Страница:
Сергей Абрамов
Как хорошо быть генералом
Дорожная фантазия
Звонили цирковые начальники, плакали, просили, канючили: очень надо, Владимир Петрович, без вас ничего не выйдет, Владимир Петрович, вам терять нечего, Владимир Петрович.
Лестно было. Для виду поломался, но согласился. Спросил только:
– Когда ехать-то?
– Завтра, – уже без слез, деловито сказали цирковые начальники, – завтра и в путь, любезный Владимир Петрович, с утра по холодку, дорога хорошая, сухая, вас там ждут с распростертыми объятиями…
С распростертыми объятиями ждали Истомина Владимира Петровича в старинном русском городе Ярославле, не соврали начальники, но вот вам вопрос на засыпку: распростертыми для чего? Для дружбы? Фиг-то! Если уж и объятия, то единственно смертельные, ибо в старинный этот областной центр Истомин ехал не благодетелем, отнюдь, отнюдь…
Ситуация, известная каждому гражданину из школьной еще программы по литературе: к нам едет ревизор.
А к тому ж, помнится автору, был некогда такой леденящий душу детектив под уместным сейчас названием «Смерть ревизора» – то ли пера Агаты Кристи, то ли машинки Жоржа Сименона, то ли кисти кровожадного господина Чейза…
Но Истомин о смерти в объятиях не помышлял, Истомин сам был писателем, известным в самой читающей стране мира, и знал, как легко сочиняются все эти смерти в объятиях, на взлете, в штрафной площадке и тэ дэ и тэ пэ и как ничтожно мало в них реального, приземленного, бытового. Реально как: напился, подрался, стукнул по голове стеклянной тарой, проспался, ужаснулся, сознался. Рутина… А этого Истомин тем более не опасался, поскольку верил в благородное чинопочитание, сильно развитое у артистов цирка, коих, сообщим наконец, он и ехал ревизовать в город на Волге. Ну-у, «ревизовать», конечно, понятие иносказательное, точнее и проще – беспристрастно оценить творческий уровень, измерить и взвесить посильный вклад в нетленное цирковое искусство.
У каждого человека есть хобби. Один собирает марки, второй разводит рыбок, всяких там скалярий и меченосцев, третий любовно выращивает кактусы, а Истомин любил цирк. Он любил его с детства, хотя и редко попадал туда: семья жила бедновато, не до цирка было, разве что выпросишь у родителей на кино рублишко в старом масштабе цен. Но когда Истомин начал работать в газете, когда у него, у юноши еще, появились заветные корочки с тисненой золотом надписью «Пресса», он стал часто бывать и в московском цирке на бульваре, и в брезентовом шапито в парке у реки, а когда на бывших Воробьевых горах построили не цирк даже, а царский дворец из стекла и бетона, то и туда проник любознательный Истомин. И понаписал же он о разных цирковых номерах – уйму чертову! – поначалу восторженно, со слезой умиления, но чем глубже влезал он в цирковой мир, тем точнее становились его статьи, тем проблемнее, злее даже. Начал он кое-что понимать, кое в чем разбираться, разглядел лес за деревьями и с тоскою душевной заметил, что лес этот не везде зелен, не везде светел, что с могучих елок иголки давно осыпались, что столетние дубы гниль взяла, но есть, есть в лесу и крепкие березки, и аккуратные елочки, и прочие кедры, клены и ясени, да простится автору склонность к нужной метафоричности.
Короче, стал Истомин редким специалистом по цирку. Редким по беспристрастности. Стал говорить о нем с высоких трибун, стал ездить по городам и весям, смотреть цирковые программы, резать артистам правду-матку, которую, к слову, они терпеть не могли. А кто, скажите, ее любит? Да никто и не любит, нет таких мазохистов, а необходимость острой критики признают скрепя сердце, красиво лукавя: критикуй, мол, невзирая на лица, коли установка на то есть, а мы твое лицо хоро-о-ошо запомним – до случая…
А кто бы на их месте, скажите, не искал подспудно случая досадить шибко принципиальному типу? Ведь с его легкой подачи слабым – как он определил, знаток липовый! – артистам снижали ставки или вообще увольняли из цирка. Цирковые начальники с радостью доверяли наемному… ээ… специалисту, который к тому же работал бескорыстно, из чистой любви к искусству.
Но случай пока ни к кому не пришел, и Истомин горько критиковал все и вся.
Читатель вправе спросить у автора: с одной стороны – любовь к цирку неземная, а с другой – сор из избы, так? Неувязочка получается…
А вот и не получается, ответит автор. Вот у вас, читатель, сын двоечник, хулиган, от рук отбился, три привода в милицию, не сегодня-завтра родную бабушку зарежет; уж вы его кроете почем зря, уж вы его ремнем охаживаете, стыдите прилюдно и наедине, а ведь любите, сознайтесь, сердце от любви и боли разрывается… Цирк для Истомина и был таким любимым-ненавистным сыном.
Параллель понятна?.. Если понятна, пошли дальше.
Жена говорила Истомину:
– Не пойму, что у тебя за хобби: цирк или литература?.. Вон тебе из Киева звонили, со студии, надо ехать, утверждать актерские пробы. Поедешь?
– Лень, – говорил Истомин. – Я их уже по телефону утвердил.
– А в Ярославль не лень? – говорила жена.
– А в Ярославль не лень, – говорил Истомин и был житейски прав, ибо вот вам еще одна близкая параллель.
Представьте себе инженера по профессии и, скажем, филателиста по увлечению, стоящего перед сложной дилеммой: провести свободное время – подчеркиваем: свободное! – в родном цеху или же в филателистическом обществе. Куда он пойдет? – вопрос для членов телеклуба «Что? Где? Когда?». И через минуту ответ: он спешит в общество с кляссером под мышкой. Итак, один ноль в пользу клуба знатоков…
Впрочем, речь о свободном времени. Когда, к примеру, надо было написать сценарий для Киева, Истомин зад от стула не отрывал, на телефонные звонки не откликался.
А сейчас ему не писалось, смутный призрак новой повести еще только маячил в опасливом отдалении, и четырехчасовая автомобильная поездка по сухому шоссе пришлась как нельзя кстати: будет время подумать, поломать голову. Истомин считал, что ничто так не способствует процессу творчества, как длинная дорога.
И вот уже утро, и вот уже девять часов, и вот уже выведен из стойла белый «жигуленок» Истомина, и бензина в нем под завязку, и цилиндры в масле купаются, и давление в шинах на должном уровне. «Чтобы не пришлось любимой плакать, крепче за баранку держись, шофер». Песня.
