Страница:
— Медуза, — сказал мой «дубль», повторяя мою же мысль, — живая розовая медуза. Только без щупалец.
— Не повторяй моих глупостей. Это — вещество, а не существо.
— Ты думаешь?
— Как и ты. Посмотри получше.
— А почему оно вздрагивает?
— Клубится. Это же газ или водяные пары. Или не водяные. А может быть… пыль, — прибавил я неуверенно.
Малиновый змей остановился прямо над нами и начал снижаться. От нас его отделяло метров пятьсот, не больше. Дрожащие края его загибались вниз и темнели. Змей превращался в колокол.
— Дуб маврийский! — воскликнул я, вспомнив о кинокамере. — Снимать же надо!
И бросился к своей «Харьковчанке». Проверить, работает ли аппарат и в порядке ли кассета с цветной пленкой, было делом одной минуты. Я начал снимать прямо из открытой двери, потом, спрыгнув на лед и обежав спаренные снегоходы, нашел другой пункт для съемки. И тут только заметил, что мой альтер эго стоит без камеры и растерянно наблюдает за моей суетней.
— Ты почему не снимаешь? — крикнул я, не отрываясь от видоискателя.
Он ответил не сразу и с какой-то непонятной медлительностью:
— Не… знаю. Что-то мешает… не могу.
— Что значит «не могу»?
— Не могу… объяснить.
Я уставился на него, даже забыв об угрозе с неба. Вот наконец это различие! Значит, мы не совсем, не до конца одинаковые. Он переживает нечто, меня совсем не затрагивающее. Ему что-то мешает, а я свободен. Не задумываясь, я поймал его в объектив и запечатлел на фоне снегохода-двойника. На мгновение я даже забыл о розовом облаке, но он напомнил:
— Оно пикирует.
Малиновый колокол уже не опускался, а падал. Я инстинктивно отпрыгнул.
— Беги! — закричал я.
Мой новоявленный близнец наконец сдвинулся с места, но не побежал, а как-то странно попятился к своей «Харьковчанке».
— Куда?! С ума сошел!
Колокол опускался прямо на него, но он даже не ответил. Я снова прильнул к видоискателю: не упускать же такие кадры. Даже страх пропал, потому что творившееся передо мной было поистине неземным феноменом. Ничего подобного не снимал никогда ни один оператор.
Облако резко уменьшилось в размерах и потемнело. Теперь оно походило на опрокинутую чашечку огромного тропического цветка. От земли его отделяло метров шесть-семь, не больше.
— Берегись! — крикнул я.
Я вдруг забыл, что он тоже феномен, а не человек, и гигантским, непостижимым для меня прыжком рванулся к нему на помощь. Как выяснилось, помочь ему я все равно бы не мог, но прыжок сократил расстояние между нами наполовину. Вторым прыжком я бы достал его. Но что-то не пустило меня, даже отбросило назад, словно удар волны или ураганного ветра. Я чуть не упал, но удержался, даже камеры из рук не выпустил. А чудовищный цветок уже достиг земли, и теперь уже не малиновые, а багровые лепестки его, диковинно пульсируя, прикрывали обоих двойников — снегоход и меня. Еще секунда — и они коснулись запорошенного снегом льда. Теперь рядом с моей «Харьковчанкой» возвышался странный багровый холм. Он словно пенился или кипел, окутанный переливающейся малиновой дымкой. Словно электрические разряды, вспыхивали в ней золотистые искорки. Я продолжал снимать, стараясь в то же время подойти ближе. Шаг, еще шаг… еще… Ноги наливались непонятной тяжестью, их словно гнуло, притягивало к ледяному полю. Невидимый магнит в нем как бы приказывал: стоп, ни с места! Ни шагу дальше. И я остановился.
Холм чуточку посветлел, из багрового опять стал малиновым и вдруг легко взметнул вверх. Опрокинутая чашечка разрослась, порозовевшие края ее медленно загибались вверх. Колокол превратился снова в змей, а розовое облако в сгусток газа, клубящийся на ветру. Он ничего не унес с земли, никаких сгущений или туманностей не было заметно в его воздушной толще, но внизу на ледяном поле осталась только моя «Харьковчанка». Ее загадочный двойник исчез так же внезапно, как и появился. Лишь на снегу еще виднелись следы широченных гусениц, но ветер уже сдувал их, покрывая ровным пушистым одеялом. Скрылось и «облако», пропало где-то за ребром ледяной стены. Я посмотрел на часы. Прошло тридцать три минуты с тех пор, как я, очнувшись, засек время.
Я испытывал необычное чувство облегчения от сознания того, что из моей жизни ушло что-то очень страшное, страшное по своей необъяснимости, и еще более страшное, потому что я уже начал привыкать к этой необъяснимости, как сумасшедший к своему бреду. Бред улетучился вместе с розовым газом, исчезла и невидимая преграда, не подпустившая меня к двойнику. Сейчас я беспрепятственно подошел к своему снегоходу и сел на железную ступеньку, не заботясь о том, что примерзну к ней на все крепчавшем морозце Ничто меня уже не заботило, кроме мысли о том, как объяснить этот получасовой кошмар. И во второй, и в третий, и в десятый раз, опустив голову на руки, я спрашивал вслух:
— Что же, в сущности, произошло после катастрофы?
— Не повторяй моих глупостей. Это — вещество, а не существо.
— Ты думаешь?
— Как и ты. Посмотри получше.
— А почему оно вздрагивает?
— Клубится. Это же газ или водяные пары. Или не водяные. А может быть… пыль, — прибавил я неуверенно.
Малиновый змей остановился прямо над нами и начал снижаться. От нас его отделяло метров пятьсот, не больше. Дрожащие края его загибались вниз и темнели. Змей превращался в колокол.
— Дуб маврийский! — воскликнул я, вспомнив о кинокамере. — Снимать же надо!
И бросился к своей «Харьковчанке». Проверить, работает ли аппарат и в порядке ли кассета с цветной пленкой, было делом одной минуты. Я начал снимать прямо из открытой двери, потом, спрыгнув на лед и обежав спаренные снегоходы, нашел другой пункт для съемки. И тут только заметил, что мой альтер эго стоит без камеры и растерянно наблюдает за моей суетней.
— Ты почему не снимаешь? — крикнул я, не отрываясь от видоискателя.
Он ответил не сразу и с какой-то непонятной медлительностью:
— Не… знаю. Что-то мешает… не могу.
— Что значит «не могу»?
— Не могу… объяснить.
Я уставился на него, даже забыв об угрозе с неба. Вот наконец это различие! Значит, мы не совсем, не до конца одинаковые. Он переживает нечто, меня совсем не затрагивающее. Ему что-то мешает, а я свободен. Не задумываясь, я поймал его в объектив и запечатлел на фоне снегохода-двойника. На мгновение я даже забыл о розовом облаке, но он напомнил:
— Оно пикирует.
