Четвертый сеанс, который, по нашей мысли, должен был быть решающим, мы назначили через два дня. До начала опыта в разговоре с больным нам удалось установить следующее: больной на наш вопрос, был ли он когда-нибудь прежде здесь (в лаборатории), с некоторой нерешительностью ответил, что «кажется, он прежде здесь бывал». Сколько раз бывал, он не помнит; ему кажется, что он был «раз восемь, а может быть и больше» (это неверно: больной был в этой лаборатории всего четвертый раз). Припомнить, что он делал здесь прошлый раз, больной не может. Лица экспериментатора и присутствующего на эксперименте сотрудника психологической лаборатории ему кажутся знакомыми.
   После этих предварительных расспросов мы попросили больного сесть за стол, затем, продолжая с целью несколько отвлечь его внимание беседовать с ним на посторонние эксперименту темы, мы предложили больному положить руки на стол и почти сейчас же, прервав разговор, дали один из положительных наших раздражителей (электрическая трещотка). Больной дал положительную реакцию. Продолжая опыт, мы получили таким образом еще около 15 условных рефлексов без единой ошибки. Чтобы произвести еще одно, контрольное, наблюдение, мы задержали больного, использовав время для другого повторного исследования памяти по методике двойной стимуляции, после чего мы вновь обратились к нему с расспросами. От конца первого эксперимента до этого времени прошло около 30 минут. На наш вопрос, что сегодня больной делал у нас в лаборатории, он отвечал, что он «занимался с картинками», т. е. припомнил последние наши опыты с запоминанием слов. Ничего другого больной вспомнить не мог. Когда мы задали ему прямой вопрос о том, помнит ли он, как на различные звуки он производил движения руками, мы получили лишь весьма неопределенный ответ, что теперь он припоминает, «что что-то такое действительно было…».
   Мы видим, таким образом, что у нашего больного воспитание условных рефлексов, навыков происходит совершенно так же, как и у здорового человека. Его дефекты касаются лишь памяти в ее высших формах. Следы прежних воздействий не только сохраняются у больного, но и способны объективно определять его дальнейшее поведение. Больной не в состоянии отдать себе отчет в удержанных им впечатлениях; но они объективно остаются действенными, и в этом смысле следы их воспроизводятся. Можно было бы формулировать это следующим образом: объективная сторона процесса запоминания оказывается у больного ненарушенной, патологические нарушения же касаются только субъективной стороны, но, разумеется, такой вывод является неверным по существу. Прежде всего, выдвигая это утверждение, мы встали бы на ту точку зрения, что субъективная сторона психологических процессов является не более чем эпифеноменом, и должны были бы тем самым допустить, что собственно в поведении больного объективно не произошло никаких изменений, т. е. сделать допущение, которое противоречит нашим исходным фактам.
   Сами навыки в условиях высших форм памяти обнаруживают себя совершенно иначе, чем в случаях амнезии или в случаях недостаточного развития этих форм. Условный рефлекс у нашего больного мог быть заторможен – как мы это и видели в первых наших экспериментах с ним – потому, что у него не сохранилось воспоминания о самом опыте; именно поэтому же мы вынуждены были прибегнуть и в нашем втором опыте к отвлечению внимания больного, чтобы дать обнаружить себя навыку возможно более независимо. Наконец, самый процесс образования или преодоления навыка происходит при этих условиях так же совершенно иначе, чем у нормального человека. Пианист, который неверно заучил пассаж и только потом обнаружил свою ошибку, тотчас же направляет свое внимание на соответствующее движение и изменяет его. Но именно этого не в состоянии сделать ни наш больной корсаковским психозом, ни наш испытуемый-олигофрен, описанный выше. У этого последнего было бы невозможным то настойчивое повторение неверных движений (просовывание руки в отверстие клетки) во втором опыте, если бы его примитивная двигательная память, зафиксировавшая это движение, не была у него формой памяти доминирующей. В этом смысле дефект памяти, который здесь себя обнаруживает, есть дефект волевого запоминания, это есть лишь неспособность, говоря языком С. Корсакова, «воспоминания по собственному произволу».
