Абрамов Александр & Сергей

Гамма времени


   Александр Абрамов, Сергей Абрамов
   Гамма времени
   - Что такое гамма, маэстро?
   - Это лесенка, по которой взбирается
   звук-хамелеон, на каждой ступени меняя
   свою окраску.
   - Разве только звук?
   ДО
   Мы возвращались с вечернего заседания Совета Безопасности вместе с моим московским коллегой Ордынским, которого, должно быть, из-за его фамилии, как и меня, все в пресс-центре ООН считали поляком: Ордынский - Глинский не столь уж большая разница для американского уха. По дороге домой я предложил ему провести где-нибудь оставшиеся до ночи часы, но он был занят, и мне пришлось удовлетвориться ужином в одиночестве. Я остановил такси у третьесортного бара "Олимпия" и вышел. До моей гостиницы было всего несколько кварталов, и в любом случае отсюда я мог добраться пешком.
   В баре меня уже знали, и обычно неторопливый бармен Энтони, ни о чем не спрашивая, молниеносно подал мне пиво и горячие сосиски с какой-то острой приправой. Вокруг было пусто или почти пусто, только в углу за портьерой ужинали две незнакомые девушки да у самой стойки лениво потягивал виски сухощавый старик в коротком дождевике. Он мельком взглянул на меня, о чем-то спросил у Энтони и снова оглянулся с нескрываемым любопытством. А когда я покончил с сосисками, он, не спрашивая разрешения, подсел к моему столику. Я поморщился.
   - Непринужденно и откровенно, - засмеялся он. - Не любите случайных знакомств?
   - Честно говоря, не очень.
   Он и тут не ушел, а перенес ко мне свое виски.
   - Довольно странно для журналиста, - сказал он. - Любое знакомство может оказаться источником информации.
   - Предпочитаю для информации другие источники.
   - Знаю от Энтони. Толчетесь в кулуарах ООН и воображаете, что это журналистика?
   Я молча пожал плечами: не спорить же с чудаком, а может быть, с чужаком.
   - Ведь вы поляк, - заговорил он по-польски, с той элегантно небрежной манерой, присущей лишь варшавянину. - К сожалению, не могу оценить ваших корреспонденции: не знаю нынешних польских газет. "Глос поранны" помню. "Курьер цодзенны" тоже. А с сорок четвертого вообще ничего не читаю по-польски.
   - В сорок четвертом мне было четыре года, - сказал я.
   - А мне сорок. Чтобы не было недоразумений, определюсь политически. Он поклонился сухо, по-военному. - Бывший майор Армии крайовой Лещицкий Казимир-Анджей. Здесь любят два имени, а тогда в Польше мне было достаточно и прозвища. Какого? Неважно. Важно было только долбить: вольность, рувность и неподгледлость. И мы долбили, пока не послали все это к чертям собачьим. И я послал, когда меня в сорок четвертом англичане вывезли в Лондон и тут же... продали в Штаты.
   Я не понял.
   - Как - продали?
   - Ну, скажем мягче: переуступили. Подбросили кое-что мне и моему шефу, доктору Холдингу, погрузили в подводную лодку и перевезли через океан. Теперь могу представиться уже как бывший сотрудник Эйнштейна, бывший профессор Принстонского университета и бывший автор отвергнутой наукой теории дискретного времени. Печальный итог множества множеств.
   - А сейчас? - спросил я осторожно. - Что же вы делаете сейчас?
   - Пью.
   Он пригладил свои седые, подстриженные ежиком волосы над высоким лбом и носом с горбинкой. Не то Шерлок Холмс, постаревший лет на двадцать, не то Дон-Кихот, сбривший усы и бородку.
   - Не думайте: не опустился и не спился. Просто реакция на десятилетнюю изоляцию. Нигде не бывал, никого не видал, ничего не читал. Только работал до тридцать седьмого пота над одной рискованной научной проблемой. Вот так.
   - Неудача? - посочувствовал я.
   - Бывают удачи обиднее неудач. От обиды и рассеиваюсь. Тянет, как Горького, на дно большого города. А на дне - к соотечественникам.