Тут к месту сделать небольшое самокритичное отступление, назовем его – автоотступление. В смысле – авторское, но и в смысле – автомобильное. Почему, справедливо спросите вы, автор так привержен легковому колесному транспорту и разного цвета «Жигули» и «Волги» переезжают у него из повести в повесть?
Что ж, ответит вам автор, вы всецело правы, он сам за собой замечает сей вопиющий недостаток. Но что прикажете делать, если четверть жизни автора проходит в автомобиле? Если он за многие годы настолько прирос к нему, что ездит на нем как в ближнюю булочную, так и в дальние города? И все его герои – под стать ему! – тоже автокентавры: автомобильный капот на теле человека. Или наоборот. Все это – веяние времени, веяние века НТР, когда автосалон заменяет нам кабинет, спальню, гостиную, и уж магнитофонами мы его оснащаем, телевизорами, и встречаемся в нем, и спорим, и любим подчас…
И тем не менее автор кается, просит прощения, бьет челом…
Да, еще одно. Поскольку Истомин уже выехал на Ярославское шоссе в районе ВДНХ, поскольку он уже катит по прямой мимо знаменитого акведука екатерининских времен, оставляя справа не менее знаменитую станцию техобслуживания «Жигулей» и постепенно приближаясь к границе Москвы, то сразу успокоим тех, кто не любит цирк: повесть не о цирке. Если быть точным и справедливым, она – о дороге, о почти прекрасном шоссе Москва – Ярославль, и все, что в повести будет происходить, произойдет в дороге.
Так сказать, дорожная история.
Вот кто их не любит – тут уж миль пардон, как говорится, извините за внимание…
А о цирке больше ни слова. Разве что в конце, когда Истомин доберется до цели своего путешествия.
Давайте обозначим приметы времени. Итак, утро, июнь, температура – двадцать два градуса по шкале Цельсия, облачность – ноль, ветер – слабый до умеренного, южный, зелень сочная, яркая, земля сухая и уже теплая, асфальт упругий и относительно ровный. Красота, кто понимает!
Истомин понимал. Истомин любил ездить в недальние от Москвы города, любил притормозить минут на пятнадцать, поставить авто на обочину, полежать в траве и посмотреть в небо, особенно если оно чистое и высокое. А еще он любил притрассовые деревни, любил прогуляться по их главным улочкам, заглянуть в промтоварные магазины и даже купить там что-нибудь вроде английских лезвий для бритья или венгерских подтяжек, что-нибудь супердефицитное, невесть как задержавшееся в тесной полутьме магазинчика, хотя и абсолютно ненужное Истомину. Ну вот, к слову, брился он электрической косилкой, а брюки поддерживал ремнем…
Да не в покупках дело, не в промтоварах! Истомин был человеком ритуала, а все вышеописанное входило в дорожный ритуал, разнеживало Истомина, даже умиляло, а в общем-то – вот уж поистине нераскрытые тайны человеческого интеллекта – служило неким катализатором мыслительного процесса, который шел сам по себе в недрах подсознания, и вдруг срабатывало где-то что-то, выскакивала наружу преотличная мыслишка, фразочка какая-нибудь или там хитрый поворот сюжета, и опять – внешнее безмыслие, дорога, райцентры, небо, трава, солнце.
Так в современной музыке, в пресловутом «тяжелом роке», вроде бы заглушенная сумасшедшими аккордами ритм-группы, вроде бы забитая неистовыми брейками ударника, вроде бы задавленная металлически гулкими звуками синтезатора, до странности легко прорывается наружу тонкая и чистая основная мелодия, ведомая тонким и чистым голосом. Красиво.
Будем считать, что Истомин работал в стиле «тяжелый рок».
А между тем он уже оставил позади город Пушкино: медленно проплыли на фоне голубого-преголубого неба синие-пресиние купола Никольской церкви.
Что-то у него стряслось с настроением, что-то излишне минорной слышалась сегодня мелодия… чего?.. ну, скажем, дороги Москва – Ярославль, будто написана она была не в вышеуказанном модном стиле, а эдак в неровном ритме грустного свинга. Истомин сам определил свое состояние: ему скверно ехалось.
А с чего бы скверно, думал он. Все вроде в порядке, все в норме: фильм счастливо вплыл в съемочный период; книга в издательстве – на подходе, уже сверка прошла; сын здоров и весел, двоек не приносит, тренер по велоспорту им доволен; жена работает, прямо-таки купается в своей работе и не вмешивается в личную жизнь Истомина.
А что личная жизнь?
И личная жизнь прекрасна. Сорок лет – возраст невеликий, здоровье в порядке, спасибо зарядке, внешние данные не оставляют желать лучшего, все при нем, при Истомине: и лицо, и одежда, и душа, и мысли.
Так в чем же дело?
А ни в чем конкретно, здраво уверял себя Истомин, просто имеет место некий душевный дискомфорт, некое легкое депрессивное состояние, вызванное в последние месяцы как раз излишним напряжением души и мысли, излишним, значит, перенапрягом за письменным столом, будь он проклят, любимый. В самом деле, не без умиления признался себе Истомин, ведь ты только за столом и перенапрягаешься, только чистый лист бумаги и вызывает у тебя разного рода страсти, но все они, сэр писатель, умозрительны, ибо не подкреплены страстями реальными, взаправдашними. Холоден ты, корил себя Истомин, аки лягушка… нет, лучше змея, кобра или гюрза…
Строг к собственной персоне писатель Истомин, ох как строг! Но, если вглядеться, за этой внешней строгостью легко проглядывало милое кокетство горячо любящего себя человека. Вот с мерзкой лягушкой, с зеленой тварью сравниваться не захотел, предпочел благородный холод змеиного тела, длинного и элегантного, хотя на чей-то взгляд тоже премерзкого.
Истомин передвинул рычажок на рулевой колонке, на ветровое стекло брызнули два водяных фонтанчика, а резиновые фиатовские щетки смыли с него расплющенные в слишком свободном полете тела мелких насекомых.
Но будем справедливыми: Истомин все про себя знал, все свои недостатки изучил на жизненном опыте, и когда жена либо иные знакомые представительницы прекрасного пола начинали ему их перечислять, то Истомину становилось скучно: ладно бы что-то новенькое, а то ведь все давно известно. Другое дело, что, любя себя, извините за невольную рифму, Истомин нежно любил и собственные недостатки. Какой-то классик утверждал, что любовь – коли это и вправду любовь – не терпит оговорок. Если ты говоришь, что безумно любишь женщину, но тебе очень не нравится… что?.. ее левый глаз, например, то это, простите, никакая не любовь, а одно притворство. Раз уж любишь, то никакой глаз любви не помеха.
Истомин был согласен с классиком.