Малиновый колокол уже не опускался, а падал. Я инстинктивно отпрыгнул.
— Беги! — закричал я.
Мой новоявленный близнец наконец сдвинулся с места, но не побежал, а как-то странно попятился к своей «Харьковчанке».
— Куда?! С ума сошел!
Колокол опускался прямо на него, но он даже не ответил. Я снова прильнул к видоискателю: не упускать же такие кадры. Даже страх пропал, потому что творившееся передо мной было поистине неземным феноменом. Ничего подобного не снимал никогда ни один оператор.
Облако резко уменьшилось в размерах и потемнело. Теперь оно походило на опрокинутую чашечку огромного тропического цветка. От земли его отделяло метров шесть-семь, не больше.
— Берегись! — крикнул я.
Я вдруг забыл, что он тоже феномен, а не человек, и гигантским, непостижимым для меня прыжком рванулся к нему на помощь. Как выяснилось, помочь ему я все равно бы не мог, но прыжок сократил расстояние между нами наполовину. Вторым прыжком я бы достал его. Но что-то не пустило меня, даже отбросило назад, словно удар волны или ураганного ветра. Я чуть не упал, но удержался, даже камеры из рук не выпустил. А чудовищный цветок уже достиг земли, и теперь уже не малиновые, а багровые лепестки его, диковинно пульсируя, прикрывали обоих двойников — снегоход и меня. Еще секунда — и они коснулись запорошенного снегом льда. Теперь рядом с моей «Харьковчанкой» возвышался странный багровый холм. Он словно пенился или кипел, окутанный переливающейся малиновой дымкой. Словно электрические разряды, вспыхивали в ней золотистые искорки. Я продолжал снимать, стараясь в то же время подойти ближе. Шаг, еще шаг… еще… Ноги наливались непонятной тяжестью, их словно гнуло, притягивало к ледяному полю. Невидимый магнит в нем как бы приказывал: стоп, ни с места! Ни шагу дальше. И я остановился.
Холм чуточку посветлел, из багрового опять стал малиновым и вдруг легко взметнул вверх. Опрокинутая чашечка разрослась, порозовевшие края ее медленно загибались вверх. Колокол превратился снова в змей, а розовое облако в сгусток газа, клубящийся на ветру. Он ничего не унес с земли, никаких сгущений или туманностей не было заметно в его воздушной толще, но внизу на ледяном поле осталась только моя «Харьковчанка». Ее загадочный двойник исчез так же внезапно, как и появился. Лишь на снегу еще виднелись следы широченных гусениц, но ветер уже сдувал их, покрывая ровным пушистым одеялом. Скрылось и «облако», пропало где-то за ребром ледяной стены. Я посмотрел на часы. Прошло тридцать три минуты с тех пор, как я, очнувшись, засек время.
Я испытывал необычное чувство облегчения от сознания того, что из моей жизни ушло что-то очень страшное, страшное по своей необъяснимости, и еще более страшное, потому что я уже начал привыкать к этой необъяснимости, как сумасшедший к своему бреду. Бред улетучился вместе с розовым газом, исчезла и невидимая преграда, не подпустившая меня к двойнику. Сейчас я беспрепятственно подошел к своему снегоходу и сел на железную ступеньку, не заботясь о том, что примерзну к ней на все крепчавшем морозце Ничто меня уже не заботило, кроме мысли о том, как объяснить этот получасовой кошмар. И во второй, и в третий, и в десятый раз, опустив голову на руки, я спрашивал вслух:
— Что же, в сущности, произошло после катастрофы?
4. СУЩЕСТВО ИЛИ ВЕЩЕСТВО?
И мне ответили:
— Самое главное, что вы живы, Анохин. Честно говоря, я опасался самого худшего.
Я поднял голову: передо мной стояли Зернов и Толька. Спрашивал Зернов, а Толька рядом топтался на лыжах, перебирая палками. Лохматый и толстый, с каким-то пушком на лице вместо нашей небритой щетины, он, казалось, утратил всю свою скептическую насмешливость и смотрел по-мальчишески возбужденно и радостно.
— Откуда вы? — спросил я.
Я так устал и измучился, что не в силах был даже улыбнуться.
Толька заверещал:
— Да мы близко. Ну, километра полтора-два от силы. Там и палатка у нас стоит…
— Погодите, Дьячук, — перебил Зернов, — об этом успеется. Как вы себя чувствуете, Анохин? Как выбрались? Давно?
— Сразу столько вопросов, — сказал я. Язык поворачивался у меня с трудом, как у пьяного. — Давайте уж по порядку. С конца. Давно ли выбрался? Не знаю. Как? Тоже не знаю. Как себя чувствую? Да, в общем, нормально. Ни ушибов, ни переломов.
— А морально?
Я наконец улыбнулся, но улыбка получилась, должно быть, кривой и неискренней, потому что Зернов тотчас же снова спросил:
— Неужели вы думаете, что мы бросили вас на произвол судьбы?
— Ни минуты не думал, — сказал я, — только судьба у меня с причудами.
— Вижу. — Зернов оглядел нашу злосчастную «Харьковчанку». — А крепкая оказалась штучка. Только помяло чуть-чуть. Кто же все-таки вас вытащил?
Я пожал плечами.
— Вулканов здесь нет. Никаким давлением снизу вас выбросить не могло. Значит, кто-то вмешался.
— Ничего не знаю, — сказал я. — Очнулся я уже здесь на плато.
— Борис Аркадьевич! — вдруг закричал Толька. — А машина-то одна. Значит, другая просто ушла. Я же говорил: снегоход или трактор. Зацепили стальными канатами и ать, два — дубинушка, ухнем!
— Вытащили и ушли, — усомнился Зернов. — И Анохина с собой не взяли. И помощи не оказали? Странно, очень странно.
— Может, не смогли привести его в чувство? Может, решили, что он умер? А может, еще вернутся, может, у них стоянка где-нибудь поблизости. И врач…
Мне надоели эти идиотские фантазии: заведи Тольку — не остановится.
— Помолчи, провидец! — поморщился я. — Тут десять тракторов ничего бы не сделали. И канатов не было: приснились тебе канаты. А второй снегоход не ушел, а исчез.
— Значит, все-таки был второй снегоход? — спросил Зернов.
— Был.
— Что значит — исчез? Погиб?
— В известной степени. В двух словах не расскажешь. Это был двойник нашей «Харьковчанки». Не серийная копия, а двойник. Фантом. Привидение. Но привидение реальное, вещественное.