   - Не так уж их здесь много, - сказал я.
   Он скривился, даже щека дернулась.
   - А что вы видите из коридоров ООН? Или из окна гостиницы? Сядьте на автобус и поезжайте куда глаза глядят. А потом сверните на какую-нибудь вонючую улицу. Поищите не драг-соду, а кавиарню с домашним тестом. Кого только не встретите - от бывших андерсовцев до вчерашних бандеровцев.
   Я опять поморщился: разговор принимал не интересующее меня направление. Но Лещицкий этого не заметил, на него или действовал алкоголь, или просто желание выговориться перед благоприобретенным слушателем.
   - Они многое умеют, - продолжал он, - плакать о прошлом и проклинать настоящее, метать банк до утра и стрелять не хуже итальянцев из Коза ностра. Одного только не знают: как нажить капитал или вернуться к пенатам за Вислу. Их не волнует встреча Гомулки с Яношем Кадаром, но о письмах моего однофамильца Лещицкого проговорят всю ночь или убьют вас только за то, что вы знаете, где эти письма спрятаны.
   - Что за письма? - поинтересовался я.
   - Не знаю. Лещицкий был агентом каких-то подпольных боссов. Говорят, что его письма могут отправить одних на родину, а других - на электрический стул. Кажется, в городе нет ни одного поляка, который бы не мечтал найти эти письма.
   - Один есть, - засмеялся я.
   - Вас как зовут? - вдруг спросил он.
   - Вацлав.
   - Значит, Вацек. Мне можно, я тебе в отцы гожусь. Так вот, Вацек, ты телок, поросенок, кутенок, чиж. Ты даже не жил, ты прорастал. Ты не тонул в варшавских катакомбах и не отсиживался в лесах и болотах после войны. Ты сосал молочко и топал в школу. Потом в университет. Потом кто-то научил тебя писать заметки в газету, а кто-то устроил заманчивую командировку в Америку.
   - Не так уж мало, - заметил я.
   - Ничтожно мало. Ты даже в этом страшном городе рассчитываешь, как в коконе, прожить. Думаешь, что ничего с тобой не случится, если будешь возвращаться домой до двенадцати и не заводить случайных знакомств. Дай руку.
   Он согнул мою руку и пощупал бицепсы.
   - Кое-что есть. Спортом занимался?
   - Занимался.
   - Чем именно?
   - Боксом немножко. Потом бросил.
   - Почему?
   - Бесперспективно, - сказал я равнодушно. - Чемпионом не станешь, а в жизни не понадобится.
   - Как знать? А вдруг понадобится?..
   - А вы не беспокойтесь о моем будущем, - оборвал я его и тут же пожалел о своей резкости. Глупо откровенничать с посторонним человеком, еще глупее раздражаться.
   Впрочем, он, казалось, совсем не обиделся.
   - Почему? - спросил он. - Почему бы мне и не побеспокоиться?
   - Хотя бы потому, что не всякое будущее меня устроит.
   - Ты выберешь сам. Я только подскажу.
   Это было уже совсем невежливо, но я не выдержал: рассмеялся. Он опять не обиделся.
   - Как подскажу? А вот так... - Он подбросил на ладони что-то вроде портсигара со странным сиреневым отливом металла и какими-то кнопками на боку.
   - Спасибо, - сказал я, - но я только что курил.
   - Это не портсигар, - назидательно поправил Лещицкий, тут же спрятав его в карман, словно боялся, что я захочу посмотреть поближе. - Если уж сравнивать его с чем-нибудь, то, пожалуй, с часами.
   - Я что-то не видел циферблата на этих часах, - съязвил я.
   - Они не измеряют время, они его создают.
