крестилось и тем самым вычёркивало себя из еврейства (а измена вере – величайший грех перед богом и людьми, по выкрестам даже справляются панихиды, как по умершим, – прочитайте «Хаву» (1906), рассказ из цикла «Тевье-молочник», там убедительно описывается, как доброму, мудрому, всё понимающему и всё прощающему Тевье после ухода из семьи и крещения одной из дочерей пришлось скрепить своё разбитое родительское сердце, чтобы, проходя мимо, делать вид, что не видит и не слышит её), но и лишать талантливого ребёнка большого будущего, запирая его в тесном душном мирке еврейского местечка, где перспектив никаких, кроме покупать-продавать, тоже не хотелось. И Нохум Рабинович принял соломоново решение: он записал сына в уездное училище, но выговорил у директора право для Шолома не учиться по субботам и не присутствовать на уроках православного священника.
Так Шолом 4 сентября 1873 года стал «классником» уездного училища. На первых порах ему там пришлось несладко: он так плохо говорил и понимал по-русски, что над ним потешались все – и учитель, и соученики. Это было вдвойне унизительно оттого, что Шолом привык сам над всеми смеяться, а тут вдруг смеются на ним! И это не всё: «<…> школьные товарищи тоже не дремали. Как только кончались уроки и еврейские мальчики появлялись во дворе, их тут же торжественно валили на землю и, придерживая за руки и за ноги, – и всё это очень добродушно, – мазали их рты свиным салом. Приходя потом домой, удручённые, они никому не рассказывали, что с ними стряслось, опасаясь, как бы их не забрали из училища»[24].
Зато дома теперь всё было по-другому: отец заявил мачехе, «<…> чтобы она не смела больше распоряжаться Шоломом. Другими детьми – пожалуйста, но только не Шоломом. Шолом – не то, что другие. Он должен учиться! Раз навсегда! – кричал отец. – Так я хочу. Так оно есть, так оно и будет!»[25]
И действительно, всё поменялось: мачеха больше не гоняла Шолома по разным поручениям, не приказывала поставить самовар, не заставляла сидеть с маленьким ребёнком (а кроме своих собственных, у Нохума и Ханы родились и общие дети). Отныне Шолом был освобождён даже от своих обязанностей в новом семейном предприятии: производстве кошерного вина из изюма. Содержанием заезжего двора прокормить семью было всё труднее, и отец Шолома открыл винный погреб («Продажа разных вин Южного берега» – гласила вывеска). В «фабрикации» вина участвовала вся семья, Шолом резал изюм. Какое-то время это дело приносило хорошую прибыль – большую, чем другие занятия Нохума Рабиновича, – до тех пор, пока по городу не пошёл слух, что Нохум Вевиков Рабинович жутко разбогател на вине, и ему не начали подражать другие: в Переяславе оказалось столько кошерного вина, что хватило бы евреям всего света на сто лет вперёд, и, конечно же, выручка семьи Шолома снизилась.
Предоставленный только себе и учёбе, Шолом учился так азартно и увлечённо, что уже вскоре отца вызвали в училище, чтобы сказать, что поскольку Шолом учится исключительно хорошо, то по закону его следует принять на казённый счёт, но поскольку он еврей, то ему можно назначить только «пенсию» в сумме ста двадцати рублей (в год или полгода, Шолом-Алейхем не помнит). Это была сенсация на весь Переяслав: еврейский «классник» получает от государства пенсию, такого ещё не бывало! «Ах, кто не видел тогда сияющего отца, тот вообще не видел счастливого человека»[26]. Собралась вся родня, отец и мачеха принимали поздравления. Шолом стал кормильцем семьи.
Что же касается писания, то, научившись читать по-русски, Шолом добрался и до мировой классики: прочитав «Робинзона Крузо», так впечатлился, что сел и написал на иврите «Еврейского Робинзона Крузо». На этот раз сам принёс своё произведение отцу, тот пришёл в восторг, показывал всем сочинение сына, и уже никто не сомневался, что Шолом, когда вырастет, станет только писателем – и никем другим.