Зернов слушал внимательно и заинтересованно, не говоря ни слова. Ничто в глазах его не кричало мне: псих, сумасшедший, тебя лечить надо.
Зато Дьячук мысленно не скупился на соответствующие эпитеты, а вслух сказал:
— Ты вроде Вано. Обоим чудеса мерещатся. Прибежал, понимаешь, и кричит: «Там две машины и два Анохина!» И зубами клацает…
— Ты бы на четвереньках пополз от таких чудес, — оборвал его я. — Никому ничего не мерещилось. Было две «Харьковчанки» и два Анохина.
Толька пошевелил губами и, ничего не сказав, посмотрел на Зернова, но тот почему-то отвел глаза. И вместо ответа, кивком головы указывая на дверь позади меня, спросил:
— Там все цело?
— Кажется, все, хотя специально не проверял, — ответил я.
— Тогда позавтракаем. Не возражаете? Мы с тех пор так ничего и не ели.
Я понял психологический маневр Зернова: успокоить меня, чем-то непонятно взволнованного, и создать соответствующую обстановку для разговора. За столом, где мы с аппетитом уничтожали прескверный Толькин омлет, глава экспедиции первым рассказал о том, что произошло непосредственно после катастрофы на плато.
Когда снегоход провалился в трещину, пробив предательскую корочку смерзшегося снега, и застрял сравнительно неглубоко, зажатый уступами ледяного ущелья, то, несмотря на силу удара, пострадало лишь наружное стекло иллюминатора. В кабине даже не погас свет. Без сознания лежали только я и Дьячук. Зернов и Чохели удержались на своих местах, счастливо отделавшись «парой царапин», и прежде всего попытались привести в чувство меня и Тольку. Дьячук сразу пришел в себя, только голова кружилась и ноги были как ватные. «Сотрясеньице небольшое, — сказал он, — пройдет. Поглядим-ка лучше, что с Анохиным». Он уже входил в роль медика. Его подтащили ко мне, и все трое принялись приводить меня в чувство. Но ни нашатырный спирт, ни искусственное дыхание не помогали. «По-моему, у него шок», — сказал Толька. Вано, уже успевший через верхний люк пробраться на крышу снегохода, сообщил, что из щели можно благополучно выбраться. Однако предложение вынести меня из кабины Толька отверг: «Сейчас его надо оберегать от охлаждения. По-моему, шок переходит в сон, а сон создаст охранительное торможение». Тут Толька чуть снова не свалился без чувств, и эвакуацию экипажа решили начать с него, а меня пока оставить в кабине. Взяли лыжи, санки, палатку, переносную печь и брикеты для топки, фонари и часть продуктов. Хотя снегоход застрял очень прочно и опасность дальнейшего его падения не угрожала, все же оставаться над пропастью не хотелось. Зернов запомнил выемку в ледяной стене, похожую на естественный грот, неподалеку от места аварии. Туда и задумали перебросить сначала Тольку, поставить палатку, печку и вернуться за мной. Буквально за полчаса добрались до грота. Зернов вместе с окончательно оправившимся Толькой остался крепить палатку, а Вано с пустыми санками вернулся за мной. Тут и произошло то, что они сочли у него временным помутнением разума. Не прошло и часу, как он прибежал назад с безумными глазами, в состоянии странной лихорадочной возбужденности. Снегоход, по его словам, оказался не в щели, а на ледяном поле, при этом рядом с ним стоял точно такой же, с одинаково раздавленным передним стеклом. И в каждой из двух кабин он нашел меня, лежавшего на полу без сознания. Тут он взвыл от ужаса, решив, что сошел с ума, и побежал назад, а вернувшись, выпил с ходу полный стакан спирта и категорически отказался идти за мной, объявив, что привык иметь, дело с советскими людьми, а не со снежными королевами. Тогда в экспедицию за мной пошли Зернов и Толька.
В ответ я рассказал им свою историю, более удивительную, чем бред Вано. Слушали они меня доверчиво и жадно, как дети сказку, ни одной скептической ухмылочки не промелькнуло на лицах, только Дьячук то и дело нетерпеливо подскакивал, бормоча: «Дальше, дальше…», а глаза у обоих блестели так, что, по-моему, им самим следовало повторить опыт Вано со стаканом спирта. Но когда я кончил, оба долго-долго молчали, предпочитая, видимо, услышать объяснение от меня.
Но я тоже молчал.
— Не сердись. Юрка, — проговорил наконец Дьячук и начал мямлить: — Дневники Скотта читал или еще что-то такое, не помню. В общем, самогипноз. Снеговые галлюцинации. Белые сны.
— И у Вано? — спросил Зернов.
— Конечно. Я как медик…
— Медик вы липовый, — перебил Зернов, — так что не будем. Слишком много неизвестных, чтобы так, с кондачка, решить уравнение. Начнем с первого. Кто вытащил снегоход? Из трехметрового колодца, да еще зажатый в такие тиски, каких на заводе не сделаешь. А весит он, между прочим, тридцать пять тонн. У санно-тракторного поезда, пожалуй, силенок не хватит. И с помощью чего вытащили? Канатами? Чушь! Стальные канаты обязательно оставили бы следы на кузове. А где они, эти следы?
Он молча встал и прошел к себе в рубку штурмана.
— Да ведь это же бред, Борис Аркадьевич! — крикнул вслед Толька.
Зернов оглянулся:
— Вы что имеете в виду?
— Как — что? Похождения Анохина. Новый Мюнхгаузен. Двойники, облака, цветок-вампир, таинственное исчезновение…
— Мне кажется, Анохин, когда мы подошли, у вас в руках была камера, — вспомнил Зернов. — Вы что-нибудь снимали?
— Все, — сказал я. — Облако, спаренных «Харьковчанок», двойника. Минут десять крутил.
Толька поморгал глазами, все еще готовый к спору. Сдаваться он не собирался.
— Еще неизвестно, что мы увидим, когда он ее проявит.
— Вы сейчас это увидите, — услышали мы голос Зернова из его рубки. — Посмотрите в иллюминатор.
Навстречу нам на полукилометровой высоте плыл натянутый малиновый блин. Небо уже затянули белые перистые нити, и на фоне их он еще меньше казался облаком. Как и раньше, он походил на цветной парус или огромный бумажный змей. Дьячук вскрикнул и бросился к двери, мы за ним. «Облако» прошло над нами, не меняя курса, куда-то на север, к повороту ледяной стены.
— К нашей палатке, — прошептал Толька. — Прости, Юрка, — сказал он, протягивая руку, — я дурак недобитый.
Торжествовать мне не хотелось.