   Его странная торжественность не переубедила меня. Все ясно: гений-одиночка, изобретатель перпетуум-мобиле, ученый-маньяк из фантастических романов Тейна. Встречался я и с такими у себя в варшавской редакции. Но Лещицкий даже не обратил внимания на мою невольную скептическую улыбку. Глядя куда-то сквозь меня, он негромко продолжал, словно размышляя вслух:
   - А что мы знаем о времени? Одни считают его четвертым измерением, другие - материальной субстанцией. Смешно! Эйнштейновский парадокс и звонок будильника по утрам несовместимы. И долго еще будут несовместимы, пока время не откроет нам своих тайн: произвольно оно или упорядочено, непрерывно или скачкообразно, конечно или бесконечно. И есть ли у него начало или наше прошлое так же безгранично, как и будущее? И есть ли кванты времени, как уже есть кванты света? Здесь мы и разошлись с великим Эйнштейном, здесь споткнулся даже смелейший из смелых - Гордон: "Это слишком безумно, Лещицкий, слишком безумно для того, чтобы быть правильным".
   - А не кажется ли вам, пан Казимир... - попробовал было я остановить этот малопонятный мне монолог.
   Но Лещицкий тут же перебил меня, вздрогнув, как внезапно и грубо разбуженный:
   - Прости, Вацек. Я забыл о тебе. Ты изучал когда-нибудь математику?
   Я пролепетал что-то о логарифмах.
   - Я так и думал. Ну что ж, попробую объяснить в этих пределах. Мы слишком упрощенно представляем себе физическую сущность пространства времени. Оно более многообразно, чем нам кажется. Если цепь событий во времени не только в мире, но и в жизни каждого индивидуума изобразить некоей условной линией в четырехмерном пространстве, то в каждой ее точке будут ветвиться и события, и время, изменяясь и варьируясь по бесконечно разнообразным путям, и в каждой точке этих ветвей будут ветвиться иначе, и так далее без конца. Это как дерево, Вацек: кто знает, в какую ветку придет капля сока, подымающаяся из земли?
   - Значит, жертва может уйти от убийцы, а полководец от поражения, если вовремя свернуть по другой ветке времени? Вы шутите, пан Лещицкий.
   Я все еще не мог подобрать нужный тон для этого разговора. Но Лещицкий не шутил.
   - Бесспорно, - подтвердил он. - Надо только найти точку поворота.
   - А кто ж это может?
   - Немножко я. Интересуешься, почему я?
   - Нет. Почему немножко?
   - Перестройка времени даже в масштабе года сложный процесс. Нужны большие мощности. Миллиарды киловатт. А я работал как алхимик, как тот ученый псих-одиночка, о котором ты, вероятно, подумал. Вот и создал пока только селектор. Название, конечно, приблизительное. Но у прибора избирательная направленность: он выбирает вектор, тот поворот времени, где уже другая система отсчета. Мощность его не более часа, иногда даже меньше, в зависимости от напряженности твоего времени. На эту напряженность рассчитана и настройка: селектор может выбрать из всех вариантов твоего ближайшего будущего самые напряженные четверть часа. Или полчаса, даже час...
   - А дальше?
   - Ты возвращаешься к исходной точке. На большее мощность прибора не рассчитана. Конечно, при наличии средств и возможностей, какими обладает, скажем, ядерная физика, я мог бы перестроить время в масштабе столетий. Но кто даст мне эти средства? Пентагон, пожалуй, даст. Гитлер отдал бы половину Европы за эту возможность в сорок третьем году. А когда это поймут Рокфеллеры, я стану богом. Но тут я честно говорю: "Нет!" - и закрываю лавочку. Человечество еще не выросло, чтобы получать такие подарки.
   - Есть же социалистические страны, - сказал я.
   - Зачем же им перестраивать будущее? Они сами строят его, исходя из разумных предпосылок настоящего.
   - Ну, а интересы науки? - Я старался как-то утешить его.
   - Нынче они сродни интересам коммерции. Представь себе рекламочку: "Параллельное время! Все варианты будущего! Возвращение гарантировано". Нет уж, моделируйте сами. Не для этого я десять лет просидел в научном подполье.
   Я молчал. Энтони за стойкой листал журнал. Девушки, ужинавшие за портьерой, давно ушли. Какой-то пьяница, заглянувший с улицы, заиграл на губной гармошке - не песенку, не мелодию даже, просто гамму. Он повторял ее опять и опять, пока Энтони не закричал, что здесь не "Карнеги-холл", а драг-сода. Гамма умолкла.