   Подобно тому как у больных корсаковским психозом сохраняется двигательная память – привычка, у них сохраняется и память эмоциональная. Корсаков в своей монографии приводит чрезвычайно показательный случай, когда у больного при одном виде электрического аппарата появлялось неприятное чувство, хотя он уверял, что он никогда прежде не подвергался электризации[67]. Это та слепая, автоматически действующая память, которая не только не тождественна с нашей высшей сознательной памятью, но которая в известном отношении даже составляет ее противоположность. А. Герцен, описывая в «Былом и думах» болезнь и смерть своего ребенка, между прочим рассказывает о том своеобразном нервном следе, который эта смерть оставила у него наряду с воспоминанием о ней в собственном смысле слова. С тех пор как его ребенок умер, говорит Герцен, «…стон больного ребенка наводит на меня такой внутренний ужас, обдает таким холодом, что я должен делать большие усилия, чтобы победить эту чисто нервную память»[68]. След пережитого глубоко эмоционального события вполне автоматически, как бы стихийно, определяет собой последующее поведение Герцена, т. е. определяет его собой совершенно так же, как предшествующий опыт определяет собой поведение и нашего больного корсаковским психозом. Различие между ними заключается лишь в том, что у Герцена эта «чисто нервная память» существует наряду и в условиях сохранившейся высшей памяти, в то время как для страдающего амнезией это есть единственная функционирующая во время болезни форма памяти.
   Таким образом, если мы можем говорить об отсутствии у нашего больного «воспроизводящей памяти», то только в смысле отсутствия у него «высшей воспроизводящей памяти», т. е. просто об отсутствии или, точнее, о нарушении высших форм запоминания.
   Итак, своеобразие высших форм памяти человека, то несомненное качественное различие между ними и элементарной физиологической памятью, памятью-последействием, памятью-привычкой, выступает из только что приведенных наблюдений, как нам кажется, с полной отчетливостью. Мы не в состоянии, разумеется привести здесь подробную аргументацию этого положения, созданную классическими исследованиями памяти; в частности, мы не в состоянии подробно реферировать и замечательную работy А. Бергсона, непосредственно к которой мы и отсылаем читателя.
   Мы можем отметить сейчас только то основное принципиальное расхождение в понимании самой проблемы высшей памяти, которое разделяет нас с этим автором.
   Из того факта, что высшие формы памяти не являются тождественными с простейшей физиологической памятью, можно сделать – принципиально говоря – двоякого рода выводы: можно рассматривать, во-первых, высшую память человека как функцию, вполне независимую от памяти физиологической, как функцию духа, не зависящую от материальных телесных процессов; именно такой вывод делает из этого факта А. Бергсон.
   Этот вывод, опирающийся на метафизическое, субстанциональное понимание явлений, характерное для методологии Бергсона, кажется нам действительно неизбежным результатом всякого недиалектического мышления вообще. Констатируя огромное качественное различие, существующее между памятью «физиологической» и высшей «духовной» памятью, Бергсон вместе с тем остается чуждым пониманию развития как процесса качественных изменений. Таким образом, к правильному положению о том, что память человека не есть простое возникновение физиологической привычки, у Бергсона присоединяется и то положение, что высшее запоминание не может происходить, не может развиться на основе нервных механизмов элементарной памяти, что в свою очередь ведет его к признанию принципиального различия самой их природы. Не допуская возможности качественных изменений в процессе развития, нельзя понять и связи явлений, представляющих собой различные формы, продукты различных ступеней развития единой функции; субстанционализируя высшие процессы памяти человека, Бергсон тем самым делает для себя возможным только одно объяснение их своеобразия – объяснение, исходящее из представления об их особой «духовной» природе.
   Однако, основываясь на том же факте свооеобразия различных форм памяти, мы можем прийти и к принципиально другому выводу. Мы можем рассматривать высшую память человека как продукт сложного и длительного процесса развития его поведения. С этой точки зрения мы можем и должны допустить принципиальную общность их природы; ничто не говорит нам прямо о невозможности такого допущения; наоборот, если наши наблюдения показывают, что наличие элементарной физиологической памяти еще не определяет собой наличие запоминания в психологическом смысле этого слова, то, с другой стороны, современная психология не располагает ни одним фактом, прямо указывающим на независимость высших форм памяти от способности нервной системы к образованию и сохранению следов предшествующего опыта. Психология не может, однако, ограничиться при изучении памяти простым указанием на то, что в основе запоминания лежат те же нервные процессы, которые образуют и механизм навыков. Сослаться на общую физиологическую природу высшей памяти – значит ничего в ней не объяснить, хотя именно такого рода «объяснения», к сожалению, весьма нередко встречаются в современной психологической литературе.