— Это вообще не облако, — продолжал он в раздумье, подытоживая какие-то встревожившие его мысли. — Я имею в виду обычную конденсацию водяного пара. Это не капельки и не кристаллы. По крайней мере, на первый взгляд. И почему оно так низко держится над землей и так странно окрашено? Газ? Едва ли. И не пыль. Будь у нас самолет, я бы взял пробу.
— Так бы тебя оно и подпустило, — заметил я, вспомнив невидимую преграду и мои попытки пройти сквозь нее с кинокамерой. — К земле жмет, как на крутых виражах, даже похлеще. Я думал, у меня подошвы магнитные.
— Живое оно, по-твоему?
— Может, и живое.
— Существо?
— Кто его знает. Может, и вещество. — Я вспомнил свой разговор с двойником и прибавил: — Управляемое, наверно.
— Чем?
— Тебе лучше знать. Ты метеоролог.
— А ты уверен, что оно имеет отношение к метеорологии?
Я не ответил. А когда вернулись в кабину, Толька вдруг высказал нечто совсем несусветное:
— А вдруг это какие-нибудь неизвестные науке обитатели ледяных пустынь?
— Гениально, — сказал я, — и в духе Конан Дойла. Отважные путешественники открывают затерянный мир на антарктическом плато. Кто же лорд Рокстон? Ты?
— Неумно. Предложи свою гипотезу, если есть.
Задетый, я высказал первое, что пришло в голову:
— Скорее всего, это какие-нибудь кибернетические устройства.
— Откуда?
— Из Европы, конечно. Или из Америки. Кто-то их придумал и здесь испытывает.
— А с какой целью?
— Скажем, сначала как экскаватор для выемки и подъема тяжелых грузов. Попалась для эксперимента «Харьковчанка» — вытащили.
— Зачем же ее удваивать?
— Возможно, что это неизвестные нам механизмы для воспроизведения любых атомных структур — белковых и кристаллических.
— А цель… цель? Не понимаю…
— Способность понимать у людей с недоразвитым мозжечком, по данным Бодуэна, снижена от четырнадцати до двадцати трех процентов. Сопоставь и подумай, а я подожду. Есть еще один существенный элемент гипотезы.
Тольке так хотелось понять поскорее, что он безропотно проглотил и Бодуэна и проценты.
— Сдаюсь, — сказал он. — Какой элемент?
— Двойники, — подчеркнул я. — Ты был на пути к истине, когда говорил о самогипнозе. Но только на пути. Истина в другом направлении и на другой магистрали. Не самогипноз, а вмешательство в обработку информации. Никаких двойников фактически не было. Ни второй «Харьковчанки», ни второго Анохина, ни двойничков-бытовичков, вроде моей куртки или съемочной камеры. «Облако» перестроило мою психику, создало раздвоенное восприятие мира. В итоге раздвоение личности, сумеречное состояние души.
— И все же в твоей гипотезе нет главного: она не объясняет ни физико-химической природы этих устройств, ни их технической базы, ни целей, для каких они созданы и применяются.
Назвать мою околесицу гипотезой можно было только в порядке бреда. Я придумал ее наспех, как розыгрыш, и развивал уже из упрямства. Мне и самому было ясно, что она ничего не объясняла, а главное, никак не отвечала на вопрос, почему требовалось физически уничтожать двойников, существовавших только в моем воображении, да еще не подпускать меня к таинственной лаборатории. К тому же придумка полностью зависела от проявленной пленки. Если киноглаз зафиксировал то же самое, что видел я, моя так называемая гипотеза не годилась даже для анекдота.
— Борис Аркадьевич, вмешайтесь, — взмолился Толька.
— Зачем? — ответил, казалось не слушавший нас, Зернов. — У Анохина очень развитое воображение. Прекрасное качество и для художника и для ученого.
— У него уже есть гипотеза.
— Любая гипотеза требует проверки.
— Но у любой гипотезы есть предел вероятности.
— Предел анохинской, — согласился Зернов, — в состоянии льда в этом районе. Она не может объяснить, кому и зачем понадобились десятки, а может быть, и сотни кубических километров льда.
Смысл сказанного до нас не дошел, и, должно быть поняв это, Зернов снисходительно пояснил:
— Я еще до катастрофы обратил ваше внимание на безукоризненный профиль неизвестно откуда возникшей и неизвестно куда протянувшейся ледяной стены. Он показался мне искусственным срезом. И под ногами у нас был искусственный срез: я уже тогда заметил ничтожную плотность и толщину его снегового покрова. Я не могу отделаться от мысли, что в нескольких километрах отсюда может обнаружиться такая же стена, параллельная нашей. Конечно, это только предположение. Но если оно верно, какая сила могла вынуть и переместить этот ледяной пласт? «Облако»? Допустим, мы ведь не знаем его возможностей. Но «облако» европейского или американского происхождения? — Он недоуменно пожал плечами. — Тогда скажите, Анохин: для чего понадобились и куда делись эти миллионы тонн льда?
— А была ли выемка, Борис Аркадьевич? У вынутого пласта, по-вашему, две границы. Почему? — оборонялся я. — А где же поперечные срезы? И выемку естественнее производить кратером.
— Конечно, если не заботишься о передвижении по материку. А они, видимо, не хотели затруднять такого Передвижения. Почему? Еще не пришло время для выводов, но мне кажется, что они не враждебны нам, скорее доброжелательны. И потом, для кого естественнее производить выемку льда именно так, а не иначе? Для нас с вами? Мы бы поставили предохранительный барьер, повесили бы таблички с указателями, оповестили бы всех по радио. А если они не смогли или не сумели этого сделать?
— Кто это «они»?
— Я не сочиняю гипотез, — сухо сказал Зернов.
— Самое главное, что вы живы, Анохин. Честно говоря, я опасался самого худшего.
Я поднял голову: передо мной стояли Зернов и Толька. Спрашивал Зернов, а Толька рядом топтался на лыжах, перебирая палками. Лохматый и толстый, с каким-то пушком на лице вместо нашей небритой щетины, он, казалось, утратил всю свою скептическую насмешливость и смотрел по-мальчишески возбужденно и радостно.
— Откуда вы? — спросил я.
Я так устал и измучился, что не в силах был даже улыбнуться.
Толька заверещал:
— Да мы близко. Ну, километра полтора-два от силы. Там и палатка у нас стоит…
— Погодите, Дьячук, — перебил Зернов, — об этом успеется. Как вы себя чувствуете, Анохин? Как выбрались? Давно?
— Сразу столько вопросов, — сказал я. Язык поворачивался у меня с трудом, как у пьяного. — Давайте уж по порядку. С конца. Давно ли выбрался? Не знаю. Как? Тоже не знаю. Как себя чувствую? Да, в общем, нормально. Ни ушибов, ни переломов.
— А морально?
