– Ну что вы, – на всякий случай возразил Ильин. – Вы прекрасно выглядите, госпожа… э-э… не имел чести…
– И не надо, – быстро сказала Мальвина. – Пусть я останусь в вашей памяти пожилой и доброй незнакомкой. Хотя мы, похоже, ровесники с вами, не так ли?
– Не знаю, – повторил свое любимое Ильин. – А вот откуда вы мою фамилию знаете?
– Пустой вопрос, – сказал Ангел. – Она же экстрасенс из какой-то там лиги-фиги. Она все на это и свалит. И прав оказался.
– Я же экстрасенс, – мягко, как ребенку, втолковала. – Для меня нет тайн в вашем подсознании. Тут опытный Ильин ее и подловил.
– Раз нет тайн, значит, я прав: вы мою историю знаете досконально.
Ответить помешал Агафон-третий, который принес оставленный Ильиным эскалоп, и графинчик со «Смирновской», и прочее, расставил все это, аккуратно сдвигая гримерные пузырьки-коробочки-баночки, положил на салфетку приборы и удалился, храня обиженное молчание. Только у двери не выдержал, сказал походя:
– И не любезничал я с вашей Мартой вовсе…
То ли все в «Лорелее» было микрофонизировано и радиофицировано, то ли Карл-бернар и впрямь умел разговаривать. Или, не исключено, обладал могучим телепатическим даром. Иначе откуда Агафон-третий (а где, кстати, первый со вторым? Или это кличка? Или порядковый номер в гебистской ведомости на получение зарплаты?..) узнал про упрек в свой адрес, про подозрение в совращении некоей Марты, не говоря уж о том, что ему срочно следует принести в комнату мадам не доеденный клиентом эскалоп? Мистика, опять мистика!..
– Ты будешь смеяться, – заявил неожиданно Ангел, – но что-то мне все это начинает не нравиться. Может, ты прав?
– В чем?
– В отношении гебе? Может, все эти поцы, включая блошивого пса, агенты гебе?.. Я, конечно, мог бы допустить такое невероятие, но что делать со здравым смыслом, а, Ильин?
– Он у меня, как ты знаешь, и так не очень здравый, – усмехнулся Ильин невесело, – а вся сегодняшняя катавасия меня и вовсе из колеи выбила.
– Так что ты делать собираешься?
Заметьте: это не Ильин у Ангела, а Ангел у Ильина спрашивал. Хранитель, называется!..
– Может, поесть удастся? – предположил Ильин. – А то что на голодный желудок рассуждать – одно расстройство.
Но поесть ему опять не удалось.
Снова распахнулась дверь, и на пороге возник Пьеро. Худой, длинный, с плачущими глазами и вздернутыми бровями, уголки губ опущены, рукава белого балахона подметают пол.
– Извините меня, – плаксиво сказал он, взметнув горе рукава, – но время поджимает. Собаки уже вошли за флажки.
Благодушие Ангела всерьез удивляло Ильина. То, что сегодня началось с раннего утра, с сумасшедшей «мерседесины» на Большом Каменном мосту, что беспрерывно продолжалось до сего часа, пугая Ильина не столько своей причастностью милым шуткам гебе – к ним он привык, притерпелся, скучал, когда они надолго прекращались, – сколько бессмысленностью этих шуток, идиотской их карнавальностью, граничащей с откровенной бестолковостью. Ну хорошо, нашли они «МИГ» в болоте, нашли, подняли, отмыли, ужаснулись, бросились искать ближайшего подозреваемого. Что дальше? А дальше, преотлично знал Ильин, полагалось тихо-тихо изъять подозреваемого, то есть как раз Ильина, из родной котельной, привести на саму Лубянку или в один из многочисленных ее филиалов и начать допрос третьей, пятой, шестьдесят седьмой степени с зубовным пристрастием. И выбить правду: Ильин не железный. Другое дело, что правда не очень-то на правду похожа и, не исключено, пришлось бы Ильину, плюясь зубами с кровью, сочинять на бегу нечто правдоподобное, устраивающее гебистов и его самого: помирать-то в подвалах – или где там еще? – не слишком хотелось.
Так по жизни.
А по фантасмагории, разыгрываемой с утра, выходило, что Ильин оказался в роли мышки, с которой играют разные веселые кошки. Перепасовывают ее друг другу и смотрят: что мышка делать станет? Когда о пощаде взмолится, ибо непонимание есть пытка, а Ильин так ни хрена и не понимал. И Ангел его распрекрасный, всезнайка и наглец, тоже ни хрена не понимал, только хорохорился и делал вид, что здесь и понимать нечего. Едем и едем, а что дальше – дорога покажет.
Ильину надоела дорога. Ильин хотел забыться, как писал классик, и заснуть, но, естественно, не тем холодным сном могилы. Ильин хотел ясности – пусть даже она грозила бедой. Лучше понятная беда, считал Ильин, вынеся сию философему из прошлой летной жизни, чем абсолютно неясная перспектива. С понятной бедой можно было справиться либо смириться и ждать конца. Ильин не терпел неведения, это у него опять-таки в прежней жизни имело место. И вот лихо: и здесь, забытое, в урочный час всплыло. Что там ФЭД про чекистов толковал: холодная голова, чистые руки и горячее сердце? Про чекистов – не получилось, зато про летунов – в самый цвет.
Пришла пора действовать.
– Какие собаки за какие флажки? – жестко спросил Ильин.
Так жестко, что даже Ангел удивленно пискнул, а Мальвина лазеры притушила и ответила удивленно:
– Это так, метафора. Просто Пьеро чует опасность.
Пьеро исчез, как не появлялся. Только несколько секунд в теплом воздухе гримерной жил его запах – запах пудры пополам с одеколоном «Табак».
Ангел молчал, Ильин чувствовал: слушает, ждет.
– Я ее тоже чую, – сказал Ильин, – давно чую. Вы хотите мне помочь, либе фрау? Я жду помощи.
– Плакал эскалоп, – не к месту прорезался Ангел. – Так не жравши и помрешь…
– Заткнись! – рявкнул на него Ильин.
– Я-то что. Я-то заткнусь, – стушевался Ангел. – Да только не слушал бы ты эту синюю выдру. Я раньше сомневался, а теперь уверен: вся эта засратая «Лорелея» – просто гебистская явка. Усек?
– А хоть бы и так. Я от бабушки ушел, я от дедушки ушел… Хуже не будет, Ангел. Пусть она думает, что я ей верю. Уйти-то мне отсюда надо, раз Пьеро метафору принес.
Он встал, отстраненно подумав: и впрямь эскалоп плакал. В желудке гнусно бурлило.
– Сядьте, – строго сказала Мальвина. – Сейчас я вас загримирую, а девочки оденут.