Видимо, поэтому, знакомясь с женщинами, он немедленно искал в их облике или в их поведении этот самый, говоря образно, левый глаз, искал и, естественно, находил – кто без недостатков, поднимите руку! – и только что родившийся роман, а точнее, новеллка немедленно устремлялась к логическому финалу, к последнему «прости», к банальному «прощай». Призрак левого глаза прямо-таки парил над недлинными отношениями Истомина с дамами, и это, к слову, тоже входило в большой комплекс любви к самому себе. Безгранично любить еще кого-то, считал Истомин, – значит распылять силы, подрывать здоровый дух в пока что здоровом теле. И такое ровное и мягкое отношение к героиням помянутых новеллок рождало спокойствие, логикой отмеренный уровень страстей, а стало быть, и безвзрывный исход. Никто из однажды покинутых дам на Истомина не обижался, глупых сцен не устраивал, более того, многие продолжали невинно дружить с ним, а особо тактичные даже становились друзьями дома.
– Ты анестезиолог расставаний, – сказала ему как-то одна прелестная и, заметим, афористичная особа.
И он принял на вооружение удачный термин и при случае употреблял его – не в оправдание собственной тактики, упаси Боже, но в утверждении оной.
Впрочем, Истомин подозревал, что кое-какая боль терзает кое-каких его подружек, но даже не позволял себе думать об этом. Он, напомним, – анестезиолог. Терапия и психоневрология – не его области.
У поворота на Абрамцево ему проголосовали. Высокая шатенка взмахнула рукой, внезапный порыв слабого до умеренного швырнул ей на лицо длинные прямые волосы, и Истомину показалось…
Да ни черта ему не показалось, не могло показаться! Он включил правую мигалку, легонько прижал тормоз и скатился на обочину. Перегнулся через сиденье, открыл пассажирскую дверцу, сказал:
– Я прямо.
– Я тоже, – сказала длинноволоска и по-хозяйски уселась рядом, умостила в ногах синюю спортивную сумку с ковбойской надписью «Родео» на боку, отбросила назад легкие волосы. – Привет.
– Привет, Анюта, – сказал Истомин, ничуть не удивляясь тому странноватому факту, что его первая – бывшая – жена ловит попутные машины у поворота на Абрамцево. – Ты, собственно, куда?
– Я, собственно, туда, – сказала Анюта. – А ты куда?
– И я туда, – сказал Истомин.
– Значит, нам опять по пути, – сказала Анюта.
Но Истомин счел необходимым уточнить:
– Временно.
Свою первую жену Анюту он не видел годков эдак шестнадцать, а то и больше, – словом, с тех пор, как их спонтанный молодежный брак захирел и угас, не просуществовав и пары лет. Анюта где-то безвестно инженерила, и никаких сведений о ней Истомин не искал.
А ведь было: дворец на Грибоедова, марш Мендельсона, вспышки блицев, ликующие родственники, ананасы в шампанском и мороженое из сирени…
Любопытно все же: как она сейчас выглядит, Анюта его полузабытая?..
А вот как она и выглядит: фирмовые джинсики, синие кроссовки «Адидас», тонкий свитерок, скрывающий всякое присутствие груди, а вот лицо уже тронуто временем, вот уже морщинки от глаз побежали, вот уже шея над свитерком неважно выглядит – измято, хотя глаза, макияж, руки, фигурка – все тип-топ, все на среднестатистическом уровне, все оптимально.
Опять-таки любопытно: а сколько ей сейчас лет? Тридцать семь, кажется, она на три года моложе его самого…
– Как ты живешь, Истомин? – спросила Анюта.
– Я живу разнообразно, но в целом хорошо, – ответил Истомин. – А ты как?
– Поговорим сначала о тебе.
– С чего бы мне такое преимущество? – раскокетничался Истомин, покачивая рулем, поигрывая брелоком для ключей, поглаживая рукоятку переключателя скоростей, вставляя в магнитофон кассету.
И тотчас же от заднего стекла, из стереоколонок сладким, почти детским голосом тихонько запел о любви заокеанский шоколадный кумир молодежи, чья слава, говорят, понемногу затмевает некогда вселенскую славу знаменитых английских «жуков».
– Когда это ты отказывался от преимуществ? – удивилась Анюта. – Что-то не припомню…
– Ты меня не видела сто лет. Я изменился, повзрослел сначала и постарел потом. Я непрерывно отказываюсь от лишних преимуществ, я не ищу их, я скромен в быту.
– Ты, может, и постарел, – грустно сказала Анюта, – но совсем не изменился. Как был ерником, так и остался им. Что это, Истомин? Защитная реакция?.. Но от кого тебе защищаться, Истомин? От меня? От меня» не надо защищаться. Меня же нет. Я миф, фантом, облако в джинсах. Будь самим собой, Истомин, пока нам по пути.
– Временно, – опять уточнил Истомин.
– А я и не посягаю на вечность. Я сойду, когда буду не нужна тебе.
– Разве ты нужна мне? – раздражаясь и поэтому грубо спросил Истомин.
– Иначе ты бы меня не посадил в машину.
– Я тебя посадил потому, что ты голосовала.
– А я голосовала, потому что ты хотел меня посадить… Пустой разговор, Истомин, сказка про попа и собаку. Не будем терять времени, скоро Загорск, а у меня еще расчетов куча.
И вправду, краем глаза заметил Истомин, мимо мелькнул указатель поворота к населенному пункту Радонеж.
– Каких расчетов? – поинтересовался Истомин.
– По проекту. Моей группе через месяц сдавать проект, заказчик торопит, Болдырев больной, Чижова опять в декрет ушла, работать не с кем, кручусь, как заведенная…
– Куда же ты едешь?.. Сидела бы, считала.
– Я никуда не еду, Истомин, пойми ты наконец и говори быстрее, что тебя мучает?
– Ничего меня не мучает. С чего ты взяла?
– Хорошо, я буду задавать конкретные вопросы. Ты вежливый человек, Истомин, ты ответишь женщине.
– Спрашивай, женщина, – усмехнулся Истомин, почему-то поддаваясь ее напору, вступая в какую-то придуманную ею игру, в эту, конечно же, абсолютно не нужную Истомину игру, но…
Ах, это осторожное «но»! Все сверхразумные аргументы легко подвергнуть сомнению, если в конце любого утверждающего предложения (или утвердительного? – автор забыл, как правильно…) поставить не точку, а запятую и следом – «но». Вот так: курить, естественно, вредно, но… Или: бег трусцой укрепляет здоровье, но… И так далее, продолжайте сами.
– Ты женат?
– Разумеется. Четырнадцать лет уже. Сыну – тринадцать.