Я наконец улыбнулся, но улыбка получилась, должно быть, кривой и неискренней, потому что Зернов тотчас же снова спросил:
— Неужели вы думаете, что мы бросили вас на произвол судьбы?
— Ни минуты не думал, — сказал я, — только судьба у меня с причудами.
— Вижу. — Зернов оглядел нашу злосчастную «Харьковчанку». — А крепкая оказалась штучка. Только помяло чуть-чуть. Кто же все-таки вас вытащил?
Я пожал плечами.
— Вулканов здесь нет. Никаким давлением снизу вас выбросить не могло. Значит, кто-то вмешался.
— Ничего не знаю, — сказал я. — Очнулся я уже здесь на плато.
— Борис Аркадьевич! — вдруг закричал Толька. — А машина-то одна. Значит, другая просто ушла. Я же говорил: снегоход или трактор. Зацепили стальными канатами и ать, два — дубинушка, ухнем!
— Вытащили и ушли, — усомнился Зернов. — И Анохина с собой не взяли. И помощи не оказали? Странно, очень странно.
— Может, не смогли привести его в чувство? Может, решили, что он умер? А может, еще вернутся, может, у них стоянка где-нибудь поблизости. И врач…
Мне надоели эти идиотские фантазии: заведи Тольку — не остановится.
— Помолчи, провидец! — поморщился я. — Тут десять тракторов ничего бы не сделали. И канатов не было: приснились тебе канаты. А второй снегоход не ушел, а исчез.
— Значит, все-таки был второй снегоход? — спросил Зернов.
— Был.
— Что значит — исчез? Погиб?
— В известной степени. В двух словах не расскажешь. Это был двойник нашей «Харьковчанки». Не серийная копия, а двойник. Фантом. Привидение. Но привидение реальное, вещественное.
Зернов слушал внимательно и заинтересованно, не говоря ни слова. Ничто в глазах его не кричало мне: псих, сумасшедший, тебя лечить надо.
Зато Дьячук мысленно не скупился на соответствующие эпитеты, а вслух сказал:
— Ты вроде Вано. Обоим чудеса мерещатся. Прибежал, понимаешь, и кричит: «Там две машины и два Анохина!» И зубами клацает…
— Ты бы на четвереньках пополз от таких чудес, — оборвал его я. — Никому ничего не мерещилось. Было две «Харьковчанки» и два Анохина.
Толька пошевелил губами и, ничего не сказав, посмотрел на Зернова, но тот почему-то отвел глаза. И вместо ответа, кивком головы указывая на дверь позади меня, спросил:
— Там все цело?
— Кажется, все, хотя специально не проверял, — ответил я.
— Тогда позавтракаем. Не возражаете? Мы с тех пор так ничего и не ели.
Я понял психологический маневр Зернова: успокоить меня, чем-то непонятно взволнованного, и создать соответствующую обстановку для разговора. За столом, где мы с аппетитом уничтожали прескверный Толькин омлет, глава экспедиции первым рассказал о том, что произошло непосредственно после катастрофы на плато.
Когда снегоход провалился в трещину, пробив предательскую корочку смерзшегося снега, и застрял сравнительно неглубоко, зажатый уступами ледяного ущелья, то, несмотря на силу удара, пострадало лишь наружное стекло иллюминатора. В кабине даже не погас свет. Без сознания лежали только я и Дьячук. Зернов и Чохели удержались на своих местах, счастливо отделавшись «парой царапин», и прежде всего попытались привести в чувство меня и Тольку. Дьячук сразу пришел в себя, только голова кружилась и ноги были как ватные. «Сотрясеньице небольшое, — сказал он, — пройдет. Поглядим-ка лучше, что с Анохиным». Он уже входил в роль медика. Его подтащили ко мне, и все трое принялись приводить меня в чувство. Но ни нашатырный спирт, ни искусственное дыхание не помогали. «По-моему, у него шок», — сказал Толька. Вано, уже успевший через верхний люк пробраться на крышу снегохода, сообщил, что из щели можно благополучно выбраться. Однако предложение вынести меня из кабины Толька отверг: «Сейчас его надо оберегать от охлаждения. По-моему, шок переходит в сон, а сон создаст охранительное торможение». Тут Толька чуть снова не свалился без чувств, и эвакуацию экипажа решили начать с него, а меня пока оставить в кабине. Взяли лыжи, санки, палатку, переносную печь и брикеты для топки, фонари и часть продуктов. Хотя снегоход застрял очень прочно и опасность дальнейшего его падения не угрожала, все же оставаться над пропастью не хотелось. Зернов запомнил выемку в ледяной стене, похожую на естественный грот, неподалеку от места аварии. Туда и задумали перебросить сначала Тольку, поставить палатку, печку и вернуться за мной. Буквально за полчаса добрались до грота. Зернов вместе с окончательно оправившимся Толькой остался крепить палатку, а Вано с пустыми санками вернулся за мной. Тут и произошло то, что они сочли у него временным помутнением разума. Не прошло и часу, как он прибежал назад с безумными глазами, в состоянии странной лихорадочной возбужденности. Снегоход, по его словам, оказался не в щели, а на ледяном поле, при этом рядом с ним стоял точно такой же, с одинаково раздавленным передним стеклом. И в каждой из двух кабин он нашел меня, лежавшего на полу без сознания. Тут он взвыл от ужаса, решив, что сошел с ума, и побежал назад, а вернувшись, выпил с ходу полный стакан спирта и категорически отказался идти за мной, объявив, что привык иметь, дело с советскими людьми, а не со снежными королевами. Тогда в экспедицию за мной пошли Зернов и Толька.
В ответ я рассказал им свою историю, более удивительную, чем бред Вано. Слушали они меня доверчиво и жадно, как дети сказку, ни одной скептической ухмылочки не промелькнуло на лицах, только Дьячук то и дело нетерпеливо подскакивал, бормоча: «Дальше, дальше…», а глаза у обоих блестели так, что, по-моему, им самим следовало повторить опыт Вано со стаканом спирта. Но когда я кончил, оба долго-долго молчали, предпочитая, видимо, услышать объяснение от меня.
Но я тоже молчал.
— Не сердись. Юрка, — проговорил наконец Дьячук и начал мямлить: — Дневники Скотта читал или еще что-то такое, не помню. В общем, самогипноз. Снеговые галлюцинации. Белые сны.
— И у Вано? — спросил Зернов.
— Конечно. Я как медик…
— Медик вы липовый, — перебил Зернов, — так что не будем. Слишком много неизвестных, чтобы так, с кондачка, решить уравнение. Начнем с первого. Кто вытащил снегоход? Из трехметрового колодца, да еще зажатый в такие тиски, каких на заводе не сделаешь. А весит он, между прочим, тридцать пять тонн. У санно-тракторного поезда, пожалуй, силенок не хватит. И с помощью чего вытащили? Канатами? Чушь! Стальные канаты обязательно оставили бы следы на кузове. А где они, эти следы?