За Шоломом даже закрепилось прозвище «Писатель» – правда, не из-за «Еврейского Робинзона», а по иному случаю. «Еврейский Робинзон», как и «Дщерь Сиона», оставались, по большому счёту, графоманскими попытками писать по-взрослому, по-книжному, там не было того Шолом-Алейхема, которого знает теперь весь мир. Настоящий Шолом-Алейхем, что подписал молитвенник кузена и составил словарь ругательств мачехи, сидел глубоко в Шоломе и ждал своего часа, вылезая, как «бес», как «болезнь», время от времени. Один раз «бес» показал себя в священный день субботы, когда не то что писать, вообще ничего делать нельзя: даже тушить свечи или ловить блоху. Шолом и сам не понимает, зачем это делает, чувствует только, что побелённые стены соседских домов и деревянные заборы так и просятся, чтобы на них что-нибудь нарисовали и написали. Не в силах удержать себя, Шолом достаёт из кармана кусочек мела, вот зачем, оказывается, накануне прихваченный из класса, рисует на стене человечка и своим красивым, круглым, каллиграфическим почерком пишет под рисунком: «Кто писал, не знаю, а я, дурак, читаю». И тут же чья-то тяжёлая рука хватает его за ухо. Дядя Пиня!
Зато мальчишеский местечковый игровой фольклор уж точно повлиял. Абсурдные, в которых важен только ритм, «походные» песенки или песенки, специально существующие для разного рода занятий, например, для рисования человечка: «Точка, точка, запятая, минус, рожица кривая, ручка, ручка и кружок, ножка, ножка и пупок…» Ну и, конечно, игра в придумывание к любому, абсолютно любому имени рифмы: «Мотл-капотл, Друмен-дротл, Иосеф-сотл, Эрец-кнотл», или «Лейбл-капейбл, Друмендребл, Иосеф-сейбл, Эрец-кнейбл», или «Янкл-капанкл, Друмен-дранкл, Иосеф-санкл, Эрец-кнанкл». А ещё – язык-перевёртыш: «<…> то есть как говорить всё наоборот. Например: “Тов я мав мад в удром”. Это значит: “Вот я вам дам в морду”. Или: “А шикук шечох?” – “А кукиш хочешь?” На таком языке Шолом мог говорить целый час без умолку. Это ведь сплошное удовольствие – вы можете говорить человеку всё, что угодно, прямо в глаза, а он дурак дураком и ничего не понимает»[13].
Одно из своих самых знаменитых произведений – полусказку-полурассказ «Заколдованный портной» (1901) – Шолом-Алейхем закончит словами, которые цитируют все, программными для его творчества словами: «Смеяться полезно. Врачи советуют смеяться…» Смех как лекарство, лекарство от страха. Страха жизни и страха смерти. Первое название «Заколдованного портного» – довольно страшноватой, если вдуматься, истории, страшноватой не своим полусказочным, гоголевским колоритом, а трагической безысходностью человеческой жизни – «Повесть без конца». В произведениях Шолом-Алейхема, при всей их юмористичности, практически никогда нет хеппи-энда: крах, смерть, разбитые мечты, разрушенная жизнь, – но нет и уныния – здоровый трагизм бытия, обильно, временами – через край, сдобренный смехом.
Смех против страха – известная формула. Еврейское религиозное воспитание подразумевало, прежде всего, богобоязненность, и сам Шолом-Алейхем пишет о себе-мальчике как о «по-настоящему благонравном и богобоязненном» – несмотря на все проказы и шалости, свойственные детству. И не в последнюю очередь непреодолимое мальчишеское стремление над всем пошутить и всё высмеять было, если хотите, детской реакцией на закладываемый семьёй и хедером в душу ребёнка страх перед Богом – грозным, всевидящим и не прощающим ничего, даже мелких прегрешений.
В «К моей биографии» Шолом-Алейхем скажет: «Детей в нашем доме воспитывали в строгости, держали в страхе божьем, отдавали к лучшему учителю – реб Зораху. И мы были по-настоящему благочестивы. Я помню ещё и теперь сладость слёз, которые мы проливали, слушая нравоучения учителя. А нравоучения читал нам учитель реб Зорах каждый день, и мы во время молитвы били себя в грудь и каялись <…>»[14]
Имеет смысл добавить, что до конца своей жизни Шолом-Алейхем останется самым что ни на есть правоверным иудеем и – при всей широте взглядов – в написанном незадолго до смерти завещании отдельным пунктом оговорит, что если кто из его детей и внуков осмелится перейти в другую веру и тем самым отречься от еврейства, то вычеркнет себя из семьи и наследства.