   - Как-то великий Стоковский сравнил гамму с лесенкой, по которой взбирается звук-хамелеон, - сказал Лещицкий. - Пожалуй, я могу смоделировать ближайшие полчаса по шкале гаммы. Идет?
   - Лучше не надо, - попросил я. - Да и что может случиться в ближайшие полчаса?
   Он не ответил. Мы вышли молча: я - с тайным намерением отделаться от него поскорее, он - с непонятной суровостью, сомкнувшей его тонкие, почти бесцветные губы. Мистификатор или маньяк? Скорее последнее. Тихое помешательство, вероятно.
   Дождь настиг нас минут через десять, причем с такой свирепостью, что мы едва успели добежать до навеса над каменной лестницей, спускавшейся в полуподвальную овощную лавку.
   Лещицкий почему-то держал в руке свой псевдопортсигар в сиреневой оболочке, потом, словно спохватившись, снова убрал его. Мне показалось, что в нем что-то щелкнуло, а в пучке света от уличного фонаря косые струи дождя вдруг странно удвоились.
   РЕ
   Я взглянул на ручные часы - без пяти десять - и тотчас же по привычке приложил их к уху: идут.
   - И дождь идет, - глухо проговорил Лещицкий, - а такси нет.
   - Что-то есть, - сказал я, вглядываясь в дождливую мглу.
   Два снопа света пронзили ее из-за угла. Фары принадлежали автомобилю ярко-желтого цвета.
   - Эй! - крикнул я, высовываясь из-под навеса. - Сюда!
   - Это не такси, - сказал Лещицкий.
   Но автомобиль притормозил и медленно двинулся вдоль тротуара. Он не остановился, только чуть опустилось дверное стекло, и в образовавшейся щели на свету блеснуло черное вороненое дуло.
   - Ложись! - шепнул Лещицкий и рванул меня вниз.
   Но поздно. Две автоматные очереди оказались быстрее. Меня что-то сильно ударило в грудь и в плечо, опрокинув на камень. Лещицкий, странно перегнувшись, медленно оседал, словно сопротивлялись несгибавшиеся суставы. Последнее, что я увидел, было красное пенящееся пятно у него на лице вместо рта.
   Надо мной застучали по камню чьи-то подкованные железом каблуки.
   - Один еще жив, - сказал кто-то.
   - Все равно сдохнет.
   Я услышал звонкий плевок о камень.
   - А ведь это не те.
   - Ты думаешь?
   - Вижу.
   Сапог пнул меня ногой в голову. Боли я не почувствовал, только оборвалось что-то в мозгу.
   И снова чей-то голос:
   - Опять штучки Эльжбеты.
   - Темнит девчонка.
   - Давно темнит.
   - С нее бы и начать.
   - Поди скажи это Копецкому.
   Больше я ничего не слышал. Все погасло - и голоса, и свет.
   МИ
   Я открыл глаза и взглянул на часы: без пяти десять. Мы по-прежнему стояли на лестнице под навесом.
   - А дождь идет, - сказал Лещицкий, - и такси нет.
   - Перейдем на угол, - предложил я, - там тоже навес.
   - Зачем?
   - Скорее такси найдем. Там же поворот.
   - Иди. Я здесь останусь, - отказался Лещицкий.
   Я перебежал на противоположный угол улицы. Волосы и плащ сразу намокли. К тому же навес здесь был короче, и сухая полоска асфальта под ним еще меньше: косые струи дождя били уже по ногам. Я прижался спиной к двери какого-то магазина или квартиры и вдруг почувствовал, что она подается. Еще нажим - и я очутился за дверью в полной темноте. Протянул руку, - она уперлась во что-то теплое и мягкое. Я вскрикнул.
   - Тише! И осторожнее: вы мне чуть щеку не проткнули, - произнес кто-то шепотом, и невидимая рука подтолкнула меня вперед. - Дверь перед вами. Увидите свет, коридор. В конце комната. Он пока один. Как войдете...
   - Зачем? - перебил я.
   - Не бойтесь: он слепой, хотя стреляет метко, учтите. - Шепоток принадлежал женщине, лицо которой находилось где-то, рядом с моим. Сыграйте с ним в шахматы, он это любит. И подождите меня: я скоро вернусь.