– Ты спокоен дома? Заметь, я не спрашиваю – счастлив, я спрашиваю – спокоен…
– Странный термин…
Истомин подумал, впрочем, что не такой уж и странный. Скорее, точный. Счастье – понятие расплывчатое, строгого определения ему не существует. Как в философии: абстрактная категория… Кстати, вот и определение: счастье – это покой… Покой нам только снится… Банальная фраза эта, давным-давно украденная у Блока, почему-то на секунду расстроила Истомина, и что-то уже кольнуло в левой стороне груди – не сердце, нет, а будто электрической иголочкой кто-то притронулся… Спокоен?.. Нет, конечно! Скорее наоборот: он непонятно почему напряжен, словно ждет откуда-то подвоха, удара, каверзы какой-нибудь… Примеры? Да мильон! Иной раз намеренно не хочет заглянуть в дневник к сыну. А вдруг там двойка?.. Придется что-то говорить, раздражаться, закипать от молчаливого упрямства сына, от непонимания им простых истин… Для кого простых? Для него, Истомина? А если для тринадцатилетнего сына они – не истины? То-то и оно… Или опять-таки с раздражением порой ловит себя на мысли, что вот он дома, а жены нет, и она не где-нибудь – у подруги там или у любовника, а всего лишь на своей распрекрасной работе, но горит и ликует, как у любовника, ставит общественное выше личного. И, между прочим, не проверяет у сына дневник… Спокоен он… Как же…
– Тогда второй вопрос, – быстро сказала Анюта.
– Постой, я ж не ответил.
Истомин пришел в себя, как вынырнул из-под воды: даже в ушах звенело.
– Почему же?.. Все очень-очень понятно… Скажи, а твоя жена спокойна?
Заладила: спокоен, спокойна…
– Абсолютно! – сказал так поскорее, чтобы не думать, не анализировать суть, зря не мучиться. А Анюта заметила.
– Вот и врешь, – спокойно сказала она. – Жить с тобой – сплошная нервотрепка.
– Ну уж!.. – Истомин отлично знал, что он не сахар, но сей факт его не тяготил, он даже в меру гордился им: вот мы какие непростые, какие мы сложносочиненные. – И потом: ты-то что волнуешься? Ты свое со мной отжила. Или отмучилась, а, подруга?..
– Отжила… – эхом повторила Анюта.
– Слушай, – окончательно обозлился Истомин, – если ты помнишь, не я от тебя ушел, а ты от меня. Собралась, сказала «прощай!» и пошла к мамочке. А я остался. Один, между прочим. И ведь звонил тебе, говорил: не дури, вернись. А ты?
– А я не вернулась.
– Почему?
– Ты не хотел.
– Ты что, дура? Я же звонил…
– Истомин, перед кем ты ломаешь комедию? Передо мной? Не надо, я театр не люблю. Разве что перед собой… Ты ведь не жил со мной, ты существовал, ты тяготился и домом, и мной, и мамой – она умерла в прошлом году, – ты придумывал любой предлог, чтобы уйти. И все бы ладно: ну не нагулялся мужик, молодость в нем играет, но зачем ты на меня давил?
– Я тебя давил?! Окстись, подруга!
– Давил, Истомин. Ты разогнал всех моих друзей: они тебя не устраивали, они были для тебя примитивными, они ходили в походы и пели у костра песни, которые ты не понимал. Ты не дал мне пойти в аспирантуру: женщина не должна быть слишком занятой, любая эмансипация, по-твоему, имеет границы. Ты отнимал у меня дело, но ничего не давал взамен. Ни себя не давал, ни дома… В самом деле, Истомин, зачем ты заставлял меня сидеть в четырех стенах? Для порядка? Зачем мне был дом без тебя? Без тебя я прекрасно жила с мамой… Кстати, и с ней ты меня постоянно ссорил, ты настраивал меня против нее, и я верила, верила – тебе, потому что любила тебя, и мама уходила от меня, уходила, а когда я вернулась к ней, она была для меня другой, не прежней, я уже смотрела на нее твоими глазами, меня раздражало то, что раздражало тебя…
– Ты же работала.
– Я потеряла темп, Истомин, потеряла кураж. Я работаю по инерции, потому что так надо, потому что все работают и есть хочется… Я согласна, согласна, я не Эйнштейн и даже не Софья Ковалевская, пороху бы я не изобрела, но я хотела работать. Истомин, я хотела изобретать порох, а ты мне очень разумно объяснил, почему это глупо, почему этого делать не следует…
– И ты поверила?
– Я не поверила, я подчинилась. Мы всегда подчиняемся тем, кого любим.
– Ишь ты, «любимо… Я слыхал, ты потом замуж вышла?
– Да. За одного из тех, кого ты разогнал.
– Хороший парень?
– Наверно.
– Что ж разошлись?
– Он по-прежнему ходил в походы, Истомин, и пел у костра песни, которые уже мне не нравились.
– А при чем здесь я?
– Ты начал меня подгонять под свой размер, начал ломать, а потом тебе надоело и ты махал топором по инерции, по обязанности, скорее даже отмахивался. И вот когда я поняла, что тебе надоело, я ушла. Но ты прилично надо мной потрудился, полработы – твои, честно… Это страшно – жить полуфабрикатом, Истомин: я еще не стала тобой, но уже не была собой…
– Я тебя не понимаю, – нервно сказал Истомин.
– Все ты понимаешь, не ври. Ты же у нас инженер человеческих душ, как ты сам о себе думаешь. Ты же не смог быть просто инженером, не захотел, и, наверно, правильно сделал. Ты нашел призвание, Истомин?
– Я его не искал. Я знал о нем всегда: и когда был студентом, и когда стал инженером… Кстати, подруга, не ты ли мне долдонила: пиши, пиши, пиши? Не ты ли убеждала: бросай к черту свои самолеты, кропай нетленки?
– Я долдонила, я.
– Значит, понимала меня? Прониклась, так сказать, ситуацией…
– Я всегда тебя понимала. Поэтому и ушла…
– Опять двадцать пять, отдай за рыбу деньги! – В сердцах Истомин пустил непонятное крылатое выражение, ненавязчиво полученное им в наследство от далеких рязанских предков.
У него постепенно крепло желание открыть на ходу правую дверь и легонько подтолкнуть в мелькающее пространство непрошеную спутницу. Но кого, спрашивается, подтолкнешь, если спутница сама утверждает, что ее нет, что она – облако в джинсах популярной фирмы «Ли»? Да и если б была – как можно! Истомин свято чтил Уголовный кодекс, любил к месту его цитировать, да и гуманен он был, «инженер человеческих душ», миролюбив и кроток, тараканов – и тех жене доверял давить, сам не марал подошвы домашних тапок.
Поэтому, сменив гнев на милость, хотел сказать что-то нейтральное, теплое, душевное, но не успел. Сзади, как гром небесный, раздался трубный глас дорожного бога, усиленный казенным репродуктором:
– Водитель автомашины ноль три – двадцать, прекратите движение и поставьте транспортное средство на обочину.