Он молча встал и прошел к себе в рубку штурмана.
— Да ведь это же бред, Борис Аркадьевич! — крикнул вслед Толька.
Зернов оглянулся:
— Вы что имеете в виду?
— Как — что? Похождения Анохина. Новый Мюнхгаузен. Двойники, облака, цветок-вампир, таинственное исчезновение…
— Мне кажется, Анохин, когда мы подошли, у вас в руках была камера, — вспомнил Зернов. — Вы что-нибудь снимали?
— Все, — сказал я. — Облако, спаренных «Харьковчанок», двойника. Минут десять крутил.
Толька поморгал глазами, все еще готовый к спору. Сдаваться он не собирался.
— Еще неизвестно, что мы увидим, когда он ее проявит.
— Вы сейчас это увидите, — услышали мы голос Зернова из его рубки. — Посмотрите в иллюминатор.
Навстречу нам на полукилометровой высоте плыл натянутый малиновый блин. Небо уже затянули белые перистые нити, и на фоне их он еще меньше казался облаком. Как и раньше, он походил на цветной парус или огромный бумажный змей. Дьячук вскрикнул и бросился к двери, мы за ним. «Облако» прошло над нами, не меняя курса, куда-то на север, к повороту ледяной стены.
— К нашей палатке, — прошептал Толька. — Прости, Юрка, — сказал он, протягивая руку, — я дурак недобитый.
Торжествовать мне не хотелось.
— Это вообще не облако, — продолжал он в раздумье, подытоживая какие-то встревожившие его мысли. — Я имею в виду обычную конденсацию водяного пара. Это не капельки и не кристаллы. По крайней мере, на первый взгляд. И почему оно так низко держится над землей и так странно окрашено? Газ? Едва ли. И не пыль. Будь у нас самолет, я бы взял пробу.
— Так бы тебя оно и подпустило, — заметил я, вспомнив невидимую преграду и мои попытки пройти сквозь нее с кинокамерой. — К земле жмет, как на крутых виражах, даже похлеще. Я думал, у меня подошвы магнитные.
— Живое оно, по-твоему?
— Может, и живое.
— Существо?
— Кто его знает. Может, и вещество. — Я вспомнил свой разговор с двойником и прибавил: — Управляемое, наверно.
— Чем?
— Тебе лучше знать. Ты метеоролог.
— А ты уверен, что оно имеет отношение к метеорологии?
Я не ответил. А когда вернулись в кабину, Толька вдруг высказал нечто совсем несусветное:
— А вдруг это какие-нибудь неизвестные науке обитатели ледяных пустынь?
— Гениально, — сказал я, — и в духе Конан Дойла. Отважные путешественники открывают затерянный мир на антарктическом плато. Кто же лорд Рокстон? Ты?
— Неумно. Предложи свою гипотезу, если есть.
Задетый, я высказал первое, что пришло в голову:
— Скорее всего, это какие-нибудь кибернетические устройства.
— Откуда?
— Из Европы, конечно. Или из Америки. Кто-то их придумал и здесь испытывает.
— А с какой целью?
— Скажем, сначала как экскаватор для выемки и подъема тяжелых грузов. Попалась для эксперимента «Харьковчанка» — вытащили.
— Зачем же ее удваивать?
— Возможно, что это неизвестные нам механизмы для воспроизведения любых атомных структур — белковых и кристаллических.
— А цель… цель? Не понимаю…
— Способность понимать у людей с недоразвитым мозжечком, по данным Бодуэна, снижена от четырнадцати до двадцати трех процентов. Сопоставь и подумай, а я подожду. Есть еще один существенный элемент гипотезы.
Тольке так хотелось понять поскорее, что он безропотно проглотил и Бодуэна и проценты.
— Сдаюсь, — сказал он. — Какой элемент?
— Двойники, — подчеркнул я. — Ты был на пути к истине, когда говорил о самогипнозе. Но только на пути. Истина в другом направлении и на другой магистрали. Не самогипноз, а вмешательство в обработку информации. Никаких двойников фактически не было. Ни второй «Харьковчанки», ни второго Анохина, ни двойничков-бытовичков, вроде моей куртки или съемочной камеры. «Облако» перестроило мою психику, создало раздвоенное восприятие мира. В итоге раздвоение личности, сумеречное состояние души.
— И все же в твоей гипотезе нет главного: она не объясняет ни физико-химической природы этих устройств, ни их технической базы, ни целей, для каких они созданы и применяются.
Назвать мою околесицу гипотезой можно было только в порядке бреда. Я придумал ее наспех, как розыгрыш, и развивал уже из упрямства. Мне и самому было ясно, что она ничего не объясняла, а главное, никак не отвечала на вопрос, почему требовалось физически уничтожать двойников, существовавших только в моем воображении, да еще не подпускать меня к таинственной лаборатории. К тому же придумка полностью зависела от проявленной пленки. Если киноглаз зафиксировал то же самое, что видел я, моя так называемая гипотеза не годилась даже для анекдота.
— Борис Аркадьевич, вмешайтесь, — взмолился Толька.
— Зачем? — ответил, казалось не слушавший нас, Зернов. — У Анохина очень развитое воображение. Прекрасное качество и для художника и для ученого.
— У него уже есть гипотеза.
— Любая гипотеза требует проверки.
— Но у любой гипотезы есть предел вероятности.
— Предел анохинской, — согласился Зернов, — в состоянии льда в этом районе. Она не может объяснить, кому и зачем понадобились десятки, а может быть, и сотни кубических километров льда.
Смысл сказанного до нас не дошел, и, должно быть поняв это, Зернов снисходительно пояснил:
— Я еще до катастрофы обратил ваше внимание на безукоризненный профиль неизвестно откуда возникшей и неизвестно куда протянувшейся ледяной стены. Он показался мне искусственным срезом. И под ногами у нас был искусственный срез: я уже тогда заметил ничтожную плотность и толщину его снегового покрова. Я не могу отделаться от мысли, что в нескольких километрах отсюда может обнаружиться такая же стена, параллельная нашей. Конечно, это только предположение. Но если оно верно, какая сила могла вынуть и переместить этот ледяной пласт? «Облако»? Допустим, мы ведь не знаем его возможностей. Но «облако» европейского или американского происхождения? — Он недоуменно пожал плечами. — Тогда скажите, Анохин: для чего понадобились и куда делись эти миллионы тонн льда?
— А была ли выемка, Борис Аркадьевич? У вынутого пласта, по-вашему, две границы. Почему? — оборонялся я. — А где же поперечные срезы? И выемку естественнее производить кратером.