   Дверь на улице приоткрылась и снова захлопнулась, два раза щелкнув. Я потянул ее, она не поддалась, а щеколды я не нащупал. У меня с собой был карманный фонарик - я пользовался им в темных коридорах гостиницы: ее владелица экономила на электролампочках. Фонарик осветил темный тамбур и две двери - на улицу и внутрь помещения. Уличную, видимо, заперли на ключ, другая же распахнулась легко; я увидел коридор и свет в конце его, падавший из открытой комнаты.
   Стараясь не шуметь, я дошел до нее и остановился у входа. Человек в черной бархатной курточке, с длинными волосами, небрежно разбросанными, как у битлсов, тщательно вырезывал в раскрытой книге прямоугольное углубление. Его можно было принять за юношу, если б не тронутая сединой шевелюра и лучики морщинок у глаз. Сидел он против мощной электролампы, должно быть, в пятьсот или в тысячу ватт, и сидел так близко к ней, как не мог бы сидеть ни один человек с нормальным зрением. Но он был слеп.
   - Я открыл идеальный тайник, Эльжбета, - сказал он по-польски, не отрываясь от работы. - Все письма укладываются. Сейчас увидишь.
   Он взял пачку писем в продолговатых конвертах и вложил в искусственное углубление в книге. Потом смазал клеем соседние, не вырезанные страницы и закрыл письма.
   - Теперь встряхиваем. - Он тряхнул книгой, держа ее за переплетные крышки. - Ничто не выпадает, смотри. Никакой Пуаро не найдет.
   Я молчал и не двигался, не зная, что делать.
   - Почему молчишь? Эльжбета? - насторожился он и крикнул уже по-английски: - Кто здесь? Стоять на месте!
   Он швырнул книжку на стол и схватил, видимо, давно лежавший там пистолет, удлиненный глушителем. По тому, как он держал его и как точно направил в мою сторону, видно-было, что слепота нисколько не мешает ему в умении обращаться с оружием.
   - Малейшее движение - и я стреляю. Кто вы? - спрашивая, он стоял вполоборота ко мне; не смотрел, а слушал, как все слепые.
   Не отвечая, я тихо переставил ногу назад. Тотчас же щелкнул, именно щелкнул, а не прогремел выстрел. Пуля врезалась в штукатурку где-то у моего уха.
   - С ума сошел, - сказал я по-польски. - За что?
   - Поляк? Я так и думал, - ничуть не удивился он и не опустил пистолета. - Подойдите к столу и сядьте напротив. И не пытайтесь достать оружие: я услышу. Ну?!
   Проклиная себя за эту идиотскую авантюру, я подошел к столу и сел, развязно вытянув ноги. Дуло пистолета следовало за мной по той же орбите. Теперь оно смотрело мне в грудь; я бы мог схватить его, если бы не имел дело с сумасшедшим - так я мысленно окрестил своего визави.
   - От Копецкого? - спросил он резко.
   - Не знаю такого, - сказал я.
   - Тогда откуда?
   - Из Польши.
   - Давно?
   - С декабря прошлого года.
   Он свистнул.
   - Не врете?
   - Я бы мог показать вам документ, только ведь вы... - Я деликатно замялся.
   - Значит, коммунист? - перебил он.
   - Значит, - рассердился я.
   Меня уже начинал раздражать этот допрос.
   - Почему вы здесь?
   Я рассказал.
   - Почему-то я вам верю, - задумался он. - Но... вы видели тайник...
   Я мельком взглянул на книжку с барельефом Мицкевича на обложке.
   - И письма, - с угрозой прибавил он.
   - Плевал я на ваши письма! - совсем уже разозлился я.
   - Тогда подождем, когда за ними придут. Они обязательно придут. Должны.
   - Кто это "они"? - спросил я.
   - Тсс... - прошептал он и прислушался, как-то странно вытянув голову, совсем как Человек-Ухо из сказки Гримм.
   Я ничего не слышал: тишина, смешанная с шумом дождя за окном, окружала меня.
   - Кто-нибудь вошел? - спросил я.