– Девочки? – не понял Ильин.
– Ну да, девочки. Коломбина, Пьеро, Арлекин, Панталоне… Я работаю только с девочками. Они пластичны и умеют хранить тайну.
Такой милый ряд: пластичность и умение хранить тайну. Соседние свойства. Но Ильину наплевать было на языковые изыски Мальвины. Загримировать – этого он еще сегодня не проходил. Это сулило.
– Как ты находишь, Ангел?
– Имеет смысл.
И сел Ильин. Он же был в театре. В каком-никаком, в ресторанном, но все же.
Зато встала Мальвина. Встала, факирским взмахом достала откуда-то – из стола, из стены, из воздуха – крахмальный голубой слюнявчик, накинула его на грудь Ильину, завязала сзади тесемочки, выхватила из стакана сразу несколько кисточек, взглянула на гримируемого, задумалась:
– Кем же вы у нас будете?
– Ильиным. Вы же сами сказали, – не преминул съязвить, хотя что ему было до знания Мальвины! Ну, знала она его фамилию, знала историю, знала даже про «МИГ» – не исключено. И что с того? Пусть ее, от Ильина не убудет. Сегодня о нем все знали.
– Ах, оставьте! – покривилась голубоволосая. – Кому вы сейчас нужны как Ильин. Все равно вы никакой не Ильин.
Это становилось любопытным; Предыдущие «пастыри» ничего такого нынче не высказывали.
– А кто? – полюбопытствовал между прочим, отмахнувшись от ангельского «Осторожно!».
– Сейчас увидим…
И резким движением – сила-то неженская! – развернула Ильина вместе со стулом спиной к зеркалу, бросила кисточки и, словно решившись на что-то, наконец взяла из-за ильинской спины тампон-губку – весь в коричневом гриме! – провела сначала по лысине, потом по лицу.
– Так все же кем я буду? Негром, что ли?
– Молчите, глупый. Я знаю.
У стены, у закрытой двери, стояли девочки Мальвины, стояли молча, молча смотрели на Ильина, никакого сочувствия на шпаклеванных гримом лицах Ильин не увидел: маски, комедия дель арте, какое, к черту, сочувствие! Убьют и никому не скажут… Но как они в комнату просочились – незамеченные?
– Телетранспортировка, – подвел итог Ангел. – Сидишь – и сиди, убогий…
Чувствовалось, что Ангел временно скис. Да что Ангел – и Ильин, только было почувствовавший себя храбрым летчиком, опять скис под слюнявчиком и руками Мальвины. Или не скис, как он себя убеждал. Или притаился до поры. А придет пора – летчик-то и вылетит. Полет шмеля. Римский-Корсаков… дай-то ему Бог, Ильину! Блажен, кто верует.
Он сидел и терпел, сидел и терпел, а Мальвина трудилась над его лицом, когда нежно, а когда и больно, но Ильин сидел и терпел, и девочки-маски смотрели за привычным для них процессом, и Ангел смотрел на Ильина из своих горних высей и только покряхтывал.
– Что там со мной? – спрашивал время от времени Ильин.
А Ангел отвечал с сожалением:
– Я же не могу тебя видеть без тебя. Я же могу тебя только чувствовать.
– А что ты чувствуешь?
Ангел молчал и спустя какие-то долгие секунды тихо отвечал:
– Страх чувствую. Прости, Ильин.
– Из-за чего страх? Все путем вроде…
– Вроде-то вроде, а собаки уже за флажки зашли… Такие вот содержательные разговоры они с Ангелом вели, пока Мальвина в поте лица своего лепила лицо Ильина. И долепила. Бросила коротко:
– Девочки, одежду!
Девочки понесли откуда-то – опять не то из стены, не то из воздуха! – обычную вроде одежонку: костюмчик темно-синий в редкую полоску, рубашечку белую с пластроном, галстучек тоже синий в белый горошек, ботиночки черные. Взяли Ильина под белы руки, поставили, стащили собственную одежду, до трусов разоблачили и начали одевать. Ильину почему-то передался страх Ангела. А почему «почему-то»? Странно было бы, коли б не передался. Ильину хотелось повернуться к зеркалу, но он боялся, да девочки и не позволили бы ему это сделать. Тарталья с Панталоне крепко блокировали его движения, позволяя только шевелить руками-ногами, чтоб Коломбине и Арлекину сподручнее было напяливать на Ильина тесные все же брючата, тесный и коротковатый пиджак, повязывать галстук и застегивать под ним пластрон. А также ботинки зашнуровывать, от чего Ильин со своими сапогами на зипперах давно отвык.
– Ну, вот и все, вот и ладно, – удовлетворенно сказала Мальвина, отойдя на пару шагов и с кистью в руке изучая свое творение. – Хороший человек получился. Удача. Кто увидит – умрет. А кто не умрет – молиться станет.
Девочки отпустили хватку, и Ильин медленно-медленно, нехотя, страшась по-прежнему, оборотился к зеркалу, глянул на себя наконец. И увидел.
И умер.
– И не надо, – быстро сказала Мальвина. – Пусть я останусь в вашей памяти пожилой и доброй незнакомкой. Хотя мы, похоже, ровесники с вами, не так ли?
– Не знаю, – повторил свое любимое Ильин. – А вот откуда вы мою фамилию знаете?
– Пустой вопрос, – сказал Ангел. – Она же экстрасенс из какой-то там лиги-фиги. Она все на это и свалит. И прав оказался.
– Я же экстрасенс, – мягко, как ребенку, втолковала. – Для меня нет тайн в вашем подсознании. Тут опытный Ильин ее и подловил.
– Раз нет тайн, значит, я прав: вы мою историю знаете досконально.
Ответить помешал Агафон-третий, который принес оставленный Ильиным эскалоп, и графинчик со «Смирновской», и прочее, расставил все это, аккуратно сдвигая гримерные пузырьки-коробочки-баночки, положил на салфетку приборы и удалился, храня обиженное молчание. Только у двери не выдержал, сказал походя:
– И не любезничал я с вашей Мартой вовсе…
То ли все в «Лорелее» было микрофонизировано и радиофицировано, то ли Карл-бернар и впрямь умел разговаривать. Или, не исключено, обладал могучим телепатическим даром. Иначе откуда Агафон-третий (а где, кстати, первый со вторым? Или это кличка? Или порядковый номер в гебистской ведомости на получение зарплаты?..) узнал про упрек в свой адрес, про подозрение в совращении некоей Марты, не говоря уж о том, что ему срочно следует принести в комнату мадам не доеденный клиентом эскалоп? Мистика, опять мистика!..