— Конечно, если не заботишься о передвижении по материку. А они, видимо, не хотели затруднять такого Передвижения. Почему? Еще не пришло время для выводов, но мне кажется, что они не враждебны нам, скорее доброжелательны. И потом, для кого естественнее производить выемку льда именно так, а не иначе? Для нас с вами? Мы бы поставили предохранительный барьер, повесили бы таблички с указателями, оповестили бы всех по радио. А если они не смогли или не сумели этого сделать?
— Кто это «они»?
— Я не сочиняю гипотез, — сухо сказал Зернов.
5. СОН БЕЗ СНА
В короткое путешествие к палатке я захватил с собой кинокамеру, но «облако» так и не появилось. На военном совете было решено вновь перебазироваться в кабину снегохода, исправить повреждения и двинуться дальше. Разрешение продолжать поиски розовых «облаков» было получено. Перед советом я связал Зернова с Мирным, он кратко доложил об аварии, о виденных «облаках» и о первой произведенной мною съемке. Но о двойниках и прочих загадках умолчал. «Рано», — сказал он мне.
Место для стоянки они выбрали удачно: мы дошли туда на лыжах за четверть часа при попутном ветре. Палатка разместилась в гроте, с трех сторон защищенная от ветра. Но самый грот производил странное впечатление: аккуратно вырезанный во льду куб с гладкими, словно выструганными рубанком, стенками. Ни сосулек, ни наледей. Зернов молча ткнул острием лыжной палки в геометрически правильный ледяной срез: видали, мол? Не матушка-природа сработала.
Вано в палатке мы не нашли, но непонятный беспорядок вокруг — опрокинутая печка и ящик с брикетами, разметавшиеся лыжи и брошенная у входа кожанка водителя — все это удивляло и настораживало. Не снимая лыж, мы побежали на поиски и нашли Чохели совсем близко у ледяной стены. Он лежал на снегу в одном свитере. Его небритые щеки и черная кошма волос были запорошены снегом. В откинутой руке был зажат нож со следами смерзшейся крови. Вокруг плеча на снегу розовело расплывшееся пятно. Снег кругом был затоптан, причем все следы, какие мы могли обнаружить, принадлежали Вано: «сорок пятого размера покупал он сапоги».
Он был жив. Когда мы приподняли его, застонал, но глаз не открыл. Я, как самый сильный, понес его на спине, Толька поддерживал сзади. В палатке мы осторожно сняли с него свитер — рана была поверхностная, крови он потерял немного, а кровь на лезвии ножа, должно быть, принадлежала его противнику. И нас тревожила не потеря крови, а переохлаждение: как долго он пролежал здесь, мы не знали. Но мороз был легкий, а организм крепкий. Мы растерли парня спиртом и, разжав его стиснутые зубы, влили еще стакан внутрь. Вано закашлялся, открыл глаза и что-то забормотал по-грузински.
— Лежать! — прикрикнули мы, упрятав его, укутанного, как мумию, в спальный мешок.
— Где он? — вдруг очнувшись, спросил по-русски Вано.
— Кто? Кто?
Он не ответил, силы оставили его, начался бред. Было невозможно разобрать что-либо в хаосе русских и грузинских слов.
— Снежная королева… — послышалось мне.
— Бредит, — огорчился Дьячук.
Один Зернов не утратил спокойствия.
— Чугун-человек. — Это он сказал о Вано, но мог бы переадресовать себе самому.
С переездом решили подождать до вечера, тем более что и днем и вечером было одинаково светло. Да и Вано следовало выспаться: спирт уже действовал. Странная сонливость овладела и нами. Толька хрюкнул, полез в спальный мешок и тотчас же затих. Мы с Зерновым сначала крепились, курили, потом взглянули друг на друга, засмеялись и, расстелив губчатый мат, тоже залезли в меховые мешки.
— Часок отдохнем, а потом и переберемся.
— Есть часок отдохнуть, босс.
И оба умолкли.
Почему-то ни он, ни я не высказали никаких предположений о том, что случилось с Вано. Словно сговорившись, отказались от комментариев, хотя, я уверен, оба думали об одном и том же. Кто был противником Вано и откуда он взялся в полярной пустыне? Почему Вано нашли раздетым за пределами грота? Он даже не успел надеть кожанку. Значит, схватка началась еще в палатке? И что ей предшествовало? И как это у Вано оказался окровавленный нож? Ведь Чохели, при всей его вспыльчивости, никогда не прибег бы к оружию, не будучи к этому вынужденным. Что же вынудило его — стремление защитить кого-то или просто разбойное нападение? Смешно. Разбой за Полярным кругом, где дружба — закон каждой встречи. Ну а если один из двух преступник, скрывающийся от правосудия? Совсем бессмысленно. В Антарктику ни одно государство не ссылает преступников, а бежать сюда по собственной инициативе попросту невозможно. Может быть, противник Вано — это потерпевший крушение и сошедший с ума от невыносимого одиночества. Но о кораблекрушении вблизи берегов Антарктиды мы ничего не слышали. Да и каким образом потерпевший крушение мог оказаться так далеко от берега, в глубине ледяного материка? Наверное, эти же вопросы задавал себе и Зернов. Но молчал. Молчал и я.
В палатке было не холодно — протопленная печка еще сохраняла тепло — и не темно: свет, проникавший в слюдяные оконца, конечно, не освещал соседние предметы, но позволял различать их в окружающей тусклой сумеречности. Однако постепенно или сразу — я так и не заметил, каким образом и когда, — эта сумеречность не то чтобы сгустилась или потемнела, а как-то полиловела, словно кто-то растворил в воздухе несколько зерен марганцовки. Я хотел привстать, толкнуть, окликнуть Зернова и не мог: что-то сжимало мне горло, что-то давило и прижимало меня к земле, как тогда в кабине снегохода, когда возвращалось сознание. Но тогда мне казалось, что кто-то словно просматривает меня насквозь, наполняет меня целиком, сливаясь с каждой клеточкой тела. Сейчас, если пользоваться тем же образным кодом, кто-то словно заглянул ко мне в мозг и отступил. Мутный сумрак тоже отступил, окутав меня фиолетовым коконом: я мог смотреть, хоть ничего и не видел; мог размышлять о том, что случилось, хотя и не понимал, что именно; мог двигаться и дышать, но только в пределах кокона. Малейшее вторжение в его фиолетовый сумрак действовало как удар электротока.