   - Тсс... - опять остановил он меня. - Они еще не вошли. Они без машины. Сейчас открывают дверь своим ключом. Прошли тамбур. Идут.
   Все это он проговорил, почти беззвучно шевеля губами. Я услышал только слабый стук подкованных каблуков по коридору.
   - Вы останетесь здесь, а я пройду за портьеру. Ни в коем случае не говорите им, где я. И не бойтесь: они не начнут со стрельбы - им нужны письма. Скажите, что они в шкатулке на диване. Хорошо?
   Я кивнул. Он легко и свободно, как зрячий, прошел за портьеру, наполовину перегораживавшую комнату в ее дальнем углу. Я остался сидеть в той же позе, ожидая самого худшего.
   Вошли двое в мокрых дождевиках с автоматами. Смятая фетровая шляпа у одного была надвинута глубоко на глаза, другой был черен, небрит, мокрые вихры его закручивались колечками. Он отряхивался, как вылезший из воды пес.
   - Где Жига? - спросили оба одновременно.
   Я понял теперь, почему слепой не удивился тому, что я поляк. Эти тоже были поляками.
   - Я жду его, - сказал я первое, что пришло в голову.
   Небритый оглянулся, скользнул глазами по комнате и вдруг дал короткую очередь из автомата по складкам портьеры. Я ожидал вскрика, стона, падения тела, но ничего не последовало.
   Тогда оба повернулись ко мне. "Конец", - подумал я и еле выговорил:
   - Вы за письмами? Они в шкатулке.
   - Где?
   Я показал на небольшой ящичек на диване.
   - Подойди и открой, - приказал небритый.
   Я подошел и дрожащими руками, уже не владея ими, открыл шкатулку. На дне ее белела стопочка продолговатых конвертов. Небритый оттолкнул меня автоматом и заглянул внутрь.
   - Здесь, - сказал он и ухмыльнулся.
   Больше он ничего не успел. Что-то несколько раз знакомо щелкнуло из-за портьеры, и почти одновременно грохнулись на пол и молчун в фетровой шляпе, и мой небритый собеседник. Я не помню, что стукнуло раньше, его затылок или выпавший из рук автомат.
   - Вот и все, - усмехнулся слепой, выходя из-за портьеры.
   Он тронул ногой одного, потом другого и отдернул ее, как купальщик, попробовавший, холодна ли вода.
   - А вы хорошо поработали и заслуживаете награды, - продолжал он, протягивая мне что-то похожее на большую медную монету. - Возьмите. Эта медалька при случае может вам пригодиться. Жил для отчизны, умер для славы, - засмеялся он и умолк, опять к чему-то прислушиваясь.
   И опять я ничего не услышал.
   - Приехали, - сказал он. - Это за мной. Вы мне не помогайте и не провожайте: я хожу здесь, как в темноте кошка. Выходите минуты через две после меня. Дверь я оставлю открытой. И не задерживайтесь. Встреча с полицией в таких случаях далеко не радость. Тем более, что вы иностранец и коммунист.
   Он взял со стола книгу с вклеенными в нее письмами и, не одеваясь, вышел из комнаты, нигде не замедлив шага. Ничто не скрипнуло в коридоре ни пол, ни дверь. Он действительно ходил бесшумно, как кошка.
   Я подождал две минуты, рассматривая полученную медаль. Матовый кружок из бронзы с барельефом головы в лавровом венке, похожей на головы римских императоров. На оборотной стороне девушка в тунике водружала урну на украшенный постамент. Вокруг царственной головы вилась надпись латинскими буквами:
   IOZEF XIAZE PONIATOWSKI
   Вокруг девушки в тунике той же вязью завивались уже слышанные мною слова:
   ZYL DLA OYCZYZNY. UMARL DLA SLAWY
   Понятовский? Что я знал о нем? Наполеоновский маршал, племянник последнего короля, незаурядный военачальник и политический неудачник, так и не получивший от Наполеона заветной польской короны. Бонапарт обманул его, не восстановил Польши, и даже в наспех созданном им Великом герцогстве Варшавском Понятовский получил только военное министерство. Погиб он доблестно в одной из наполеоновских битв, забытый императором, трон под которым уже шатался. Не Бонапарт, а польские патриоты выбили тогда эту медаль: "Жил для отчизны, умер для славы". Кому-то из нынешних американских поляков, должно быть, очень нравился этот лозунг. Мне - нет. Неточный, без адреса. Почему только для славы? Для какой славы? У кого? Для славы умирали и недостойные, даже Герострат. Я внутренне усмехнулся пафосу Жиги, с каким он вручил мне эту медаль: интересно, когда и зачем она могла мне понадобиться?