   Очень остроумное сравнение приводит по этому поводу один из современных исследователей памяти: «Представьте себе, – говорит он, – что на экзамене спрашивают кандидата, что такое сульфат натра; на что наш очень философствующий кандидат с важностью отвечает, что это – совокупность атомов. Несмотря на то, что его ответ заключает в себе глубокую истину, я думаю, он все же не выдержит экзамена»[69]. Подобно тому как решительно во всем мы можем видеть совокупность атомов, так и во всяком высшем психологическом процессе мы можем открыть ряд простейших нервных актов; и именно потому приписывать явлениям высшей человеческой памяти лишь общие неврофизилогические законы – значит по существу дела отказаться от самой проблемы исследования. В действительности же задача, которая стоит здесь перед психологом, заключается в том, чтобы вскрыть на основе изучения развития памяти ее своеобразные законы и специфически присущие ей механизмы; только таким образом, исходя из констатированной нами противоположности физиологических, натуральных форм памяти и ее высших специфически человеческих форм, мы можем прийти через генетическое исследование к действительному пониманию единства их принципиальной природы.

2.

   Старое представление, господствовавшее в психологии XIX века, о единстве психологических законов, управляющих поведением людей, стоящих на различных ступенях своего культурно-исторического развития, заставляло исследователей искать объяснение особенностям примитивного мышления, примитивной памяти и внимания лишь в том материале, в том количестве опыта, которым располагали те или иные отсталые народности. Только в самое последнее время стала в психологии господствующей точка зрения, противоположная этой. С одной стороны, работы Леви-Брюля, посвященные изучению мышления примитивного человека, с другой стороны, ряд блестящих исследований по психологии детского мышления, опубликованные Ж. Пиаже, прочно обосновали в современной науке мысль об изменчивости самих психологических функций. Эти работы показали, что мышление примитива, как и мышление ребенка, обнаруживают при тщательном их изучении не только своеобразие своего содержания, но и свои особенные, присущие им законы и механизмы. Несомненно, что, подобно мышлению, и другие психологические функции взрослого и ребенка, современного человека и человека, принадлежащего к культурно-отсталой народности, также отличаются друг от друга прежде всего в качественном отношении. Память примитивного охотника, способного вспомнить и отличить среди однообразной и изменчивой природы место, которое он посетил всего один раз, может быть несколько лет тому назад, вовсе не является только более «сильной» памятью по сравнению с памятью современного представителя интеллектуального труда, усваивающего содержание сотен книг, статей и докладов. Память того и другого не отличается только и по тому материалу, который подлежит напоминанию; их различие идет гораздо глубже и касается самих способов функционирования их памяти. То, что с легкостью запоминается одним, может показаться чрезвычайно трудным, может быть вовсе невозможным, для другого, они обладают различными формами памяти, которые определяются всей предшествующей историей их развития.
   Многочисленные этнопсихологические данные, которыми располагает современная наука, согласно свидетельствуют о необыкновенной памяти примитивного человека. Феноменальная способность «памяти на места», узнавание животных и их следов, наконец способность точно, слово в слово, пересказывать длиннейшие устные сказания – все то, что поражало путешественников, изучавших примитивные племена, находит свое объяснение именно в своеобразии функционирования памяти примитивов. Память примитивов, способная фиксировать событие даже в самых незначительных его деталях и с необыкновенной, фотографической точностью, как показывают все те наблюдения, которые собраны Леви-Брюлем и другими авторами, действует именно как автоматически фиксирующий механизм. Так, например, Roth слышал у примитивов передачу наизусть целой серии песен, которая заняла более пяти ночей, – факт, который кажется еще более удивительным, если принять во внимание, что язык этих песен был совершенно неизвестен самим сказителям; известные, часто цитируемые в этнопсихологической литературе рассказы миссионеров о способности некоторых примитивов совершенно точно, слово в слово повторить выслушанную ими проповедь, наконец, многочисленные данные о выдающейся памяти древних рапсодов, хранителей священных преданий и книг – все это совершенно достаточно характеризует примитивную память[70]. Это – та элементарная, натуральная память, которая стоит, может быть, еще очень близко к следовой памяти животных; ее механизм, если даже и не вполне совпадает, то все же, несомненно, стоит чрезвычайно близко к механизму эйдетической памяти, описанной Иеншем. Действительно, с одной стороны, только эйдетическими феноменами можно объяснить наиболее выдающиеся случаи натуральной памяти примитивов, с другой стороны, мы имеем тот факт, что с явлениями эйдетизма мы встречаемся чаще всего именно у культурно-отсталых народностей; все это, несомненно, дает нам полное основание говорить о сходстве их механизмов. Особенно же убеждает нас в этом предпринятое нами исследование весьма редкого случая выдающейся натуральной памяти, во многом напоминающей, как это будет видно из дальнейшего изложения, посвященного этому исследованию (гл. VI), память примитивную и вместе с тем со всей ясностью обнаруживающую свои эйдетоидные механизмы.