Лестно было. Для виду поломался, но согласился. Спросил только:
– Когда ехать-то?
– Завтра, – уже без слез, деловито сказали цирковые начальники, – завтра и в путь, любезный Владимир Петрович, с утра по холодку, дорога хорошая, сухая, вас там ждут с распростертыми объятиями…
С распростертыми объятиями ждали Истомина Владимира Петровича в старинном русском городе Ярославле, не соврали начальники, но вот вам вопрос на засыпку: распростертыми для чего? Для дружбы? Фиг-то! Если уж и объятия, то единственно смертельные, ибо в старинный этот областной центр Истомин ехал не благодетелем, отнюдь, отнюдь…
Ситуация, известная каждому гражданину из школьной еще программы по литературе: к нам едет ревизор.
А к тому ж, помнится автору, был некогда такой леденящий душу детектив под уместным сейчас названием «Смерть ревизора» – то ли пера Агаты Кристи, то ли машинки Жоржа Сименона, то ли кисти кровожадного господина Чейза…
Но Истомин о смерти в объятиях не помышлял, Истомин сам был писателем, известным в самой читающей стране мира, и знал, как легко сочиняются все эти смерти в объятиях, на взлете, в штрафной площадке и тэ дэ и тэ пэ и как ничтожно мало в них реального, приземленного, бытового. Реально как: напился, подрался, стукнул по голове стеклянной тарой, проспался, ужаснулся, сознался. Рутина… А этого Истомин тем более не опасался, поскольку верил в благородное чинопочитание, сильно развитое у артистов цирка, коих, сообщим наконец, он и ехал ревизовать в город на Волге. Ну-у, «ревизовать», конечно, понятие иносказательное, точнее и проще – беспристрастно оценить творческий уровень, измерить и взвесить посильный вклад в нетленное цирковое искусство.
У каждого человека есть хобби. Один собирает марки, второй разводит рыбок, всяких там скалярий и меченосцев, третий любовно выращивает кактусы, а Истомин любил цирк. Он любил его с детства, хотя и редко попадал туда: семья жила бедновато, не до цирка было, разве что выпросишь у родителей на кино рублишко в старом масштабе цен. Но когда Истомин начал работать в газете, когда у него, у юноши еще, появились заветные корочки с тисненой золотом надписью «Пресса», он стал часто бывать и в московском цирке на бульваре, и в брезентовом шапито в парке у реки, а когда на бывших Воробьевых горах построили не цирк даже, а царский дворец из стекла и бетона, то и туда проник любознательный Истомин. И понаписал же он о разных цирковых номерах – уйму чертову! – поначалу восторженно, со слезой умиления, но чем глубже влезал он в цирковой мир, тем точнее становились его статьи, тем проблемнее, злее даже. Начал он кое-что понимать, кое в чем разбираться, разглядел лес за деревьями и с тоскою душевной заметил, что лес этот не везде зелен, не везде светел, что с могучих елок иголки давно осыпались, что столетние дубы гниль взяла, но есть, есть в лесу и крепкие березки, и аккуратные елочки, и прочие кедры, клены и ясени, да простится автору склонность к нужной метафоричности.
Короче, стал Истомин редким специалистом по цирку. Редким по беспристрастности. Стал говорить о нем с высоких трибун, стал ездить по городам и весям, смотреть цирковые программы, резать артистам правду-матку, которую, к слову, они терпеть не могли. А кто, скажите, ее любит? Да никто и не любит, нет таких мазохистов, а необходимость острой критики признают скрепя сердце, красиво лукавя: критикуй, мол, невзирая на лица, коли установка на то есть, а мы твое лицо хоро-о-ошо запомним – до случая…
А кто бы на их месте, скажите, не искал подспудно случая досадить шибко принципиальному типу? Ведь с его легкой подачи слабым – как он определил, знаток липовый! – артистам снижали ставки или вообще увольняли из цирка. Цирковые начальники с радостью доверяли наемному… ээ… специалисту, который к тому же работал бескорыстно, из чистой любви к искусству.
Но случай пока ни к кому не пришел, и Истомин горько критиковал все и вся.
Читатель вправе спросить у автора: с одной стороны – любовь к цирку неземная, а с другой – сор из избы, так? Неувязочка получается…
А вот и не получается, ответит автор. Вот у вас, читатель, сын двоечник, хулиган, от рук отбился, три привода в милицию, не сегодня-завтра родную бабушку зарежет; уж вы его кроете почем зря, уж вы его ремнем охаживаете, стыдите прилюдно и наедине, а ведь любите, сознайтесь, сердце от любви и боли разрывается… Цирк для Истомина и был таким любимым-ненавистным сыном.
Параллель понятна?.. Если понятна, пошли дальше.
Жена говорила Истомину:
– Не пойму, что у тебя за хобби: цирк или литература?.. Вон тебе из Киева звонили, со студии, надо ехать, утверждать актерские пробы. Поедешь?
– Лень, – говорил Истомин. – Я их уже по телефону утвердил.
– А в Ярославль не лень? – говорила жена.
– А в Ярославль не лень, – говорил Истомин и был житейски прав, ибо вот вам еще одна близкая параллель.
Представьте себе инженера по профессии и, скажем, филателиста по увлечению, стоящего перед сложной дилеммой: провести свободное время – подчеркиваем: свободное! – в родном цеху или же в филателистическом обществе. Куда он пойдет? – вопрос для членов телеклуба «Что? Где? Когда?». И через минуту ответ: он спешит в общество с кляссером под мышкой. Итак, один ноль в пользу клуба знатоков…
Впрочем, речь о свободном времени. Когда, к примеру, надо было написать сценарий для Киева, Истомин зад от стула не отрывал, на телефонные звонки не откликался.
А сейчас ему не писалось, смутный призрак новой повести еще только маячил в опасливом отдалении, и четырехчасовая автомобильная поездка по сухому шоссе пришлась как нельзя кстати: будет время подумать, поломать голову. Истомин считал, что ничто так не способствует процессу творчества, как длинная дорога.
И вот уже утро, и вот уже девять часов, и вот уже выведен из стойла белый «жигуленок» Истомина, и бензина в нем под завязку, и цилиндры в масле купаются, и давление в шинах на должном уровне. «Чтобы не пришлось любимой плакать, крепче за баранку держись, шофер». Песня.
Тут к месту сделать небольшое самокритичное отступление, назовем его – автоотступление. В смысле – авторское, но и в смысле – автомобильное. Почему, справедливо спросите вы, автор так привержен легковому колесному транспорту и разного цвета «Жигули» и «Волги» переезжают у него из повести в повесть?