   Я сунул ее в карман и, не оглядываясь на мертвых налетчиков, вышел из комнаты. Дверь на улицу, как и было условлено, поскрипывала на петлях, открытая настежь. Меня встретили безлюдная улица, плеск дождя на асфальте, желтый свет фонарей в алмазной дождевой сетке. Я перебежал под дождем к тому же навесу напротив, где стоял Лещицкий. Он и теперь стоял там же, всматриваясь в танец дождевых струй в пучке света. И мне опять показалось, что они раздвоились, как в глазах у человека, страдающего головокружениями.
   ФА
   Я тут же посмотрел на часы: без пяти десять. Чушь какая-то! Ведь у Жиги я пробыл верных полчаса. Может, часы забарахлили? Я снова приложил их к уху: нет, шли.
   - И дождь идет, - так же, не глядя на меня, проговорил Лещицкий, - а такси нет.
   - Вон оно, пошли, - сказал я и шагнул навстречу вынырнувшему из темноты такси.
   - Поезжайте без меня, - решительно отказался Лещицкий, - не люблю желтых машин.
   Убеждать его я не стал, сел рядом с шофером, назвал адрес. Вольному воля, пусть остается, если хочется мокнуть. Потом я пожалел, что не узнал его адреса: занятный все-таки человек. Но я тут же забыл об этом: в кабине было светло и жарко, быстрая езда убаюкивала, мысли путались. Я постарался вспомнить, что произошло со мной до встречи с Жигой, и не мог. Кто-то стрелял или где-то стреляли. Может быть, об этом рассказывал Лещицкий, а я забыл? Кажется, он действительно о чем-то рассказывал. О чем? Что-то случилось с памятью, какой-то провал, вакуум, муть. Я помню только происшедшее четверть часа назад. Двух человек убил Жига из-за портьеры. У меня на глазах. А я как ни в чем не бывало - даже сердце не дрогнуло перешагнул и ушел. Странно только то, что часы как показывали без пяти десять, так и остановились. Да не остановились же, шли! Я посмотрел на циферблат: десять. Неужели только пять минут прошло?
   Я обратился к водителю:
   - Сколько на ваших?
   Спросил по рассеянности по-польски, но вместо естественного "что, что?" услышал обрадованное: "Пся кошць! Земляк!" Усталое, потное лицо его сияло доброй улыбкой. Она обнажала розовые десны и выбитые зубы, только по краям торчали два гнилых корешка. Однако он был совсем не стар, этот широкоскулый крепыш в рубашке-расписухе: лет тридцать семь - сорок, не больше.
   Мы уже подъезжали к моей гостинице, как он вдруг затормозил и подрулил к тротуару:
   - Надо же потрепаться, в кои-то веки земляка встретил. Тоже эмигрант?
   - Нет, - сказал я, - недавно приехал.
   - Откуда?
   - Из Польши.
   Он сразу остыл, улыбка погасла, и в ответ я услышал уже нечто совсем неопределенное:
   - Бывает, конечно.
   - А ты почему не на родине? - в свою очередь, спросил я.
   - Кому я там нужен без пользы?
   - Шоферы везде нужны.
   Он покрутил ладонями, широкими, как лопаты, и опять засиял:
   - Я и в армии шофером был.
   - В какой армии?
   - "В какой, в какой"! - повторил он с вызовом. - В нашей. Из России до Тегерана, туда-сюда, шатало-мотало, из-под Монтекассино сутки на брюхе полз... "Червоны маки на Монтекассино..." - зло пропел он и сплюнул в окошко. - А теперь опять баранку кручу. Маюсь по малости.