   Примитивная память является весьма совершенной с точки зрения тех задач, в разрешении которых она себя проявляет, однако нам достаточно предъявить к ней те требования, которые мы предъявляем к памяти современного человека, чтобы обнаружить всю ее несостоятельность. Она действует преимущественно как функция механического запечатления, обусловливающего прежде всего лишь прямую персеверацию предшествующего опыта; следы, которые хранит примитивная память, будучи ассоциативно пробуждены, механически определяют собой соответствующий акт поведения; вместе с тем они едва ли сохраняются в качестве воспоминаний, могущих быть переданными как таковые, могущих быть социализированными. Примитивная память прежде всего есть память, плохо хранящая воспоминания. «В 1770 г., – говорит по этому поводу Леббок, – новозеландцы уже совершенно забыли о посещении Тасмана, который был у них не далее как в 1643 г., т. е. не более 130 лет перед тем, а между тем посещение его во всяком случае должно было произвести сильное впечатление на туземцев. Точно так же у североамериканских индейцев весьма скоро изгладилось всякое воспоминание об экспедиции Де-Сото, несмотря на то, что она была соединена с такими обстоятельствами, которые должны были остаться надолго в памяти дикарей»[71].
   Даже относительно весьма короткого промежутка времени достаточно для того, чтобы совершенно исказить событие в памяти примитива. Так, например, Макензи сообщает, что эскимосы описывали ему англичан как великанов, снабженных крыльями, убивающих одним взглядом, а Дальтон рассказывает о том, что хотя англичане известны племени Колей всего не более 50 лет, тем не менее они занимают весьма почетное место в родословной этого племени.
   Недостаточность примитивной памяти, которая обнаруживает себя в этих примерах, есть недостаточность ее в условиях социализированного поведения. Как и эйдетический образ, всякое механическое воспроизведение, совершающееся по типу «restitucio ad integrum», в совершенстве выполняя свою функцию в отношении индивидуального субъекта, вместе с тем не может содействовать образованию социального опыта. Как и ребенок раннего возраста, примитив живет преимущественно в настоящем; его прошлое столь же коротко и туманно, как и его будущее, его воспоминания представляют собой как бы сплошную малодифференцированную массу, и нужно, чтобы какое-нибудь особое обстоятельство случайно коснулось одного из элементов этой массы, и только тогда соответствующее запечатлевшееся событие выступит со всей ясностью, во всех своих подробностях и мелочах. Однако развитие социальных форм бытия человека предъявляет к его памяти новые требования: человек должен приобрести способность передавать другим свое воспоминание, или, лучше сказать, экстракт своего воспоминания, он должен уметь использовать свой опыт, включая его по кратчайшему пути в свое настоящее, наконец он должен уметь события настоящего поставить в связь с возможным будущим, т. е. уметь организовать свое будущее поведение, обеспечивая возникновение воспоминания о настоящем под влиянием совершенно других условий, совершенно других стимулов. В этом смысле нам кажется совершенно правильной мысль П. Жане о том, что в истории развития памяти выдающуюся роль играли социальные функции человека – выполнение чужого поручения, пересказ о случившемся в одной местности обитателям другой местности и т. п.[72]
   Переход от примитивных, биологических форм памяти к высшим специфически человеческим ее формам является результатом длительного и сложного процесса культурного, исторического развития. Человек должен был овладеть своей натуральной, биологической памятью, подчинить ее деятельность новым условиям своего социального бытия, должен был заново воссоздать свою память, сделав ее памятью человеческой. Прекрасно отражена эта мысль о создании человеком своей памяти в старой греческой трагедии:
 
«Послушайте, что смертным сделал я:
Число им изобрел,
И буквы научил соединять, —
Им память дал, мать муз, – всего причину»[73].