Что ж, ответит вам автор, вы всецело правы, он сам за собой замечает сей вопиющий недостаток. Но что прикажете делать, если четверть жизни автора проходит в автомобиле? Если он за многие годы настолько прирос к нему, что ездит на нем как в ближнюю булочную, так и в дальние города? И все его герои – под стать ему! – тоже автокентавры: автомобильный капот на теле человека. Или наоборот. Все это – веяние времени, веяние века НТР, когда автосалон заменяет нам кабинет, спальню, гостиную, и уж магнитофонами мы его оснащаем, телевизорами, и встречаемся в нем, и спорим, и любим подчас…
И тем не менее автор кается, просит прощения, бьет челом…
Да, еще одно. Поскольку Истомин уже выехал на Ярославское шоссе в районе ВДНХ, поскольку он уже катит по прямой мимо знаменитого акведука екатерининских времен, оставляя справа не менее знаменитую станцию техобслуживания «Жигулей» и постепенно приближаясь к границе Москвы, то сразу успокоим тех, кто не любит цирк: повесть не о цирке. Если быть точным и справедливым, она – о дороге, о почти прекрасном шоссе Москва – Ярославль, и все, что в повести будет происходить, произойдет в дороге.
Так сказать, дорожная история.
Вот кто их не любит – тут уж миль пардон, как говорится, извините за внимание…
А о цирке больше ни слова. Разве что в конце, когда Истомин доберется до цели своего путешествия.
Давайте обозначим приметы времени. Итак, утро, июнь, температура – двадцать два градуса по шкале Цельсия, облачность – ноль, ветер – слабый до умеренного, южный, зелень сочная, яркая, земля сухая и уже теплая, асфальт упругий и относительно ровный. Красота, кто понимает!
Истомин понимал. Истомин любил ездить в недальние от Москвы города, любил притормозить минут на пятнадцать, поставить авто на обочину, полежать в траве и посмотреть в небо, особенно если оно чистое и высокое. А еще он любил притрассовые деревни, любил прогуляться по их главным улочкам, заглянуть в промтоварные магазины и даже купить там что-нибудь вроде английских лезвий для бритья или венгерских подтяжек, что-нибудь супердефицитное, невесть как задержавшееся в тесной полутьме магазинчика, хотя и абсолютно ненужное Истомину. Ну вот, к слову, брился он электрической косилкой, а брюки поддерживал ремнем…
Да не в покупках дело, не в промтоварах! Истомин был человеком ритуала, а все вышеописанное входило в дорожный ритуал, разнеживало Истомина, даже умиляло, а в общем-то – вот уж поистине нераскрытые тайны человеческого интеллекта – служило неким катализатором мыслительного процесса, который шел сам по себе в недрах подсознания, и вдруг срабатывало где-то что-то, выскакивала наружу преотличная мыслишка, фразочка какая-нибудь или там хитрый поворот сюжета, и опять – внешнее безмыслие, дорога, райцентры, небо, трава, солнце.
Так в современной музыке, в пресловутом «тяжелом роке», вроде бы заглушенная сумасшедшими аккордами ритм-группы, вроде бы забитая неистовыми брейками ударника, вроде бы задавленная металлически гулкими звуками синтезатора, до странности легко прорывается наружу тонкая и чистая основная мелодия, ведомая тонким и чистым голосом. Красиво.
Будем считать, что Истомин работал в стиле «тяжелый рок».
А между тем он уже оставил позади город Пушкино: медленно проплыли на фоне голубого-преголубого неба синие-пресиние купола Никольской церкви.
Что-то у него стряслось с настроением, что-то излишне минорной слышалась сегодня мелодия… чего?.. ну, скажем, дороги Москва – Ярославль, будто написана она была не в вышеуказанном модном стиле, а эдак в неровном ритме грустного свинга. Истомин сам определил свое состояние: ему скверно ехалось.
А с чего бы скверно, думал он. Все вроде в порядке, все в норме: фильм счастливо вплыл в съемочный период; книга в издательстве – на подходе, уже сверка прошла; сын здоров и весел, двоек не приносит, тренер по велоспорту им доволен; жена работает, прямо-таки купается в своей работе и не вмешивается в личную жизнь Истомина.
А что личная жизнь?
И личная жизнь прекрасна. Сорок лет – возраст невеликий, здоровье в порядке, спасибо зарядке, внешние данные не оставляют желать лучшего, все при нем, при Истомине: и лицо, и одежда, и душа, и мысли.
Так в чем же дело?
А ни в чем конкретно, здраво уверял себя Истомин, просто имеет место некий душевный дискомфорт, некое легкое депрессивное состояние, вызванное в последние месяцы как раз излишним напряжением души и мысли, излишним, значит, перенапрягом за письменным столом, будь он проклят, любимый. В самом деле, не без умиления признался себе Истомин, ведь ты только за столом и перенапрягаешься, только чистый лист бумаги и вызывает у тебя разного рода страсти, но все они, сэр писатель, умозрительны, ибо не подкреплены страстями реальными, взаправдашними. Холоден ты, корил себя Истомин, аки лягушка… нет, лучше змея, кобра или гюрза…
Строг к собственной персоне писатель Истомин, ох как строг! Но, если вглядеться, за этой внешней строгостью легко проглядывало милое кокетство горячо любящего себя человека. Вот с мерзкой лягушкой, с зеленой тварью сравниваться не захотел, предпочел благородный холод змеиного тела, длинного и элегантного, хотя на чей-то взгляд тоже премерзкого.
Истомин передвинул рычажок на рулевой колонке, на ветровое стекло брызнули два водяных фонтанчика, а резиновые фиатовские щетки смыли с него расплющенные в слишком свободном полете тела мелких насекомых.
Но будем справедливыми: Истомин все про себя знал, все свои недостатки изучил на жизненном опыте, и когда жена либо иные знакомые представительницы прекрасного пола начинали ему их перечислять, то Истомину становилось скучно: ладно бы что-то новенькое, а то ведь все давно известно. Другое дело, что, любя себя, извините за невольную рифму, Истомин нежно любил и собственные недостатки. Какой-то классик утверждал, что любовь – коли это и вправду любовь – не терпит оговорок. Если ты говоришь, что безумно любишь женщину, но тебе очень не нравится… что?.. ее левый глаз, например, то это, простите, никакая не любовь, а одно притворство. Раз уж любишь, то никакой глаз любви не помеха.
Истомин был согласен с классиком.