Один из самых частых сюжетов у Шолом-Алейхема – это внезапный финансовый крах, разорение: налаженная жизнь летит в тартарары, богач превращается в бедняка; нужда, семья живёт впроголодь. Как правило, это происходит не по вине самого «дельца» – ему кто-нибудь помогает в этом: хороший знакомый, сват, брат, человек, за которого сват и брат поручились головой. Менахем-Мендл становится компаньоном Тевье-молочника и уговаривает его вложить единственную, скопленную годами сотню рублей в биржевую игру: быстрые деньги, тысячный доход, – рассказ называется «Химера» (1899). В пьесе «Крупный выигрыш» (1916) у внезапно выигравшего в лотерею портного Шимеле Сорокера все деньги выманивают аферисты Вигдорчук и Рубинчик: вложить деньги в сеть кинотеатров, разбогатеть до миллиона, – и пропадают из города. Примеры можно продолжить.
У Нохума Рабиновича тоже был свой вигдорчук – компаньон Гершл, – который его обокрал и перебил у него аренду, а когда дело дошло до раввина и третейского судьи, только расхохотался в лицо и грубо выругался.
«Перемена места – перемена счастья», – так говорят герои Шолом-Алейхема и так сказал его отец: придётся возвращаться в Переяслав, пусть повезёт на новом-старом месте. Семья переехала в Переяслав: сначала родители и бабушка Минда – мама отца; а когда обустроились, через два-три месяца, забрали и детей.
В Переяславе их ждала совсем другая жизнь. «То, что родители содержат заезжий дом, было для детей сюрпризом, и весьма обидным. Как, их отец, реб Нохум Вевиков, выходит встречать постояльцев, их мать, Хая-Эстер, стряпает, их бабушка Минда прислуживает! Большего падения, худшего позора они и представить себе не могли. <…> серебряных и позолоченных кубков, бокалов и бокальчиков, а также ножей, вилок, ложек – всего столового серебра уже не было. Куда оно девалось? Только много позже дети узнали, что родители заложили его вместе с маминым жемчугом и драгоценностями у одного переяславского богача и больше уже никогда не смогли выкупить. <…> мать принесла из кухни далеко не роскошный ужин: подогретую фасоль, которую нужно было есть с хлебом; да и хлеб был чёрствый. Мама сама нарезала хлеба и дала каждому его порцию. Этого у них никогда не бывало – повадка бедняков!»[15]
В новое семейное дело – не слишком доходное, богатые приезжие предпочитали останавливаться у конкурентов Нохума Рабиновича, где условия получше – были вовлечены все: в обязанности Шолома входило караулить и зазывать в дом приезжих, на все лады расхваливая его; ставить для них самовар; бегать по их поручениям в лавку и в шинок за горилкой; чистить им сапоги; подметать двор. Превратиться в прислугу, мальчика на побегушках после воронковской жизни в достатке было, конечно, унизительно – но что делать? Продолжал Шолом и учиться – в местном хедере, у местного меламеда, где его знания, эрудицию и пытливый ум быстро оценили и даже прозвали «воронковским знатоком Библии»: «<…> взрослые часто, добродушно ухватив его за ухо, спрашивали: “Ну-ка, маленький Знаток Библии, в каком месте находится такое-то изречение?”»[16]
Но главное – бисерный, ровный, каллиграфический почерк. Однажды брат отца дядя Пиня, чтобы проверить, усадил Шолома за стол, дал перо, чернила и – не найдя листа бумаги – молитвенник своего сына, приказал: «Пиши!» – «Что мне писать?» – «Пиши что хочешь». И Шолом написал на молитвеннике своё первое в жизни произведение – на древнееврейском: «Хотя на священной книге мудрецы писать запрещают, но знака ради это позволено. Сей молитвенник принадлежит… Кому он принадлежит? Кому принадлежит, тому и принадлежит. Но всё же кому он принадлежит? Тому, кто его купил. Кто же его купил? Кто купил, тот и купил. Кто же всё-таки его купил? Тот, кто дал деньги. Кто же дал деньги? Кто дал, тот и дал. Всё-таки кто же дал? Тот, кто богат. Кто же богат? Кто богат, тот и богат. Кто же всё-таки богат? Богат славный юноша Ицхок, достойный сын знаменитого богача Пинхуса Рабиновича из прославленного города Переяслава»[17].