 
   В этих строках замечательно то, что происхождение памяти связывается в них с происхождением таких бесспорно исторических приемов поведения, как счет и письменность; мы увидим, действительно, что память современного человека является таким же продуктом его культурного, социального развития, как и его речь, письменность или счет.
   С первыми шагами к овладению своей натуральной памятью мы встречаемся уже у глубоко примитивных народов. Это – первые попытки обеспечить свое воспоминание, воскрешение какого-нибудь следа в своей памяти с помощью специального стимула, который, таким образом, выполняет функцию средства запоминания. «Первые запоминания, – говорит П. Жане, – суть запоминания вещей с помощью вещей же. Человек, который хочет заставить всплыть у себя воспоминание, берет в свою руку какой-нибудь предмет; так завязывают узелок на платке или кладут к себе в карман маленький камешек, кусочек бумаги или лист с дерева. Это то, что мы до сих пор еще зовем сувенирами»[74].
   Именно такой же механизм обнаруживают те примитивные приемы, относящиеся к запоминанию какого-нибудь поручения, которые мы встречаем у культурно-отсталых племен. Такова, в частности, функция и так называемых «жезлов вестников», открытых у австралийцев. Из всего культурного достояния австралийской расы этот жезл наряду с бумерангом возбуждает наибольшие споры по вопросу о его внутреннем смысле. Одним он казался неоспоримым доказательством наличия всем понятного письма, стоящего в противоречии с почти животным существованием этих жалких существ. Другие видели в нем лишенное всякого особого значения сопутствующее явление австралийских способов сношения. Только в последнее время удалось выяснить истинное значение этого предмета.
   «“Жезлами вестников” называют снабженные нарезками круглые палки длиною в локоть или прямоугольные деревянные дощечки, которые получают отправляющиеся в путь передатчики сообщений между живущими далеко друг от друга лицами или племенами; эти вестники обычно отмечаются и другими знаками их профессии. Группы знаков на палке передаются отправителем и имеют отношение к передаваемому известию. Но эти нарезки не являются, как долго думали некоторые этнографы, условными знаками, понятными без дальнейших объяснений получателю или третьим лицам и состоящими из слогов или целых слов; они лишь пособия для памяти, предназначенные для вестников. Как таковые они обозначают только определенных лиц, других живых существ, предметы и их число, также местности, поскольку они имеются в данном сообщении. Полное сходство нарезок обычно не играет никакой роли, ибо мы знаем, что у дикарей одни и те же знаки могут обозначать совершенно различные предметы и даже различные события. Таким образом, в своей основе эти зарубки или нарезки представляют собой не что иное, как символы для отдельных слов послания, которое с помощью этого простого, но остроумного способа должно сохраняться в памяти лучше, чем без всяких вспомогательных средств»[75].
   Мы привели эту длинную цитату, так как в описываемом приеме как нельзя лучше обнаруживает себя природа такого, опирающегося на внешние стимулы, средства запоминания. Одна лишь огромная сила запечатления, которая, вероятно, также свойственна и этим племенам, не в состоянии, конечно, гарантировать всплывание нужного воспоминания в тот самый момент, когда послание должно быть передано. Для того чтобы воскреснуть, механически удержанные памятью следы должны через какое-нибудь общее звено вступить в естественную связь с данной новой ситуацией; вот это-то общее звено и не может быть гарантировано, когда оно не создается заранее в самом процессе запоминания; наконец не может быть гарантирована и невозможность случайного выпадения какой-нибудь отдельной части запоминаемого материала. Как поступает австралийский вестник, когда ему нужно обеспечить надежное воспроизведение в нужную минуту соответствующего послания? Нанося на свой жезл зарубки, он как бы искусственно создает это необходимое общее звено, соединяющее его настоящее с некоторой будущей ситуацией; сделанные зарубки и будут служить ему тем выполняющим функцию средства воспоминания промежуточным стимулом, с помощью которого он таким образом овладевает своей памятью. Употребляя сравнение Тэна, можно было бы сказать, что австралиец поступает в этом случае так же, как поступает игрок на бильярде, который для того чтобы положить шар в лузу, направляет его в борт.
 
   Рис. 2а. Племя Тонгаранка (Новый Южный Уэльс). Содержание послания: человек А., его два брата и двое других старых мужчин разбили свою стоянку на месте, где есть вода. Они сообщают человеку В., чтобы он прислал к ним своего сына для посвящения в юноши. Двое других мальчиков уже на месте