Видимо, поэтому, знакомясь с женщинами, он немедленно искал в их облике или в их поведении этот самый, говоря образно, левый глаз, искал и, естественно, находил – кто без недостатков, поднимите руку! – и только что родившийся роман, а точнее, новеллка немедленно устремлялась к логическому финалу, к последнему «прости», к банальному «прощай». Призрак левого глаза прямо-таки парил над недлинными отношениями Истомина с дамами, и это, к слову, тоже входило в большой комплекс любви к самому себе. Безгранично любить еще кого-то, считал Истомин, – значит распылять силы, подрывать здоровый дух в пока что здоровом теле. И такое ровное и мягкое отношение к героиням помянутых новеллок рождало спокойствие, логикой отмеренный уровень страстей, а стало быть, и безвзрывный исход. Никто из однажды покинутых дам на Истомина не обижался, глупых сцен не устраивал, более того, многие продолжали невинно дружить с ним, а особо тактичные даже становились друзьями дома.
– Ты анестезиолог расставаний, – сказала ему как-то одна прелестная и, заметим, афористичная особа.
И он принял на вооружение удачный термин и при случае употреблял его – не в оправдание собственной тактики, упаси Боже, но в утверждении оной.
Впрочем, Истомин подозревал, что кое-какая боль терзает кое-каких его подружек, но даже не позволял себе думать об этом. Он, напомним, – анестезиолог. Терапия и психоневрология – не его области.
У поворота на Абрамцево ему проголосовали. Высокая шатенка взмахнула рукой, внезапный порыв слабого до умеренного швырнул ей на лицо длинные прямые волосы, и Истомину показалось…
Да ни черта ему не показалось, не могло показаться! Он включил правую мигалку, легонько прижал тормоз и скатился на обочину. Перегнулся через сиденье, открыл пассажирскую дверцу, сказал:
– Я прямо.
– Я тоже, – сказала длинноволоска и по-хозяйски уселась рядом, умостила в ногах синюю спортивную сумку с ковбойской надписью «Родео» на боку, отбросила назад легкие волосы. – Привет.
– Привет, Анюта, – сказал Истомин, ничуть не удивляясь тому странноватому факту, что его первая – бывшая – жена ловит попутные машины у поворота на Абрамцево. – Ты, собственно, куда?
– Я, собственно, туда, – сказала Анюта. – А ты куда?
– И я туда, – сказал Истомин.
– Значит, нам опять по пути, – сказала Анюта.
Но Истомин счел необходимым уточнить:
– Временно.
Свою первую жену Анюту он не видел годков эдак шестнадцать, а то и больше, – словом, с тех пор, как их спонтанный молодежный брак захирел и угас, не просуществовав и пары лет. Анюта где-то безвестно инженерила, и никаких сведений о ней Истомин не искал.
А ведь было: дворец на Грибоедова, марш Мендельсона, вспышки блицев, ликующие родственники, ананасы в шампанском и мороженое из сирени…
Любопытно все же: как она сейчас выглядит, Анюта его полузабытая?..
А вот как она и выглядит: фирмовые джинсики, синие кроссовки «Адидас», тонкий свитерок, скрывающий всякое присутствие груди, а вот лицо уже тронуто временем, вот уже морщинки от глаз побежали, вот уже шея над свитерком неважно выглядит – измято, хотя глаза, макияж, руки, фигурка – все тип-топ, все на среднестатистическом уровне, все оптимально.
Опять-таки любопытно: а сколько ей сейчас лет? Тридцать семь, кажется, она на три года моложе его самого…
– Как ты живешь, Истомин? – спросила Анюта.
– Я живу разнообразно, но в целом хорошо, – ответил Истомин. – А ты как?
– Поговорим сначала о тебе.
– С чего бы мне такое преимущество? – раскокетничался Истомин, покачивая рулем, поигрывая брелоком для ключей, поглаживая рукоятку переключателя скоростей, вставляя в магнитофон кассету.
И тотчас же от заднего стекла, из стереоколонок сладким, почти детским голосом тихонько запел о любви заокеанский шоколадный кумир молодежи, чья слава, говорят, понемногу затмевает некогда вселенскую славу знаменитых английских «жуков».
– Когда это ты отказывался от преимуществ? – удивилась Анюта. – Что-то не припомню…
– Ты меня не видела сто лет. Я изменился, повзрослел сначала и постарел потом. Я непрерывно отказываюсь от лишних преимуществ, я не ищу их, я скромен в быту.
– Ты, может, и постарел, – грустно сказала Анюта, – но совсем не изменился. Как был ерником, так и остался им. Что это, Истомин? Защитная реакция?.. Но от кого тебе защищаться, Истомин? От меня? От меня» не надо защищаться. Меня же нет. Я миф, фантом, облако в джинсах. Будь самим собой, Истомин, пока нам по пути.
– Временно, – опять уточнил Истомин.
– А я и не посягаю на вечность. Я сойду, когда буду не нужна тебе.
– Разве ты нужна мне? – раздражаясь и поэтому грубо спросил Истомин.
– Иначе ты бы меня не посадил в машину.
– Я тебя посадил потому, что ты голосовала.
– А я голосовала, потому что ты хотел меня посадить… Пустой разговор, Истомин, сказка про попа и собаку. Не будем терять времени, скоро Загорск, а у меня еще расчетов куча.
И вправду, краем глаза заметил Истомин, мимо мелькнул указатель поворота к населенному пункту Радонеж.
– Каких расчетов? – поинтересовался Истомин.
– По проекту. Моей группе через месяц сдавать проект, заказчик торопит, Болдырев больной, Чижова опять в декрет ушла, работать не с кем, кручусь, как заведенная…
– Куда же ты едешь?.. Сидела бы, считала.
– Я никуда не еду, Истомин, пойми ты наконец и говори быстрее, что тебя мучает?
– Ничего меня не мучает. С чего ты взяла?
– Хорошо, я буду задавать конкретные вопросы. Ты вежливый человек, Истомин, ты ответишь женщине.
– Спрашивай, женщина, – усмехнулся Истомин, почему-то поддаваясь ее напору, вступая в какую-то придуманную ею игру, в эту, конечно же, абсолютно не нужную Истомину игру, но…
Ах, это осторожное «но»! Все сверхразумные аргументы легко подвергнуть сомнению, если в конце любого утверждающего предложения (или утвердительного? – автор забыл, как правильно…) поставить не точку, а запятую и следом – «но». Вот так: курить, естественно, вредно, но… Или: бег трусцой укрепляет здоровье, но… И так далее, продолжайте сами.
– Ты женат?
– Разумеется. Четырнадцать лет уже. Сыну – тринадцать.