Примеры подобного – живого, мастерски выписанного тавтологического монолога, на каждой строчке препирающегося с самим собой или вертящегося, как собака за своим хвостом, вокруг любого утверждения, которое тут же на наших глазах опровергается, – чисто еврейского монолога находим в изобилии во всяком произведении Шолом-Алейхема. Это станет его визитной карточкой, коронным номером и вкладом в мировую литературу.
«Страсть к писанию, как это ни странно, началась у меня с красивого почерка, который я перенял у учителя Зораха. За красиво написанное задание отец давал нам по грошу (первый “гонорар”). Я сшил себе тетрадь и красивыми буквами вывел в ней (“сочинил”) целый трактат по Библии и древнееврейской грамматике. Отец пришёл в восторг от моего “произведения” и долго носил его у себя в кармане, показывая каждому встречному и поперечному, как прекрасно пишет его сын (мне было тогда лет десять), как он сведущ в Библии и искусен в грамматике»[18].
Сталкивался ли маленький Шолом с проявлениями антисемитизма, знал ли он, что это такое? Косвенно, почти нет – и Воронково, и Переяслав были еврейскими местечками, и их украинское и русское население вполне добрососедски уживалось с иудейской частью города. Конечно, вид длинных пейсов и лапсердаков всегда настраивал христианина на шутку, а иудейские обычаи и ритуалы были для него странными и чужими, да и православный батюшка никогда не забывал лишний раз напомнить с амвона, кто распял Христа; но в обыденной жизни отношение к человеку определялось не тем, христианин он или иудей, а подлец ли он, мошенник, или честен и отзывчив. Это были времена до первых массовых еврейских погромов в Российской империи, прокатившихся по всей Украине, включая Переяслав, в 1881–1882 годах после убийства народовольцами императора Александра II.
В романе «С ярмарки» Шолом-Алейхем вспоминает, что в Воронкове ему был знаком только один вид антисемитизма – собачий: как-то раз христианские ребята натравили на него собак, которые порвали его и сильно искусали, шрамы остались на всю жизнь.
Для широты картины добавим, что, по воспоминаниях Шолом-Алейхема, и еврейские дети никогда не упускали случая, завидев длиннорясого православного батюшку, пробежаться за ним, проорав нараспев: «Поп, поп, ложись в гроб. Сядь на кобылу, поезжай в могилу. Поп волосатый, зароем тебя лопатой. Нам клад, тебя в ад».
В 1871 году эпидемия холеры унесла мать Шолома. Отец ушёл в скорбь, забыл о делах, сидел на кровати и читал «Книгу Иова». По прошествии тридцатидневного траура родня и соседи стали его уговаривать: детям нужна мать, дому – хозяйка, да и против традиций это – быть еврею без жены. И уговорили. Отец поехал в Бердичев, чтобы выбрать себе там невесту[19], а шестерых самых младших, включая и тринадцатилетнего Шолома, отправили в местечко Богуслав к дедушке Мойше-Йосе и бабушке Гитл – маминым родителям: чтобы новая жена не испугалась всей оравы. В Богуславе дети были предоставлены себе: дедушка был занят тулупами, капотами, ложками, подносами и другими вещами, которые, как в ломбарде, брал в залог, разбитая параличом бабушка весь день неподвижно сидела на одном месте. Шолом проводил время, бегая на Рось с местными мальчишками смотреть, как ловят рыбу, обрывал в лесу дикую грушу, научился курить, курил много, и вообще, зарекомендовал себя редким сорванцом. Но несмотря на это именно Шолом стал дедушкиным любимцем, и именно ему, хотя и всем внукам, по вечерам дедушка рассказывал сказки – страшные, волшебные: о покойниках, что молятся ночью в холодной синагоге, о домовом, который завёлся в квартире Лифшица, о быке-великане и морском чудовище Левиафане.
Всё бы хорошо, но у бабушки с дедушкой жил ещё и сын со своей семьёй, женой и дочерью, которые чужим детям смотрели в рот, считая съеденные куски, и ревновали к старикам, чьё внимание до появления переяславских доставалось только им. Чем дальше, тем обстановка в доме становилась для сирот всё невыносимее, и они ждали только письма от отца с разрешением вернуться. И когда оно пришло, задерживаться не стали.