– Ты будешь смеяться, – заявил неожиданно Ангел, – но что-то мне все это начинает не нравиться. Может, ты прав?
– В чем?
– В отношении гебе? Может, все эти поцы, включая блошивого пса, агенты гебе?.. Я, конечно, мог бы допустить такое невероятие, но что делать со здравым смыслом, а, Ильин?
– Он у меня, как ты знаешь, и так не очень здравый, – усмехнулся Ильин невесело, – а вся сегодняшняя катавасия меня и вовсе из колеи выбила.
– Так что ты делать собираешься?
Заметьте: это не Ильин у Ангела, а Ангел у Ильина спрашивал. Хранитель, называется!..
– Может, поесть удастся? – предположил Ильин. – А то что на голодный желудок рассуждать – одно расстройство.
Но поесть ему опять не удалось.
Снова распахнулась дверь, и на пороге возник Пьеро. Худой, длинный, с плачущими глазами и вздернутыми бровями, уголки губ опущены, рукава белого балахона подметают пол.
– Извините меня, – плаксиво сказал он, взметнув горе рукава, – но время поджимает. Собаки уже вошли за флажки.
Благодушие Ангела всерьез удивляло Ильина. То, что сегодня началось с раннего утра, с сумасшедшей «мерседесины» на Большом Каменном мосту, что беспрерывно продолжалось до сего часа, пугая Ильина не столько своей причастностью милым шуткам гебе – к ним он привык, притерпелся, скучал, когда они надолго прекращались, – сколько бессмысленностью этих шуток, идиотской их карнавальностью, граничащей с откровенной бестолковостью. Ну хорошо, нашли они «МИГ» в болоте, нашли, подняли, отмыли, ужаснулись, бросились искать ближайшего подозреваемого. Что дальше? А дальше, преотлично знал Ильин, полагалось тихо-тихо изъять подозреваемого, то есть как раз Ильина, из родной котельной, привести на саму Лубянку или в один из многочисленных ее филиалов и начать допрос третьей, пятой, шестьдесят седьмой степени с зубовным пристрастием. И выбить правду: Ильин не железный. Другое дело, что правда не очень-то на правду похожа и, не исключено, пришлось бы Ильину, плюясь зубами с кровью, сочинять на бегу нечто правдоподобное, устраивающее гебистов и его самого: помирать-то в подвалах – или где там еще? – не слишком хотелось.
Так по жизни.
А по фантасмагории, разыгрываемой с утра, выходило, что Ильин оказался в роли мышки, с которой играют разные веселые кошки. Перепасовывают ее друг другу и смотрят: что мышка делать станет? Когда о пощаде взмолится, ибо непонимание есть пытка, а Ильин так ни хрена и не понимал. И Ангел его распрекрасный, всезнайка и наглец, тоже ни хрена не понимал, только хорохорился и делал вид, что здесь и понимать нечего. Едем и едем, а что дальше – дорога покажет.
Ильину надоела дорога. Ильин хотел забыться, как писал классик, и заснуть, но, естественно, не тем холодным сном могилы. Ильин хотел ясности – пусть даже она грозила бедой. Лучше понятная беда, считал Ильин, вынеся сию философему из прошлой летной жизни, чем абсолютно неясная перспектива. С понятной бедой можно было справиться либо смириться и ждать конца. Ильин не терпел неведения, это у него опять-таки в прежней жизни имело место. И вот лихо: и здесь, забытое, в урочный час всплыло. Что там ФЭД про чекистов толковал: холодная голова, чистые руки и горячее сердце? Про чекистов – не получилось, зато про летунов – в самый цвет.
Пришла пора действовать.
– Какие собаки за какие флажки? – жестко спросил Ильин.
Так жестко, что даже Ангел удивленно пискнул, а Мальвина лазеры притушила и ответила удивленно:
– Это так, метафора. Просто Пьеро чует опасность.
Пьеро исчез, как не появлялся. Только несколько секунд в теплом воздухе гримерной жил его запах – запах пудры пополам с одеколоном «Табак».
Ангел молчал, Ильин чувствовал: слушает, ждет.
– Я ее тоже чую, – сказал Ильин, – давно чую. Вы хотите мне помочь, либе фрау? Я жду помощи.
– Плакал эскалоп, – не к месту прорезался Ангел. – Так не жравши и помрешь…
– Заткнись! – рявкнул на него Ильин.
– Я-то что. Я-то заткнусь, – стушевался Ангел. – Да только не слушал бы ты эту синюю выдру. Я раньше сомневался, а теперь уверен: вся эта засратая «Лорелея» – просто гебистская явка. Усек?
– А хоть бы и так. Я от бабушки ушел, я от дедушки ушел… Хуже не будет, Ангел. Пусть она думает, что я ей верю. Уйти-то мне отсюда надо, раз Пьеро метафору принес.
Он встал, отстраненно подумав: и впрямь эскалоп плакал. В желудке гнусно бурлило.
– Сядьте, – строго сказала Мальвина. – Сейчас я вас загримирую, а девочки оденут.
– Девочки? – не понял Ильин.
– Ну да, девочки. Коломбина, Пьеро, Арлекин, Панталоне… Я работаю только с девочками. Они пластичны и умеют хранить тайну.
Такой милый ряд: пластичность и умение хранить тайну. Соседние свойства. Но Ильину наплевать было на языковые изыски Мальвины. Загримировать – этого он еще сегодня не проходил. Это сулило.
– Как ты находишь, Ангел?
– Имеет смысл.
И сел Ильин. Он же был в театре. В каком-никаком, в ресторанном, но все же.
Зато встала Мальвина. Встала, факирским взмахом достала откуда-то – из стола, из стены, из воздуха – крахмальный голубой слюнявчик, накинула его на грудь Ильину, завязала сзади тесемочки, выхватила из стакана сразу несколько кисточек, взглянула на гримируемого, задумалась:
– Кем же вы у нас будете?
– Ильиным. Вы же сами сказали, – не преминул съязвить, хотя что ему было до знания Мальвины! Ну, знала она его фамилию, знала историю, знала даже про «МИГ» – не исключено. И что с того? Пусть ее, от Ильина не убудет. Сегодня о нем все знали.
– Ах, оставьте! – покривилась голубоволосая. – Кому вы сейчас нужны как Ильин. Все равно вы никакой не Ильин.
Это становилось любопытным; Предыдущие «пастыри» ничего такого нынче не высказывали.
– А кто? – полюбопытствовал между прочим, отмахнувшись от ангельского «Осторожно!».
– Сейчас увидим…
И резким движением – сила-то неженская! – развернула Ильина вместе со стулом спиной к зеркалу, бросила кисточки и, словно решившись на что-то, наконец взяла из-за ильинской спины тампон-губку – весь в коричневом гриме! – провела сначала по лысине, потом по лицу.