– Ты спокоен дома? Заметь, я не спрашиваю – счастлив, я спрашиваю – спокоен…
– Странный термин…
Истомин подумал, впрочем, что не такой уж и странный. Скорее, точный. Счастье – понятие расплывчатое, строгого определения ему не существует. Как в философии: абстрактная категория… Кстати, вот и определение: счастье – это покой… Покой нам только снится… Банальная фраза эта, давным-давно украденная у Блока, почему-то на секунду расстроила Истомина, и что-то уже кольнуло в левой стороне груди – не сердце, нет, а будто электрической иголочкой кто-то притронулся… Спокоен?.. Нет, конечно! Скорее наоборот: он непонятно почему напряжен, словно ждет откуда-то подвоха, удара, каверзы какой-нибудь… Примеры? Да мильон! Иной раз намеренно не хочет заглянуть в дневник к сыну. А вдруг там двойка?.. Придется что-то говорить, раздражаться, закипать от молчаливого упрямства сына, от непонимания им простых истин… Для кого простых? Для него, Истомина? А если для тринадцатилетнего сына они – не истины? То-то и оно… Или опять-таки с раздражением порой ловит себя на мысли, что вот он дома, а жены нет, и она не где-нибудь – у подруги там или у любовника, а всего лишь на своей распрекрасной работе, но горит и ликует, как у любовника, ставит общественное выше личного. И, между прочим, не проверяет у сына дневник… Спокоен он… Как же…
– Тогда второй вопрос, – быстро сказала Анюта.
– Постой, я ж не ответил.
Истомин пришел в себя, как вынырнул из-под воды: даже в ушах звенело.
– Почему же?.. Все очень-очень понятно… Скажи, а твоя жена спокойна?
Заладила: спокоен, спокойна…
– Абсолютно! – сказал так поскорее, чтобы не думать, не анализировать суть, зря не мучиться. А Анюта заметила.
– Вот и врешь, – спокойно сказала она. – Жить с тобой – сплошная нервотрепка.
– Ну уж!.. – Истомин отлично знал, что он не сахар, но сей факт его не тяготил, он даже в меру гордился им: вот мы какие непростые, какие мы сложносочиненные. – И потом: ты-то что волнуешься? Ты свое со мной отжила. Или отмучилась, а, подруга?..
– Отжила… – эхом повторила Анюта.
– Слушай, – окончательно обозлился Истомин, – если ты помнишь, не я от тебя ушел, а ты от меня. Собралась, сказала «прощай!» и пошла к мамочке. А я остался. Один, между прочим. И ведь звонил тебе, говорил: не дури, вернись. А ты?
– А я не вернулась.
– Почему?
– Ты не хотел.
– Ты что, дура? Я же звонил…
– Истомин, перед кем ты ломаешь комедию? Передо мной? Не надо, я театр не люблю. Разве что перед собой… Ты ведь не жил со мной, ты существовал, ты тяготился и домом, и мной, и мамой – она умерла в прошлом году, – ты придумывал любой предлог, чтобы уйти. И все бы ладно: ну не нагулялся мужик, молодость в нем играет, но зачем ты на меня давил?
– Я тебя давил?! Окстись, подруга!
– Давил, Истомин. Ты разогнал всех моих друзей: они тебя не устраивали, они были для тебя примитивными, они ходили в походы и пели у костра песни, которые ты не понимал. Ты не дал мне пойти в аспирантуру: женщина не должна быть слишком занятой, любая эмансипация, по-твоему, имеет границы. Ты отнимал у меня дело, но ничего не давал взамен. Ни себя не давал, ни дома… В самом деле, Истомин, зачем ты заставлял меня сидеть в четырех стенах? Для порядка? Зачем мне был дом без тебя? Без тебя я прекрасно жила с мамой… Кстати, и с ней ты меня постоянно ссорил, ты настраивал меня против нее, и я верила, верила – тебе, потому что любила тебя, и мама уходила от меня, уходила, а когда я вернулась к ней, она была для меня другой, не прежней, я уже смотрела на нее твоими глазами, меня раздражало то, что раздражало тебя…
– Ты же работала.
– Я потеряла темп, Истомин, потеряла кураж. Я работаю по инерции, потому что так надо, потому что все работают и есть хочется… Я согласна, согласна, я не Эйнштейн и даже не Софья Ковалевская, пороху бы я не изобрела, но я хотела работать. Истомин, я хотела изобретать порох, а ты мне очень разумно объяснил, почему это глупо, почему этого делать не следует…
– И ты поверила?
– Я не поверила, я подчинилась. Мы всегда подчиняемся тем, кого любим.
– Ишь ты, «любимо… Я слыхал, ты потом замуж вышла?
– Да. За одного из тех, кого ты разогнал.
– Хороший парень?
– Наверно.
– Что ж разошлись?
– Он по-прежнему ходил в походы, Истомин, и пел у костра песни, которые уже мне не нравились.
– А при чем здесь я?
– Ты начал меня подгонять под свой размер, начал ломать, а потом тебе надоело и ты махал топором по инерции, по обязанности, скорее даже отмахивался. И вот когда я поняла, что тебе надоело, я ушла. Но ты прилично надо мной потрудился, полработы – твои, честно… Это страшно – жить полуфабрикатом, Истомин: я еще не стала тобой, но уже не была собой…
– Я тебя не понимаю, – нервно сказал Истомин.
– Все ты понимаешь, не ври. Ты же у нас инженер человеческих душ, как ты сам о себе думаешь. Ты же не смог быть просто инженером, не захотел, и, наверно, правильно сделал. Ты нашел призвание, Истомин?
– Я его не искал. Я знал о нем всегда: и когда был студентом, и когда стал инженером… Кстати, подруга, не ты ли мне долдонила: пиши, пиши, пиши? Не ты ли убеждала: бросай к черту свои самолеты, кропай нетленки?
– Я долдонила, я.
– Значит, понимала меня? Прониклась, так сказать, ситуацией…
– Я всегда тебя понимала. Поэтому и ушла…
– Опять двадцать пять, отдай за рыбу деньги! – В сердцах Истомин пустил непонятное крылатое выражение, ненавязчиво полученное им в наследство от далеких рязанских предков.
У него постепенно крепло желание открыть на ходу правую дверь и легонько подтолкнуть в мелькающее пространство непрошеную спутницу. Но кого, спрашивается, подтолкнешь, если спутница сама утверждает, что ее нет, что она – облако в джинсах популярной фирмы «Ли»? Да и если б была – как можно! Истомин свято чтил Уголовный кодекс, любил к месту его цитировать, да и гуманен он был, «инженер человеческих душ», миролюбив и кроток, тараканов – и тех жене доверял давить, сам не марал подошвы домашних тапок.
Поэтому, сменив гнев на милость, хотел сказать что-то нейтральное, теплое, душевное, но не успел. Сзади, как гром небесный, раздался трубный глас дорожного бога, усиленный казенным репродуктором:
– Водитель автомашины ноль три – двадцать, прекратите движение и поставьте транспортное средство на обочину.