* * *
Женский характер, повсеместно встречаемый в произведениях Шолом-Алейхема, – это стерва-жена, сварливая, вечно ругающая мужа и детей, вечно недовольная жизнью. Этот тип женщин Шолом-Алейхем изображает объёмно и очень натурально, он узнаваемый и живой; другим женским типам – нежных возлюбленных, во всём согласных с мужем жён – можно верить и не верить, считая их чересчур сентиментальными, неживыми, книжными, что и делают многие критики, – но этому сразу веришь. Как только сварливая жена у Шолом-Алейхема открывает рот – вот она вся здесь, перед тобой, от первого слова до последнего.Хана, бердичевская мачеха, была именно такой. Её речь – безостановочная, богатая, выразительная, цветистая – моментально отзывалась проклятием на любое слово: «Есть – ели б тебя черви! Пить – выпили бы тебя пиявки! Кричать – кричать тебе от зубов! Шить – сшить бы вам саван! Пойти – пошёл бы ты в преисподню! Стоять – стоять тебе столбом! Сидеть – сидеть бы вам в ранах и болячках! Лежать – лежать бы вам в земле! Говорить – говорить бы вам в бреду! Молчать – замолчать бы вам навеки! Сказать – сказать бы о тебе всё худшее! Иметь – иметь бы тебе все язвы! Не иметь – не иметь бы тебе в жизни добра! Носить – носил бы тебя чёрт на плечах! Вносить – вносить бы тебя больного! Выносить – выносить бы тебя мёртвого! Уносить – унесли бы тебя на кладбище!»[20]
Вы знаете, из чего растут стихи; и чем почва унавоженней, тем красивее они вырастают. Душа Шолома откликнулась, и тлевший в её глубине писательский дар расцвёл. Шолом долго тайком записывал потоки мачехиной брани, а потом две ночи вдохновенно сортировал и расставлял по алфавиту. Таким образом, первым настоящим – оформленным и законченным – литературным трудом писателя стал словарь бранных слов. Шолом назвал его «Лексикон мачехи». Мы не можем не привести его полностью, вот он:
«А. – Аман, Асмодей.
Б. – Банда, банная шайка, банщик, бездельник, богадельня, болван, босяк, бревно.
B. – Веник, вероотступник, вонючка, вор, врун, выкрест, въедливая тварь.
Г. – Глотатель картошки, глупая морда, голодранец, грязное животное, гультяй, гусак в ермолке, гундосый.
Д. – Девка, деркач, дикарь, доносчик, дурень, дылда, дьявол.
Ж. – Жадюга, жулик.
3. – Зазнайка, заика, затяжная болезнь, злодей, злосчастье, змея.
И. – Идиот, идол, изверг, извозчик.
К. – Калека, каскетка, карманник, картёжник, каторжник, кислица, кишка бездонная, клоп, красавчик, крещёная голова, кусок сала.
Л. – Лабазник, лакомка, лгун, лежебока, лентяй, лепёшка, лоботряс, лодырь, лошадиная морда.
М. – Медвежий поводырь, меламед, мешок половы, морской кот, мудрец во полуночи, мясо для сиденья.
Н. – Надутый пузырь, нахал, негодяй, несчастье, неудачник, никудышный, ничтожество, нищий, нудник.
О. – Обжора, обезьяна, обманщик, объедало, осёл, отъявленный дурак, отщепенец.
П. – Паршивец, паскудник, пипернотер, пискун, побирушка, подхалим, попрошайка, портач, приблудный пес, припадочный, приставала, притворщик, пролаза, проповедник, пугало, пупок, пустоголовый, пятно.
Р. – Разбойник, редька, рыжий.
C. – Сапожник, свинья, свистун, сволочь, скрытый праведник, слепая курица, собака из собак, собачник, сопляк, сорванец, сплетник, стрелок по фонарям, сын дятла, святоша.
Т. – Торба, трефная кишка, трубочист, тряпьё, турецкий перец.
У – Упрямец, урод.
Ф. – Фальшивый человек, фляскодрига.
X. – Холера, хромой портняжка.
Ц. – Царская морда.
Ч. – Червивый, череп пробитый, чесотка, чешуя.
Ш. – Шарлатан, шепелявый, шлёпанец, шляхтич»[21].
Шолом не успел переписать начисто своё произведение, как оно уже обрело читателя. Поинтересоваться, почему это сын не спит, незаметно подошёл отец, взял рукопись, прочитал – и даже показал мачехе. Но если вы ждёте драматической развязки, то всё случилось ровно наоборот: сварливая и готовая в любую секунду разразиться проклятиями мачеха, прочитав свой «лексикон», вдруг рассмеялась и хохотала так, как Шолом не слышал от неё ни до этого, ни после.
Первый литературный успех и окрылил Шолома, и укрепил в нём уверенность стать писателем. А кем же ещё? Нет, совсем недавно он хотел быть только резчиком или музыкантом, но это в прошлом.
В доме Нохума Рабиновича – человека начитанного и просвещённого – собирались сливки тогдашней переяславской интеллигенции, среди которых выделялся большой любитель литературы торговец лотерейными билетами Коллектор (мы не знаем, фамилия это или прозвище, Шолом-Алейхем в своём автобиографическом романе – и вслед за ним все исследователи – называют его только так). Читал он не только еврейских классиков, философов и толкователей Торы, но и новых еврейских писателей, создателей еврейской просветительской литературы – Хаскалы, – и приносил их книги в дом Нохума Рабиновича. Сидя на лавочке у ворот, Шолом читал запоем Нафтоля-Герца Вейзеля, Адама Гакогена Лебенсона, Калмана Шульмана, Ицхока-Бера Левинзона. Но продолжить свои литературные опыты Шолома побудила не эта серьёзная и полезная молодому уму воспитательная литература, а душещипательный роман гебраистского (то есть пишущего на иврите) писателя Авраама Many (1807–1867) «Сионская любовь», который Шолому, собственно, никто не рекомендовал и не давал. Проглоченный за одну субботу и окроплённый обильными юношескими слезами, этот роман лишил Шолома сна и аппетита и вдохновил написать свой – по столь впечатлившему образцу. На мелочь, перепавшую за беготню по поручениям постояльцев, Шолом купил бумаги, сшил из неё тетрадку, разлиновал её и, дождавшись ночи, приступил к своему творению, назвав его «Дщерь Сиона». На этот раз его обнаружила мачеха: кто там жжёт керосин? – забрала тетрадку и показала мужу, тот – Коллектору. Коллектор сказал: «Вы и понятия не имеете, реб Нохум, что это за сокровище. Покарай меня бог, если вы понимаете это! Из него кое-что выйдет. Вот увидите, из него будет толк. Иди-ка сюда, сорва-анец этакий, дай-ка я ущипну как следует твои красные пампушки, сто чертей тебе в бок!»[22]
На всякий случай заметим, что «Дщерь Сиона» была написана на иврите – древнееврейском.
* * *
И ещё один отцовский приятель сыграл решающую роль в судьбе Шолома: «почти нотариус» Арнольд из Подворок – пригорода Переяслава, – известный своим умом и честностью. Сокровище сокровищем, но какую огранку ему придать, как распорядиться судьбой столь одарённого богом подростка? – ломал голову Нохум. – Как его вывести в люди?Арнольд сказал: «Что касается его писанины, то бог с ней. Выбросьте её на помойку. Такая писанина и бумаги не стоит. А если вы хотите, чтоб из малого вышел толк, отдайте его в уездное училище. После уездного перед ним все дороги открыты…»[23]
Одно «но»: училище было русским. Дядя Пиня твердил, что от уездного училища до перехода в христианство – один шаг: если вы отдаёте своих детей в уездное училище, то заранее смиритесь с тем, что они станут иноверцами. Дядя Пиня был, конечно, прав: вон сколько еврейских юношей после русского уездного крестилось и тем самым вычёркивало себя из еврейства (а измена вере – величайший грех перед богом и людьми, по выкрестам даже справляются панихиды, как по умершим, – прочитайте «Хаву» (1906), рассказ из цикла «Тевье-молочник», там убедительно описывается, как доброму, мудрому, всё понимающему и всё прощающему Тевье после ухода из семьи и крещения одной из дочерей пришлось скрепить своё разбитое родительское сердце, чтобы, проходя мимо, делать вид, что не видит и не слышит её), но и лишать талантливого ребёнка большого будущего, запирая его в тесном душном мирке еврейского местечка, где перспектив никаких, кроме покупать-продавать, тоже не хотелось. И Нохум Рабинович принял соломоново решение: он записал сына в уездное училище, но выговорил у директора право для Шолома не учиться по субботам и не присутствовать на уроках православного священника.
Так Шолом 4 сентября 1873 года стал «классником» уездного училища. На первых порах ему там пришлось несладко: он так плохо говорил и понимал по-русски, что над ним потешались все – и учитель, и соученики. Это было вдвойне унизительно оттого, что Шолом привык сам над всеми смеяться, а тут вдруг смеются на ним! И это не всё: «<…> школьные товарищи тоже не дремали. Как только кончались уроки и еврейские мальчики появлялись во дворе, их тут же торжественно валили на землю и, придерживая за руки и за ноги, – и всё это очень добродушно, – мазали их рты свиным салом. Приходя потом домой, удручённые, они никому не рассказывали, что с ними стряслось, опасаясь, как бы их не забрали из училища»[24].
Зато дома теперь всё было по-другому: отец заявил мачехе, «<…> чтобы она не смела больше распоряжаться Шоломом. Другими детьми – пожалуйста, но только не Шоломом. Шолом – не то, что другие. Он должен учиться! Раз навсегда! – кричал отец. – Так я хочу. Так оно есть, так оно и будет!»[25]
И действительно, всё поменялось: мачеха больше не гоняла Шолома по разным поручениям, не приказывала поставить самовар, не заставляла сидеть с маленьким ребёнком (а кроме своих собственных, у Нохума и Ханы родились и общие дети). Отныне Шолом был освобождён даже от своих обязанностей в новом семейном предприятии: производстве кошерного вина из изюма. Содержанием заезжего двора прокормить семью было всё труднее, и отец Шолома открыл винный погреб («Продажа разных вин Южного берега» – гласила вывеска). В «фабрикации» вина участвовала вся семья, Шолом резал изюм. Какое-то время это дело приносило хорошую прибыль – большую, чем другие занятия Нохума Рабиновича, – до тех пор, пока по городу не пошёл слух, что Нохум Вевиков Рабинович жутко разбогател на вине, и ему не начали подражать другие: в Переяславе оказалось столько кошерного вина, что хватило бы евреям всего света на сто лет вперёд, и, конечно же, выручка семьи Шолома снизилась.
Предоставленный только себе и учёбе, Шолом учился так азартно и увлечённо, что уже вскоре отца вызвали в училище, чтобы сказать, что поскольку Шолом учится исключительно хорошо, то по закону его следует принять на казённый счёт, но поскольку он еврей, то ему можно назначить только «пенсию» в сумме ста двадцати рублей (в год или полгода, Шолом-Алейхем не помнит). Это была сенсация на весь Переяслав: еврейский «классник» получает от государства пенсию, такого ещё не бывало! «Ах, кто не видел тогда сияющего отца, тот вообще не видел счастливого человека»[26]. Собралась вся родня, отец и мачеха принимали поздравления. Шолом стал кормильцем семьи.
Что же касается писания, то, научившись читать по-русски, Шолом добрался и до мировой классики: прочитав «Робинзона Крузо», так впечатлился, что сел и написал на иврите «Еврейского Робинзона Крузо». На этот раз сам принёс своё произведение отцу, тот пришёл в восторг, показывал всем сочинение сына, и уже никто не сомневался, что Шолом, когда вырастет, станет только писателем – и никем другим.
За Шоломом даже закрепилось прозвище «Писатель» – правда, не из-за «Еврейского Робинзона», а по иному случаю. «Еврейский Робинзон», как и «Дщерь Сиона», оставались, по большому счёту, графоманскими попытками писать по-взрослому, по-книжному, там не было того Шолом-Алейхема, которого знает теперь весь мир. Настоящий Шолом-Алейхем, что подписал молитвенник кузена и составил словарь ругательств мачехи, сидел глубоко в Шоломе и ждал своего часа, вылезая, как «бес», как «болезнь», время от времени. Один раз «бес» показал себя в священный день субботы, когда не то что писать, вообще ничего делать нельзя: даже тушить свечи или ловить блоху. Шолом и сам не понимает, зачем это делает, чувствует только, что побелённые стены соседских домов и деревянные заборы так и просятся, чтобы на них что-нибудь нарисовали и написали. Не в силах удержать себя, Шолом достаёт из кармана кусочек мела, вот зачем, оказывается, накануне прихваченный из класса, рисует на стене человечка и своим красивым, круглым, каллиграфическим почерком пишет под рисунком: «Кто писал, не знаю, а я, дурак, читаю». И тут же чья-то тяжёлая рука хватает его за ухо. Дядя Пиня!