– Так все же кем я буду? Негром, что ли?
– Молчите, глупый. Я знаю.
У стены, у закрытой двери, стояли девочки Мальвины, стояли молча, молча смотрели на Ильина, никакого сочувствия на шпаклеванных гримом лицах Ильин не увидел: маски, комедия дель арте, какое, к черту, сочувствие! Убьют и никому не скажут… Но как они в комнату просочились – незамеченные?
– Телетранспортировка, – подвел итог Ангел. – Сидишь – и сиди, убогий…
Чувствовалось, что Ангел временно скис. Да что Ангел – и Ильин, только было почувствовавший себя храбрым летчиком, опять скис под слюнявчиком и руками Мальвины. Или не скис, как он себя убеждал. Или притаился до поры. А придет пора – летчик-то и вылетит. Полет шмеля. Римский-Корсаков… дай-то ему Бог, Ильину! Блажен, кто верует.
Он сидел и терпел, сидел и терпел, а Мальвина трудилась над его лицом, когда нежно, а когда и больно, но Ильин сидел и терпел, и девочки-маски смотрели за привычным для них процессом, и Ангел смотрел на Ильина из своих горних высей и только покряхтывал.
– Что там со мной? – спрашивал время от времени Ильин.
А Ангел отвечал с сожалением:
– Я же не могу тебя видеть без тебя. Я же могу тебя только чувствовать.
– А что ты чувствуешь?
Ангел молчал и спустя какие-то долгие секунды тихо отвечал:
– Страх чувствую. Прости, Ильин.
– Из-за чего страх? Все путем вроде…
– Вроде-то вроде, а собаки уже за флажки зашли… Такие вот содержательные разговоры они с Ангелом вели, пока Мальвина в поте лица своего лепила лицо Ильина. И долепила. Бросила коротко:
– Девочки, одежду!
Девочки понесли откуда-то – опять не то из стены, не то из воздуха! – обычную вроде одежонку: костюмчик темно-синий в редкую полоску, рубашечку белую с пластроном, галстучек тоже синий в белый горошек, ботиночки черные. Взяли Ильина под белы руки, поставили, стащили собственную одежду, до трусов разоблачили и начали одевать. Ильину почему-то передался страх Ангела. А почему «почему-то»? Странно было бы, коли б не передался. Ильину хотелось повернуться к зеркалу, но он боялся, да девочки и не позволили бы ему это сделать. Тарталья с Панталоне крепко блокировали его движения, позволяя только шевелить руками-ногами, чтоб Коломбине и Арлекину сподручнее было напяливать на Ильина тесные все же брючата, тесный и коротковатый пиджак, повязывать галстук и застегивать под ним пластрон. А также ботинки зашнуровывать, от чего Ильин со своими сапогами на зипперах давно отвык.
– Ну, вот и все, вот и ладно, – удовлетворенно сказала Мальвина, отойдя на пару шагов и с кистью в руке изучая свое творение. – Хороший человек получился. Удача. Кто увидит – умрет. А кто не умрет – молиться станет.
Девочки отпустили хватку, и Ильин медленно-медленно, нехотя, страшась по-прежнему, оборотился к зеркалу, глянул на себя наконец. И увидел.
И умер.
ВЕРСИЯ
Когда президент Скоков отбыл с выборного госпоста в частный бизнес, разные желтые газетки стали, как водится в России, искать в отставнике всякие червоточинки. Это, повторим, типично российская традиция, и от социального строя она не зависит. Ушел человек от власти – хорошо, если вообще не вычеркнули из памяти народной, школьных учебников и юбилейных речей. Хорошо, если все-таки давали жить и даже заявлять о своем существовании. Но при этом обязательно-поливали разных сортов помоями. Любимая тема – связь с гебе.
Странная штука – демократия! Госбезопасность, по сути, проникла во все дырки от всех бубликов, могла любого дернуть за штаны в любой нужный момент, но – демократия! И каждая шавка несла по желанию с любого угла охулки в адрес всесильного ведомства. Гебе, мол, душитель свободы, гебе, мол, растлитель общества, гебе, мол, тайный палач и мракобес… сами продолжайте, автору лень. И ведь правы были! Что ругательного о гебе ни скажи – все верно. Хуже гебе – только эфбеэр, моссад, дээстэ, а также гестапо, тонтон-макуты и красные кхмеры, которые в нынешней жизни Ильина тоже имели место в беспокойной Камбодже. Или гебе хуже всего перечисленного – адекватно. И вот так хаяли, в газетах поливали, а гебе-ведомство молчало и делало свое тайное дело, как слон, который, прав дедушка Крылов, не обращал на Моську никакого внимания.
Или как там на Востоке: шакалы лают, а караван идет…
То есть, конечно, принимались конкретно-конституционные меры к конкретным шавкам, если те начинали захлебываться демократией. Ну, морду били. Ну, авто взрывали. Ну, кислород перекрывали – в смысле работы. Пугали. А если кто не пугался, того ненавязчиво в психушку сажали – это уж чисто русское изобретение, оно, заметим, в прежней жизни Ильина тоже после войны особенно развилось… А чаще пугались демократы, хватало превентивных мер.
Но на место пуганых вставали непуганые. Так и делилась Россия – на пуганых и непуганых демократов, но деление это не мешало ни демократии, ни гебе. Гебе охраняло демократию, ее, слабенькую, всегда положено охранять – от коммунистов, от фашистов, от анархистов, от террористов, от прочих «истов» – легион им имя на смешной планете Земля. Ну, и от демократов, конечно. От демократов – в первую очередь, они, ретивые, суть гибель любой демократии.
Гебе, как и все его братские конторы в иных странах смешной планеты, вербовало себе сторонников и помощников в разных слоях народонаселения, не афишируя, впрочем, деятельность тех, кого само звало внештатными секретными сотрудниками. Каждый штатный секретный нарывал себе побольше внештатных, чтоб, значит, информация о врагах демократии текла непрерывным потоком. И каждый внештатный, впуская свою струйку в этот поток, ощущал себя истовым защитником демократии. И, не исключено, таковым и являлся. Ибо кто определил – как эту хлебаную демократию защищать? Права она или не права, но это – моя страна, говаривал писатель – апологет британской мощи. В прежней жизни Ильина в душевной песне утверждалось: «Когда страна быть прикажет (вот такая инверсия!) героем, у нас героем становится любой!» Так было. И вот вам другая совсем страна, и вот вам другая совсем демократия, а героев кругом – видимо-невидимо, и тех, что невидимы, много больше.
И тем не менее в приличном обществе зазорно было открыть свою принадлежность к гебе. Как высморкаться на пол. Все сразу вскакивали и тыкали пальцами: ату его! Даже те, кто сам получал пособия и льготы от лубянских щедрот. Тем более те! И когда провокационная пресса обвинила бывшего великого президента в том, что в юности, после колымского или какого-то там лагеря, он стал осведомителем гебе, а потом, когда гебе вставало из послевоенных руин, тоже не покидал его духом, а оно, восстановив силушку не без помощи коллег из гестапо, тайно поддержало секретного сотрудника в президентской гонке, когда некая газета опубликовала некие документики, скандал поднялся необычайный.
Некая газетка звалась «Солидарностью». Тираж у нее был вполне пристойным, тысяч триста, выходила она еженедельно и еженедельно полоскала Скокова, то публикуя воспоминания бывшего работника гебе, ныне пенсионера X., то печатая свидетельские показания внештатника гебе У., то обнародуя какие-то расписки в получении каких-то сумм за подписью, смутно похожей на подпись президента.
Скоков тут же подал в суд на «Солидарность».
А уже и другие газеты, уже и солидные «Известия», уже и прыткие «Московские новости», уже и немецкие «Бильд» и «Штерн» начали подхватывать, хотя и осторожно, обвинения «Солидарности», уже и ранимое общественное мнение начало настраивать себя против Скокова. Но никто его не смещал с приватного поста главы концерна «Сайбириа ойл», никто из нефтяных коллег не кидал камни в страдальца, а все они, серьезные люди, ждали-суда. И он, то есть суд, состоялся в назначенный срок и был сенсационным.
Защита привлекла в качестве свидетеля всесильного председателя гебе Олега Калягина. И он, отметим, пришел.
Он не защищал Скокова. Он просто заявил; что гебе не имеет каких-либо документов, подтверждающих либо опровергающих обвинения «Солидарности». Но он, Калягин, весьма удивлен, что бывшего президента обвиняют в честных, на просвещенный взгляд Калягина, и патриотических поступках. И кто обвиняет! Те, кто сам всегда поступал патриотично и честно. И бухнул на судейский стол толстые досье на главного редактора «Солидарности» господина Петрова-Миниха, на автора разоблачительных статей лауреата Государственной премии Двуглавого Орла господина Факторовича, псевдоним – Антон Рябинин, на главного редактора «Московских новостей» господина Топилина, депутата Государственной Думы и лидера фракции «Обновление». Бухнул все это, повернулся к опупевшим от нечастых гебистских откровений присяжным заседателям и сказал со слезой (артист был – прямо-таки Кин-старший!):
– Наше ведомство гордится тем, что лучшие сыны Отечества помогали и помогают нам в борьбе с врагами демократии, отвоеванной в кровавых боях с коммунистами. И бои эти продолжаются. Свившие себе гнездо в дебрях Африки, коммунисты не оставили преступных целей реванша и формируют без устали «пятую колонну» в многострадальной России. Но, пока есть такие люди, как господин Петров-Миних, как господин Факторович-Рябинин, как депутат Топилин и иже с ними, демократия, уверен, выстоит… А что до Скокова – не знаю. Не имел чести.
И ушел.
Сдал общественности отработанных агентов.
А Скокова спас, даже если он и был внештатником. Кстати, может, и был: сталинские лагеря – школа суровая, безжалостная, немногие не поддались искушению облегчить себе существование, начать стук. Потом, после оккупации Москвы, развала СССР, гебе было вроде бы разогнано, как уже здесь говорилось, а его штатные посажены в те же лагеря, в которые они сажали подобных Скокову. А кто и расстрелян. Но уже в сорок пятом немцы сами – с подачи шефа гестапо Мюллера – начали восстанавливать гебе, возвращать из лагерей его кадры, а те, возвратившись, вспоминали своих внештатников. Газетные публицисты и официальные идеологи всех режимов нежно называют подобные процессы преемственностью поколений.
Но о Скокове – после заявления Калягина! – никто и не вспоминал. Суд сам собой закуклился, свернулся и иссяк. Названные Калягиным господа, стараясь бесшумно, слиняли со всех постов и притаились, прикинулись ветошью. Ошеломленные газетчики, не знающие, о чем вопить, вновь вопили о всепроницаемости гебе – но что их вопли после «открытий» Калягина!
Умные люди в России легко скумекали, кто хозяин.
Странная штука – демократия! Госбезопасность, по сути, проникла во все дырки от всех бубликов, могла любого дернуть за штаны в любой нужный момент, но – демократия! И каждая шавка несла по желанию с любого угла охулки в адрес всесильного ведомства. Гебе, мол, душитель свободы, гебе, мол, растлитель общества, гебе, мол, тайный палач и мракобес… сами продолжайте, автору лень. И ведь правы были! Что ругательного о гебе ни скажи – все верно. Хуже гебе – только эфбеэр, моссад, дээстэ, а также гестапо, тонтон-макуты и красные кхмеры, которые в нынешней жизни Ильина тоже имели место в беспокойной Камбодже. Или гебе хуже всего перечисленного – адекватно. И вот так хаяли, в газетах поливали, а гебе-ведомство молчало и делало свое тайное дело, как слон, который, прав дедушка Крылов, не обращал на Моську никакого внимания.
Или как там на Востоке: шакалы лают, а караван идет…
То есть, конечно, принимались конкретно-конституционные меры к конкретным шавкам, если те начинали захлебываться демократией. Ну, морду били. Ну, авто взрывали. Ну, кислород перекрывали – в смысле работы. Пугали. А если кто не пугался, того ненавязчиво в психушку сажали – это уж чисто русское изобретение, оно, заметим, в прежней жизни Ильина тоже после войны особенно развилось… А чаще пугались демократы, хватало превентивных мер.
Но на место пуганых вставали непуганые. Так и делилась Россия – на пуганых и непуганых демократов, но деление это не мешало ни демократии, ни гебе. Гебе охраняло демократию, ее, слабенькую, всегда положено охранять – от коммунистов, от фашистов, от анархистов, от террористов, от прочих «истов» – легион им имя на смешной планете Земля. Ну, и от демократов, конечно. От демократов – в первую очередь, они, ретивые, суть гибель любой демократии.
Гебе, как и все его братские конторы в иных странах смешной планеты, вербовало себе сторонников и помощников в разных слоях народонаселения, не афишируя, впрочем, деятельность тех, кого само звало внештатными секретными сотрудниками. Каждый штатный секретный нарывал себе побольше внештатных, чтоб, значит, информация о врагах демократии текла непрерывным потоком. И каждый внештатный, впуская свою струйку в этот поток, ощущал себя истовым защитником демократии. И, не исключено, таковым и являлся. Ибо кто определил – как эту хлебаную демократию защищать? Права она или не права, но это – моя страна, говаривал писатель – апологет британской мощи. В прежней жизни Ильина в душевной песне утверждалось: «Когда страна быть прикажет (вот такая инверсия!) героем, у нас героем становится любой!» Так было. И вот вам другая совсем страна, и вот вам другая совсем демократия, а героев кругом – видимо-невидимо, и тех, что невидимы, много больше.
И тем не менее в приличном обществе зазорно было открыть свою принадлежность к гебе. Как высморкаться на пол. Все сразу вскакивали и тыкали пальцами: ату его! Даже те, кто сам получал пособия и льготы от лубянских щедрот. Тем более те! И когда провокационная пресса обвинила бывшего великого президента в том, что в юности, после колымского или какого-то там лагеря, он стал осведомителем гебе, а потом, когда гебе вставало из послевоенных руин, тоже не покидал его духом, а оно, восстановив силушку не без помощи коллег из гестапо, тайно поддержало секретного сотрудника в президентской гонке, когда некая газета опубликовала некие документики, скандал поднялся необычайный.
Некая газетка звалась «Солидарностью». Тираж у нее был вполне пристойным, тысяч триста, выходила она еженедельно и еженедельно полоскала Скокова, то публикуя воспоминания бывшего работника гебе, ныне пенсионера X., то печатая свидетельские показания внештатника гебе У., то обнародуя какие-то расписки в получении каких-то сумм за подписью, смутно похожей на подпись президента.
Скоков тут же подал в суд на «Солидарность».
А уже и другие газеты, уже и солидные «Известия», уже и прыткие «Московские новости», уже и немецкие «Бильд» и «Штерн» начали подхватывать, хотя и осторожно, обвинения «Солидарности», уже и ранимое общественное мнение начало настраивать себя против Скокова. Но никто его не смещал с приватного поста главы концерна «Сайбириа ойл», никто из нефтяных коллег не кидал камни в страдальца, а все они, серьезные люди, ждали-суда. И он, то есть суд, состоялся в назначенный срок и был сенсационным.
Защита привлекла в качестве свидетеля всесильного председателя гебе Олега Калягина. И он, отметим, пришел.
Он не защищал Скокова. Он просто заявил; что гебе не имеет каких-либо документов, подтверждающих либо опровергающих обвинения «Солидарности». Но он, Калягин, весьма удивлен, что бывшего президента обвиняют в честных, на просвещенный взгляд Калягина, и патриотических поступках. И кто обвиняет! Те, кто сам всегда поступал патриотично и честно. И бухнул на судейский стол толстые досье на главного редактора «Солидарности» господина Петрова-Миниха, на автора разоблачительных статей лауреата Государственной премии Двуглавого Орла господина Факторовича, псевдоним – Антон Рябинин, на главного редактора «Московских новостей» господина Топилина, депутата Государственной Думы и лидера фракции «Обновление». Бухнул все это, повернулся к опупевшим от нечастых гебистских откровений присяжным заседателям и сказал со слезой (артист был – прямо-таки Кин-старший!):
– Наше ведомство гордится тем, что лучшие сыны Отечества помогали и помогают нам в борьбе с врагами демократии, отвоеванной в кровавых боях с коммунистами. И бои эти продолжаются. Свившие себе гнездо в дебрях Африки, коммунисты не оставили преступных целей реванша и формируют без устали «пятую колонну» в многострадальной России. Но, пока есть такие люди, как господин Петров-Миних, как господин Факторович-Рябинин, как депутат Топилин и иже с ними, демократия, уверен, выстоит… А что до Скокова – не знаю. Не имел чести.
И ушел.
Сдал общественности отработанных агентов.
А Скокова спас, даже если он и был внештатником. Кстати, может, и был: сталинские лагеря – школа суровая, безжалостная, немногие не поддались искушению облегчить себе существование, начать стук. Потом, после оккупации Москвы, развала СССР, гебе было вроде бы разогнано, как уже здесь говорилось, а его штатные посажены в те же лагеря, в которые они сажали подобных Скокову. А кто и расстрелян. Но уже в сорок пятом немцы сами – с подачи шефа гестапо Мюллера – начали восстанавливать гебе, возвращать из лагерей его кадры, а те, возвратившись, вспоминали своих внештатников. Газетные публицисты и официальные идеологи всех режимов нежно называют подобные процессы преемственностью поколений.
Но о Скокове – после заявления Калягина! – никто и не вспоминал. Суд сам собой закуклился, свернулся и иссяк. Названные Калягиным господа, стараясь бесшумно, слиняли со всех постов и притаились, прикинулись ветошью. Ошеломленные газетчики, не знающие, о чем вопить, вновь вопили о всепроницаемости гебе – но что их вопли после «открытий» Калягина!
Умные люди в России легко скумекали, кто хозяин.
ФАКТ
Ильин, когда сидел в библиотеке, внимательно прочитал все об этой истории. Прочитал и сам себя зауважал: если верить председателю гебе и газетчикам, все кругом – сексоты. Павлики Морозовы, блин. А вот он, Ильин, устоял. Но об этом он сам знал – что устоял, а для всех его немногочисленных знакомцев? Для Тита, например? Для домохозяина? Для коллег по котельной?.. Ходил в гебе с регулярностью добровольца – вот и завербован, вот и стукач. И никому не докажешь, что его даже не вербовали! Кому доказывать! Кто поверит? Так, господа, не бывает. Не вешайте нам, господа, макаронные изделия на органы слуха. Гебе не прокалывается, а уж альтруизмом и вообще не страдает.
И, кстати, кто знает: а не отмечали ли те, кто поочередно пас Ильина, в своих сводках-отчетах-рапортах, что поднадзорный ими надежно завербован, обработан и регулярно дает наиважнейшие сведения? Никто не знает, никто не ответит. А гебе – российская структура, по-российски бюрократическая, стало быть, приписки и дутые факты – дело привычное.
Значит, будем считать Ильина неявным внештатным секретным сотрудником. Гут.
И, кстати, кто знает: а не отмечали ли те, кто поочередно пас Ильина, в своих сводках-отчетах-рапортах, что поднадзорный ими надежно завербован, обработан и регулярно дает наиважнейшие сведения? Никто не знает, никто не ответит. А гебе – российская структура, по-российски бюрократическая, стало быть, приписки и дутые факты – дело привычное.
Значит, будем считать Ильина неявным внештатным секретным сотрудником. Гут.
ДЕЙСТВИЕ
Ильин не умер, не стоит принимать всерьез любовь автора к иносказаниям. Но вот ведь и Ангел тоже не преминул вякнуть, пока Ильин разглядывал себя – нового! – в зеркале.
– Лучше бы ты и впрямь умер, – вот что, значит, ехидно вякнул Ангел.
И Ильин на мгновение подумал, что Ангел опять прав. Да и что еще он мог бы подумать, глядя на лысого человечка при усах и бородке клинышком, на растерянного маленького человечка в потертом синем костюме с непременной жилеткой на миллионе пуговиц, в галстуке в горошек, на весьма пожилого человечка, ибо работа Мальвины явно состарила Ильина. Человечек судорожно сжимал, мял в правом кулаке синюю же кепку; конвульсивно дергал рукой, хотел что-то сказать, но не мог: слова застревали на полдороге. Ан нет, одно словечко-имечко все же прорвалось, дрожало на выходе, и словечко-то довольно странное, непривычное здесь словечко, забытое, затертое, задвинутое на дальнюю полку, хотя и хорошо знакомое лично Ильину. Словечко было – Лукич. Имя такое или, скорее, кличка, под которой и в прежней и в нынешней жизни Ильина разбежавшиеся по углам народы Единого и Могучего знали простого, как правда, человека.
– Да-а, – протянул Ангел не то оскорбительно, не то уважительно. У него эти эмоции, эти оттенки, эти полутона тончайшие, ангельские – ну никогда с ходу не понять! – А Мальвинка-то синеволосая – мастер, даже лучше с большой буквы ее назвать – Мастер Мастерович. Меня прямо в дрожь кидает от вашего, товарищ, портретного сходства. Хочется работать, что-то там еще делать, не помню, рапортовать. Кто это у нас более матери-истории ценен?..
Ильин свои эмоции в отличие от Ангеловых знал назубок. Откуда-то снизу, не исключено – из района предстательной железы, подымалась веселая и бесшабашная злость, когда сам черт не страшен, а уж Ангел – тем более. Состояние, описываемое народной песней: раззудись, плечо, размахнись, рука.
– А что? – сказал Ильин Ангелу. – Все тип-топ. Лукич так Лукич. Сейчас выйду на улицу, гляну на село: любопытно, на каком метре меня заберут.
– Куда? – поинтересовался Ангел.
– Не знаю. В психушку. Или на Лубянку.
– А может, и не заберут. Кто этот портрет из нынешних помнит? Его здесь полвека не существует. Только у пресненских террористов – так они тебе в ножки бухнутся, коли увидят. Оживший бог, блин… А всем остальным – ну идет лысый боровик, ну и хрен с ним. Другой вопрос: куда ты пойдешь таким красивым? И еще: зачем Мальвинка тебя в Лукича перекрасила? Не навек ведь. До первого умывания… Два вопроса тесно между собой связаны. Ответишь на второй, узнаешь ответ на первый.
– Я спрошу, – сказал Ильин и спросил: – Ну допустим, ну похож, ну и что теперь?
Мальвина оценивающе разглядывала Ильина, работу свою уникальную оценивала, оценивала высоко, сказала:
– Теперь мы вас поведем.
– Куда?
Банда молчаливых девиц сдвинула ряды, обступила Ильина-Лукича. Ангел опасливо забил крылом, создал ветер.
– Карнавал! – вскричала Мальвина. – Карнавал, майн кениг, все спешат в сад, в синий вечер, в сильный ветер, в полутьму аллей! Волшебство царит и побеждает скуку будней, суету сует! Все на Карнавал, господа!..
– А ведь ни фига она не ответила, – задумчиво прокомментировал Ангел, но ничего к тому добавить не успел, и Ильин ответить ему не успел, потому что все кругом завертелось.
Распахнулись двери (именно так: только что была одна дверь, а распахнулись – двери!), и девицы-маски цепко ухватили Ильина-Лукича под руки, повлекли в тесноту коридора, а там уж фуговал вовсю фейерверк, и обедающие парные элементы бросили свои эскалопы и громко радовались нежданному празднику жизни, подпрыгивали, махали руками и уже даже пели нечто вроде: «Взвейтесь кострами…», или «Ах, майн либер Августин…», или «War, war is stupid…» – из репертуара кришнаита Бой Джорджа. А сенбернар Карл носился между столами черной молнии подобный, то хвостом столов касаясь, то стрелой взмывая к окнам, лаял он, и Ильин слышал радость в хриплом лае псины. И все толпой понеслись в сад, то есть в парк имени культуры и отдыха.
Ильин несся, влекомый потоком тел, цепкими лапками Коломбин и Арлекинш, смутной радостью бытия влекомый и тем разнузданным чувством, что описывалось выше словами народной песни. Легко ему было почему-то, легко и знобко, как в детстве, когда ты уже вроде бы решил сигануть с обрыва в реку, а все ж выжидаешь чего-то, да и вода по-осеннему холодна. В желудке привычно и злобно урчал желудочный сок, так и не получивший обещанного эскалопа. Не судьба, видать. А что было судьбой? Мчаться по аллее вечернего Сокольнического парка, орать от избытка чувств в такт взлетающим в темно-синее небо снопам фейерверка, ущипнуть походя Коломбину за твердую попку я получить в ответ летучий поцелуй в толстый слой грима на щеке? Это судьба?.. Нет, кралась впотьмах мысль, Лукич так не поступил бы, Лукичу чужды были уличные увеселения, да и революционная бдительность Лукича всегда стояла настороже. А Ильин, дурак, расслабился и начисто забыл о раздумчивой реплике Ангела, приведенной ранее.
И надо было выплыть из шума и гомона теплому, вкрадчивому, невесть кем выпущенному шепотку:
– Так что там насчет самолета в Черном озере?..
Кто это сказал?
Слева бежал Арлекин, то есть Арлекинша, справа – Пьеро-Пьеретта, позади – Ильин краем глаза видел – планировали над аллеей остальные маски, почти вплотную летела Мальвина – глаза горели, ноздри раздуты, вампиресса, губы беззвучно повторяют что-то, то ли песню из репертуара вышеупомянутого Бой Джорджа, то ли гимн Карнавалу, а впереди гигантскими скачками несся в ночь сенбернар Карл. И бежали справа-слева-сзади-впереди ресторанные клиенты, и еще другие клиенты, присоединившиеся к веселой толпе, и даже давешние полицейские, напугавшие Ильина перед «Лорелеей», тоже мчались вместе со всеми, размахивая дубинками и звеня наручниками. Ахах! Ангел – и тот поддался общей атмосфере вселенского жадного гона, парил, жужжал чем-то – что твой Карлсон, который и в Этой жизни остался милягой Карлсоном-с-мотором. И не слышал Ангел вредных слов, иначе неизбежно прореагировал бы летучей репликой, а ведь не стал, значит, скорее всего помстилось Ильину. Ожиданием Карнавала навеяло.
– Лучше бы ты и впрямь умер, – вот что, значит, ехидно вякнул Ангел.
И Ильин на мгновение подумал, что Ангел опять прав. Да и что еще он мог бы подумать, глядя на лысого человечка при усах и бородке клинышком, на растерянного маленького человечка в потертом синем костюме с непременной жилеткой на миллионе пуговиц, в галстуке в горошек, на весьма пожилого человечка, ибо работа Мальвины явно состарила Ильина. Человечек судорожно сжимал, мял в правом кулаке синюю же кепку; конвульсивно дергал рукой, хотел что-то сказать, но не мог: слова застревали на полдороге. Ан нет, одно словечко-имечко все же прорвалось, дрожало на выходе, и словечко-то довольно странное, непривычное здесь словечко, забытое, затертое, задвинутое на дальнюю полку, хотя и хорошо знакомое лично Ильину. Словечко было – Лукич. Имя такое или, скорее, кличка, под которой и в прежней и в нынешней жизни Ильина разбежавшиеся по углам народы Единого и Могучего знали простого, как правда, человека.
– Да-а, – протянул Ангел не то оскорбительно, не то уважительно. У него эти эмоции, эти оттенки, эти полутона тончайшие, ангельские – ну никогда с ходу не понять! – А Мальвинка-то синеволосая – мастер, даже лучше с большой буквы ее назвать – Мастер Мастерович. Меня прямо в дрожь кидает от вашего, товарищ, портретного сходства. Хочется работать, что-то там еще делать, не помню, рапортовать. Кто это у нас более матери-истории ценен?..
Ильин свои эмоции в отличие от Ангеловых знал назубок. Откуда-то снизу, не исключено – из района предстательной железы, подымалась веселая и бесшабашная злость, когда сам черт не страшен, а уж Ангел – тем более. Состояние, описываемое народной песней: раззудись, плечо, размахнись, рука.
– А что? – сказал Ильин Ангелу. – Все тип-топ. Лукич так Лукич. Сейчас выйду на улицу, гляну на село: любопытно, на каком метре меня заберут.
– Куда? – поинтересовался Ангел.
– Не знаю. В психушку. Или на Лубянку.
– А может, и не заберут. Кто этот портрет из нынешних помнит? Его здесь полвека не существует. Только у пресненских террористов – так они тебе в ножки бухнутся, коли увидят. Оживший бог, блин… А всем остальным – ну идет лысый боровик, ну и хрен с ним. Другой вопрос: куда ты пойдешь таким красивым? И еще: зачем Мальвинка тебя в Лукича перекрасила? Не навек ведь. До первого умывания… Два вопроса тесно между собой связаны. Ответишь на второй, узнаешь ответ на первый.
– Я спрошу, – сказал Ильин и спросил: – Ну допустим, ну похож, ну и что теперь?
Мальвина оценивающе разглядывала Ильина, работу свою уникальную оценивала, оценивала высоко, сказала:
– Теперь мы вас поведем.
– Куда?
Банда молчаливых девиц сдвинула ряды, обступила Ильина-Лукича. Ангел опасливо забил крылом, создал ветер.
– Карнавал! – вскричала Мальвина. – Карнавал, майн кениг, все спешат в сад, в синий вечер, в сильный ветер, в полутьму аллей! Волшебство царит и побеждает скуку будней, суету сует! Все на Карнавал, господа!..
– А ведь ни фига она не ответила, – задумчиво прокомментировал Ангел, но ничего к тому добавить не успел, и Ильин ответить ему не успел, потому что все кругом завертелось.
Распахнулись двери (именно так: только что была одна дверь, а распахнулись – двери!), и девицы-маски цепко ухватили Ильина-Лукича под руки, повлекли в тесноту коридора, а там уж фуговал вовсю фейерверк, и обедающие парные элементы бросили свои эскалопы и громко радовались нежданному празднику жизни, подпрыгивали, махали руками и уже даже пели нечто вроде: «Взвейтесь кострами…», или «Ах, майн либер Августин…», или «War, war is stupid…» – из репертуара кришнаита Бой Джорджа. А сенбернар Карл носился между столами черной молнии подобный, то хвостом столов касаясь, то стрелой взмывая к окнам, лаял он, и Ильин слышал радость в хриплом лае псины. И все толпой понеслись в сад, то есть в парк имени культуры и отдыха.
Ильин несся, влекомый потоком тел, цепкими лапками Коломбин и Арлекинш, смутной радостью бытия влекомый и тем разнузданным чувством, что описывалось выше словами народной песни. Легко ему было почему-то, легко и знобко, как в детстве, когда ты уже вроде бы решил сигануть с обрыва в реку, а все ж выжидаешь чего-то, да и вода по-осеннему холодна. В желудке привычно и злобно урчал желудочный сок, так и не получивший обещанного эскалопа. Не судьба, видать. А что было судьбой? Мчаться по аллее вечернего Сокольнического парка, орать от избытка чувств в такт взлетающим в темно-синее небо снопам фейерверка, ущипнуть походя Коломбину за твердую попку я получить в ответ летучий поцелуй в толстый слой грима на щеке? Это судьба?.. Нет, кралась впотьмах мысль, Лукич так не поступил бы, Лукичу чужды были уличные увеселения, да и революционная бдительность Лукича всегда стояла настороже. А Ильин, дурак, расслабился и начисто забыл о раздумчивой реплике Ангела, приведенной ранее.
И надо было выплыть из шума и гомона теплому, вкрадчивому, невесть кем выпущенному шепотку:
– Так что там насчет самолета в Черном озере?..
Кто это сказал?
Слева бежал Арлекин, то есть Арлекинша, справа – Пьеро-Пьеретта, позади – Ильин краем глаза видел – планировали над аллеей остальные маски, почти вплотную летела Мальвина – глаза горели, ноздри раздуты, вампиресса, губы беззвучно повторяют что-то, то ли песню из репертуара вышеупомянутого Бой Джорджа, то ли гимн Карнавалу, а впереди гигантскими скачками несся в ночь сенбернар Карл. И бежали справа-слева-сзади-впереди ресторанные клиенты, и еще другие клиенты, присоединившиеся к веселой толпе, и даже давешние полицейские, напугавшие Ильина перед «Лорелеей», тоже мчались вместе со всеми, размахивая дубинками и звеня наручниками. Ахах! Ангел – и тот поддался общей атмосфере вселенского жадного гона, парил, жужжал чем-то – что твой Карлсон, который и в Этой жизни остался милягой Карлсоном-с-мотором. И не слышал Ангел вредных слов, иначе неизбежно прореагировал бы летучей репликой, а ведь не стал, значит, скорее всего помстилось Ильину. Ожиданием Карнавала навеяло.