Как долго это продолжалось, не знаю, не смотрел на часы. Но кокон вдруг раздвинулся, и я увидел стены палатки и спящих товарищей все в той же тусклой, но уже не фиолетовой сумеречности. Что-то подтолкнуло меня, заставив выбраться из мешка, схватить кинокамеру и выбежать наружу. Шел снег, небо затянуло клубящейся пеной кучевых облаков, и только где-то в зените мелькнуло знакомое розовое пятно. Мелькнуло и скрылось. Но, может быть, мне все это только почудилось.
Когда я вернулся, Толька, зевая во весь рот, сидел на санках, а Зернов медленно вылезал из своего мешка. Он мельком взглянул на меня, на кинокамеру и, по обыкновению, ничего не сказал. А Дьячук прокричал сквозь зевоту:
Место для стоянки они выбрали удачно: мы дошли туда на лыжах за четверть часа при попутном ветре. Палатка разместилась в гроте, с трех сторон защищенная от ветра. Но самый грот производил странное впечатление: аккуратно вырезанный во льду куб с гладкими, словно выструганными рубанком, стенками. Ни сосулек, ни наледей. Зернов молча ткнул острием лыжной палки в геометрически правильный ледяной срез: видали, мол? Не матушка-природа сработала.
Вано в палатке мы не нашли, но непонятный беспорядок вокруг — опрокинутая печка и ящик с брикетами, разметавшиеся лыжи и брошенная у входа кожанка водителя — все это удивляло и настораживало. Не снимая лыж, мы побежали на поиски и нашли Чохели совсем близко у ледяной стены. Он лежал на снегу в одном свитере. Его небритые щеки и черная кошма волос были запорошены снегом. В откинутой руке был зажат нож со следами смерзшейся крови. Вокруг плеча на снегу розовело расплывшееся пятно. Снег кругом был затоптан, причем все следы, какие мы могли обнаружить, принадлежали Вано: «сорок пятого размера покупал он сапоги».
Он был жив. Когда мы приподняли его, застонал, но глаз не открыл. Я, как самый сильный, понес его на спине, Толька поддерживал сзади. В палатке мы осторожно сняли с него свитер — рана была поверхностная, крови он потерял немного, а кровь на лезвии ножа, должно быть, принадлежала его противнику. И нас тревожила не потеря крови, а переохлаждение: как долго он пролежал здесь, мы не знали. Но мороз был легкий, а организм крепкий. Мы растерли парня спиртом и, разжав его стиснутые зубы, влили еще стакан внутрь. Вано закашлялся, открыл глаза и что-то забормотал по-грузински.
— Лежать! — прикрикнули мы, упрятав его, укутанного, как мумию, в спальный мешок.
— Где он? — вдруг очнувшись, спросил по-русски Вано.
— Кто? Кто?
Он не ответил, силы оставили его, начался бред. Было невозможно разобрать что-либо в хаосе русских и грузинских слов.
— Снежная королева… — послышалось мне.
— Бредит, — огорчился Дьячук.
Один Зернов не утратил спокойствия.
— Чугун-человек. — Это он сказал о Вано, но мог бы переадресовать себе самому.
С переездом решили подождать до вечера, тем более что и днем и вечером было одинаково светло. Да и Вано следовало выспаться: спирт уже действовал. Странная сонливость овладела и нами. Толька хрюкнул, полез в спальный мешок и тотчас же затих. Мы с Зерновым сначала крепились, курили, потом взглянули друг на друга, засмеялись и, расстелив губчатый мат, тоже залезли в меховые мешки.
— Часок отдохнем, а потом и переберемся.
— Есть часок отдохнуть, босс.
И оба умолкли.
Почему-то ни он, ни я не высказали никаких предположений о том, что случилось с Вано. Словно сговорившись, отказались от комментариев, хотя, я уверен, оба думали об одном и том же. Кто был противником Вано и откуда он взялся в полярной пустыне? Почему Вано нашли раздетым за пределами грота? Он даже не успел надеть кожанку. Значит, схватка началась еще в палатке? И что ей предшествовало? И как это у Вано оказался окровавленный нож? Ведь Чохели, при всей его вспыльчивости, никогда не прибег бы к оружию, не будучи к этому вынужденным. Что же вынудило его — стремление защитить кого-то или просто разбойное нападение? Смешно. Разбой за Полярным кругом, где дружба — закон каждой встречи. Ну а если один из двух преступник, скрывающийся от правосудия? Совсем бессмысленно. В Антарктику ни одно государство не ссылает преступников, а бежать сюда по собственной инициативе попросту невозможно. Может быть, противник Вано — это потерпевший крушение и сошедший с ума от невыносимого одиночества. Но о кораблекрушении вблизи берегов Антарктиды мы ничего не слышали. Да и каким образом потерпевший крушение мог оказаться так далеко от берега, в глубине ледяного материка? Наверное, эти же вопросы задавал себе и Зернов. Но молчал. Молчал и я.
В палатке было не холодно — протопленная печка еще сохраняла тепло — и не темно: свет, проникавший в слюдяные оконца, конечно, не освещал соседние предметы, но позволял различать их в окружающей тусклой сумеречности. Однако постепенно или сразу — я так и не заметил, каким образом и когда, — эта сумеречность не то чтобы сгустилась или потемнела, а как-то полиловела, словно кто-то растворил в воздухе несколько зерен марганцовки. Я хотел привстать, толкнуть, окликнуть Зернова и не мог: что-то сжимало мне горло, что-то давило и прижимало меня к земле, как тогда в кабине снегохода, когда возвращалось сознание. Но тогда мне казалось, что кто-то словно просматривает меня насквозь, наполняет меня целиком, сливаясь с каждой клеточкой тела. Сейчас, если пользоваться тем же образным кодом, кто-то словно заглянул ко мне в мозг и отступил. Мутный сумрак тоже отступил, окутав меня фиолетовым коконом: я мог смотреть, хоть ничего и не видел; мог размышлять о том, что случилось, хотя и не понимал, что именно; мог двигаться и дышать, но только в пределах кокона. Малейшее вторжение в его фиолетовый сумрак действовало как удар электротока.
Как долго это продолжалось, не знаю, не смотрел на часы. Но кокон вдруг раздвинулся, и я увидел стены палатки и спящих товарищей все в той же тусклой, но уже не фиолетовой сумеречности. Что-то подтолкнуло меня, заставив выбраться из мешка, схватить кинокамеру и выбежать наружу. Шел снег, небо затянуло клубящейся пеной кучевых облаков, и только где-то в зените мелькнуло знакомое розовое пятно. Мелькнуло и скрылось. Но, может быть, мне все это только почудилось.
Когда я вернулся, Толька, зевая во весь рот, сидел на санках, а Зернов медленно вылезал из своего мешка. Он мельком взглянул на меня, на кинокамеру и, по обыкновению, ничего не сказал. А Дьячук прокричал сквозь зевоту: