Страница:
Вскоре его охватила волна усталости.
Он еле добрался до постели и провалился обратно в сон, кувырком в бездонные глубины, в сны черные, холодные и неизменные…
Хотя нельзя сказать, что куботел, чьё ЦПУ было выращено из одомашненных злокачественных опухолей, не сталкивался раньше с раком.
Рак теперь имел много убийственных областей применения.
К несчастью, эта опухоль по стилю действия была старой школы. Она была наглой. Беспардонной. Безудержное метастазирование, и никакого уважения к нуждам других тканей…
Скоро куботел почувствовал, что его начало покалывать.
Он как в тумане выкарабкался из постели и тут же свалился на пол. Не то чтобы от боли, а нечто странное: что-то у него было с подошвами ступней.
Они были податливые, как губка, чрезвычайно чувствительные.
И руки тоже. Ладони, кончики пальцев.
До него дошло, что они были покрыты, как пупырышками, человечьими сосками.
И запястья, и руки, и плечи.
И даже (обнаружил он, когда осторожно добрался до зеркала в ванной) его лицо.
И, можно сказать, всё его тело.
Даже на его собственных сосках были соски…
Он выковылял из ванной, и дверь за ним закрылась.
Чего говорить, будь у него ротовое отверстие, он бы им сейчас вопил.
Но Вейль, не одобрявший говорящие компьютеры, так и не установил ему рот.
И тот молча страдал в муках, пока сущность внутри содрогалась в схватках с энергией насекомого, растягивая и натягивая влажную кожу компьютера, разрывая себе влагалищное отверстие, источая лимфу…
Конечность влажно вытягивалась из отверстия…
Стекловидная кость, клейко-прозрачная медужья плоть, светящиеся суставы отблескивали фиолетовым и зеленым…
Серия индюшачьих вздохов, недовольный смешок, тягучее потрескивание изгибающихся суставов, отчаянный звон, словно люстра на сильном ветру… От этих звуков он переставал доверять своим органам чувств, начал задаваться вопросом, не страдает ли он от слуховых галлюцинаций – может, они свидетельствовали о том, что его заболевание вступило в последнюю фазу…
Потом зазвонил звонок в дверь. И звуки прекратились.
Он открыл дверь доктору Кребс, явно встревоженной его видом.
– Вы намазались мазью, – сказала она обвинительным тоном.
– Доктор, – сказал он. – Мне слышатся… звуки. По-моему, это что-то в ван…
– Не предназначено для лечения людей, мистер Вейль. – Кребс схватила валявшийся тут же тюбик со снадобьем и укоризненно потрясла им. – Вам что, не понятно, что это сильнодействующий детерминант цитоплазмы? – Она вздохнула. – У вас теперь новый вид болезненных образований, – сказала она. – Это не просто воспаление на коже, это однородная ткань; эмбриональные клетки, способные дозреть до любой формы: глаза, губы, задний проход… Это пока некий детерминант не даст им конкретную установку, во что именно превратиться. Вот как эта мазь.
Вейль почувствовал, что он был весь склизкий от пота. Хотя запах был не как от пота – сывороточного вида жидкость источалась из сосков у него на лбу, под мышками…
У него пошло молоко.
Роды были исполненным мук процессом, немного похожим на то, как если бы детский игрушечный кошелёк рожал искусственного спутника-шпиона в натуральную величину, сотворённого сумасшедшими венецианскими стеклодувами…
Млекопитающий куботел не пережил испытаний, и в знак соболезнования квартира тоже заскворчала и сдохла: телефоны, кондиционеры, освещение, всё вырубилось безвозвратно, комнаты погружались в сине-зелёную подводную мглу…
И склизкое существо пошло ногами по склизкому линолеуму.
Вейль попытался её остановить, говорил, что слышал ужасные звуки – даже хотел применить силу… и заколебался, поскольку прикасаться к женщине своими многочисленными сосками могло быть неприлично с точки зрения какого-то, уже не человеческого, этикета…
А она, конечно же, к этому времени уже проскользнула мимо него и ступила внутрь, в ванную.
В темноте Вейль услышал её резкий вздох, словно она собиралась заговорить или закричать…
Дверь за ней захлопнулась.
– Доктор Кребс? – позвал Вейль.
Ответа не было.
– Юта?
Мгновение – и звуки возобновились: всхлюп, лошадиное ржание, мясистое тиканье как бы гигантских ходиков, сделанных из жира; влажный жадный ритм, напоминающий кормление или неаппетитный половой акт…
Вейль опасался самого худшего (хотя не мог себе толком представить, что тут могло быть самое худшее). В эту минуту ему отчаянно хотелось быть смелым человеком. Он бы тогда ворвался в ванную и выхватил оттуда невредимую Кребс.
Вместо этого он побежал к входной двери и распахнул её, в панике полагая, что сможет вырваться на свободу и противостоять наружному натиску реклам.
Ни фига подобного.
На него обрушился рекламный блицкриг – все последние «умные» версии стандартной рекламологии: вывертокламы, отвлекламы, придурколамы, ролики «кувалдой по мозгам», рекламные элегии эпической длины; рекламы, рекламирующие антирекламу, анти-антирекламы и так далее – целый готовый к решающему броску мир ждал в засаде, как ему казалось, его одного. Он захлопнул дверь и повернулся.
Лицом к лицу с существом из ванной.
Оно покончило с Кребс и алкало нового потребителя.
По форме своей это был гигантский морской паук-крестоносец, Мессия, адаптированный к глубоководной ориентации. Это был набросок образа Христа из рекламы, слившийся со старыми файлами Вейля о глубоководной фауне. Огромная прозрачная голова Иисуса (невиданные органы трепетали под стекловидной кожей) была его телом; вокруг неё медузья бахрома сплелась в косички бесчисленных ног, длинные гибкие радиусы-конечности несли существо всё ближе к Вейлю…
И тут оно развернуло свою неотразимую агитацию.
Сконцентрированную сущность всей рекламы.
Чистейшая радость для глаза она была, самосветящиеся биооттенки зелени и пурпура, гипнотический ключ, снимающий замки с человеческого желания. Воплощённая алчность, гнусная сущность жадности; богатство власть секс слава всё сконцентрировалось в шматке крестоносной, фосфоресцирующей плоти, восседающей на кончике членистоногого стебля…
Вейлю было достаточно просто стоять и смотреть.
И вот он почувствовал, как холодок пробежал по телу.
Затем приступ слабости.
Отрывая глаза от наваждения, он глянул вниз, куда реклама вонзила свои жадные ротовые присоски ему под рёбра – обесчувствливая плоть, безболезненно высасывая соки.
И какая-то странная красота была в этом, покрытый женскими сосками Вейль в рембрандтовском полусумраке, и присосавшееся существо у его груди, на мгновение подобные некой марсианской мадонне с младенцем – а затем Вейль рухнул на пол от обширной кровопотери и острой сердечно-сосудистой недостаточности и умер…
И реклама отняла от него свой хоботок.
Готовая теперь идти в мир, и плодиться, и размножаться, и наполнить землю, и покорить её себе.
Ящеролов Рекс
Повесть об опыте, проделанном фра Салимбене, итальянским францисканцем XIII века, переложенная с латыни на английское наречие Адамом Брауном
Он еле добрался до постели и провалился обратно в сон, кувырком в бездонные глубины, в сны черные, холодные и неизменные…
* * *
Сущность в компьютере росла, подобно раковой клетке.Хотя нельзя сказать, что куботел, чьё ЦПУ было выращено из одомашненных злокачественных опухолей, не сталкивался раньше с раком.
Рак теперь имел много убийственных областей применения.
К несчастью, эта опухоль по стилю действия была старой школы. Она была наглой. Беспардонной. Безудержное метастазирование, и никакого уважения к нуждам других тканей…
Скоро куботел почувствовал, что его начало покалывать.
* * *
Вейль проснулся около пяти часов дня.Он как в тумане выкарабкался из постели и тут же свалился на пол. Не то чтобы от боли, а нечто странное: что-то у него было с подошвами ступней.
Они были податливые, как губка, чрезвычайно чувствительные.
И руки тоже. Ладони, кончики пальцев.
До него дошло, что они были покрыты, как пупырышками, человечьими сосками.
И запястья, и руки, и плечи.
И даже (обнаружил он, когда осторожно добрался до зеркала в ванной) его лицо.
И, можно сказать, всё его тело.
Даже на его собственных сосках были соски…
Он выковылял из ванной, и дверь за ним закрылась.
* * *
Вейль так и не заметил, что куботел тоже был в некотором раздрыге чувств.Чего говорить, будь у него ротовое отверстие, он бы им сейчас вопил.
Но Вейль, не одобрявший говорящие компьютеры, так и не установил ему рот.
И тот молча страдал в муках, пока сущность внутри содрогалась в схватках с энергией насекомого, растягивая и натягивая влажную кожу компьютера, разрывая себе влагалищное отверстие, источая лимфу…
Конечность влажно вытягивалась из отверстия…
Стекловидная кость, клейко-прозрачная медужья плоть, светящиеся суставы отблескивали фиолетовым и зеленым…
* * *
Вейль заслышал звуки из ванной вскоре после этого.Серия индюшачьих вздохов, недовольный смешок, тягучее потрескивание изгибающихся суставов, отчаянный звон, словно люстра на сильном ветру… От этих звуков он переставал доверять своим органам чувств, начал задаваться вопросом, не страдает ли он от слуховых галлюцинаций – может, они свидетельствовали о том, что его заболевание вступило в последнюю фазу…
Потом зазвонил звонок в дверь. И звуки прекратились.
Он открыл дверь доктору Кребс, явно встревоженной его видом.
– Вы намазались мазью, – сказала она обвинительным тоном.
– Доктор, – сказал он. – Мне слышатся… звуки. По-моему, это что-то в ван…
– Не предназначено для лечения людей, мистер Вейль. – Кребс схватила валявшийся тут же тюбик со снадобьем и укоризненно потрясла им. – Вам что, не понятно, что это сильнодействующий детерминант цитоплазмы? – Она вздохнула. – У вас теперь новый вид болезненных образований, – сказала она. – Это не просто воспаление на коже, это однородная ткань; эмбриональные клетки, способные дозреть до любой формы: глаза, губы, задний проход… Это пока некий детерминант не даст им конкретную установку, во что именно превратиться. Вот как эта мазь.
Вейль почувствовал, что он был весь склизкий от пота. Хотя запах был не как от пота – сывороточного вида жидкость источалась из сосков у него на лбу, под мышками…
У него пошло молоко.
* * *
В ванной тихо продолжалось рождение новой рекламы.Роды были исполненным мук процессом, немного похожим на то, как если бы детский игрушечный кошелёк рожал искусственного спутника-шпиона в натуральную величину, сотворённого сумасшедшими венецианскими стеклодувами…
Млекопитающий куботел не пережил испытаний, и в знак соболезнования квартира тоже заскворчала и сдохла: телефоны, кондиционеры, освещение, всё вырубилось безвозвратно, комнаты погружались в сине-зелёную подводную мглу…
И склизкое существо пошло ногами по склизкому линолеуму.
* * *
Внезапное отключение света обеспокоило Кребс. Оно означало, что куботел был серьезно болен, а то и умер. И ничто не могло удержать её от оказания первой помощи.Вейль попытался её остановить, говорил, что слышал ужасные звуки – даже хотел применить силу… и заколебался, поскольку прикасаться к женщине своими многочисленными сосками могло быть неприлично с точки зрения какого-то, уже не человеческого, этикета…
А она, конечно же, к этому времени уже проскользнула мимо него и ступила внутрь, в ванную.
В темноте Вейль услышал её резкий вздох, словно она собиралась заговорить или закричать…
Дверь за ней захлопнулась.
– Доктор Кребс? – позвал Вейль.
Ответа не было.
– Юта?
Мгновение – и звуки возобновились: всхлюп, лошадиное ржание, мясистое тиканье как бы гигантских ходиков, сделанных из жира; влажный жадный ритм, напоминающий кормление или неаппетитный половой акт…
Вейль опасался самого худшего (хотя не мог себе толком представить, что тут могло быть самое худшее). В эту минуту ему отчаянно хотелось быть смелым человеком. Он бы тогда ворвался в ванную и выхватил оттуда невредимую Кребс.
Вместо этого он побежал к входной двери и распахнул её, в панике полагая, что сможет вырваться на свободу и противостоять наружному натиску реклам.
Ни фига подобного.
На него обрушился рекламный блицкриг – все последние «умные» версии стандартной рекламологии: вывертокламы, отвлекламы, придурколамы, ролики «кувалдой по мозгам», рекламные элегии эпической длины; рекламы, рекламирующие антирекламу, анти-антирекламы и так далее – целый готовый к решающему броску мир ждал в засаде, как ему казалось, его одного. Он захлопнул дверь и повернулся.
Лицом к лицу с существом из ванной.
Оно покончило с Кребс и алкало нового потребителя.
По форме своей это был гигантский морской паук-крестоносец, Мессия, адаптированный к глубоководной ориентации. Это был набросок образа Христа из рекламы, слившийся со старыми файлами Вейля о глубоководной фауне. Огромная прозрачная голова Иисуса (невиданные органы трепетали под стекловидной кожей) была его телом; вокруг неё медузья бахрома сплелась в косички бесчисленных ног, длинные гибкие радиусы-конечности несли существо всё ближе к Вейлю…
И тут оно развернуло свою неотразимую агитацию.
Сконцентрированную сущность всей рекламы.
* * *
Благодаря своему опыту в рекламной индустрии, благодаря своему пониманию её ловушек и хитростей Ной Вейль продержался дольше среднего человека – чистых три минуты (с дрожью, со стоном, пот-молоко заливало ему глаза), – прежде чем агитация сломала его механизмы защиты…Чистейшая радость для глаза она была, самосветящиеся биооттенки зелени и пурпура, гипнотический ключ, снимающий замки с человеческого желания. Воплощённая алчность, гнусная сущность жадности; богатство власть секс слава всё сконцентрировалось в шматке крестоносной, фосфоресцирующей плоти, восседающей на кончике членистоногого стебля…
Вейлю было достаточно просто стоять и смотреть.
И вот он почувствовал, как холодок пробежал по телу.
Затем приступ слабости.
Отрывая глаза от наваждения, он глянул вниз, куда реклама вонзила свои жадные ротовые присоски ему под рёбра – обесчувствливая плоть, безболезненно высасывая соки.
И какая-то странная красота была в этом, покрытый женскими сосками Вейль в рембрандтовском полусумраке, и присосавшееся существо у его груди, на мгновение подобные некой марсианской мадонне с младенцем – а затем Вейль рухнул на пол от обширной кровопотери и острой сердечно-сосудистой недостаточности и умер…
И реклама отняла от него свой хоботок.
Готовая теперь идти в мир, и плодиться, и размножаться, и наполнить землю, и покорить её себе.
Ящеролов Рекс
Тема, которую я хочу затронуть в моей сегодняшней речи, – Биовульф.
Славен был Биовульф – единственный в своём роде, могучий избавитель улиц от ящеров-вредителей. Закройте глаза и попытайтесь представить его: стерегущий добычу, подобный смерти, исполненный доблести – вот он ведёт свой вирусный ночмобиль по скользким от дождя закоулицам, и несущий разрушение чёрный котелок крепко сидит на его голове. Вот он, выполняет задание столичной панели уличных работ по административно-муниципальному району В.
Ибо город претерпевал нашествие великого множества динозавров: тысячелетние рептилии наводнили улицы подобно драконам, сорвавшимся с этакого нечестиво-горластого рыцарского герба. Сонно переставляли лапы разгневанные чудовища, вырванные из уютного доисторического забытья, и сонмы их подымались – омерзительные, древние – на поверхность из канализационных туннелей.
Брянчащие, губящие, алчно-разящие.
И вот теперь: сигнал в третьем глазу Биовульфа, идут инструкции средней доле мозга. На клумбах данных раскрылись лепестки инфогераней, расцвели глубинные нейросхемы: линки блинкуют, пиксели осыпают пыльцу, стратегические диаграммы тянут кверху стебли.
Сообщают ему всё, что нужно.
Он повернул в южном направлении – едет вдоль Задней улицы, и закосевший от смерти ночмобиль вшмыгивает меж колёс кокаиново-белые разделительные линии; устремляется к канализационно-перерабатывающему предприятию, административно-муниципальный район В.
Строение это имело в центре своём тысячелетний разлом времени. Проход этот (восемь метров в ширину и шестьдесят три миллиона лет в длину) направлял тунеллепотоки вонючеградских ниагар в рептилиевую доисторию. Выплеснуть нечистоты в давным-давно позабытое прошлое, такова была идея – и хорошая идея! Но затем она всем аукнулась.
Сильно аукнулась, принесши обратно поток зубастых монстров мелового периода – чудищ, кровавым зовом мщения восставших из древности.
Итак, подъезжая к окраинам города, ночмобиль Биовульфа присел враскорячку перед канализационно-перерабатывающим предприятием, готическим наваждением утёсов в тёплой дымке дерьма, унитазным громыханием испражнений матерящихся материков.
Биовульф вжал в пол жёсткую, как подмётка, педаль газа.
Вперёд, за ворота, в створожившийся мрак. Вперёд, в своём удалом ночмобиле, где кабина – один гигантский вирус гриппа, в десять миллиардов раз увеличенный в лаборатории. Внутри него устроился наш герой, точно комплемент ДНК в потоке оздоровительной плазмы, точно боб в нуклеопротеиновом стручке – кристаллообразном, многоугольном, неуязвимом. Он Биовульфу и доспех, и арсенал, и упоение в бою: скорее расстался бы наш герой со своею кожей, чем вышел бы из ночмобиля. (А если вспомнить обо всех его шрамах и кишащих червями ранах, о входах для кабелей, о кишечных отсосах и мозговых стоках в пятнах агонии, то в смысле кожи Биовульфу особо и нечем было похвастаться – человек по духу, но по виду менее человек, чем освежёванный зародыш паукрысы, героически бултыхающийся в лимонно-жёлтых выделениях собственных желёз и смутно улыбающийся своей убийственной улыбкой.)
Вот человек, влюблённый в своё дело – он был рад перебороть свой страх, рассекая мрак. Он ехал по зданию, всё вперёд, устремляясь к святая святых. Характерные проблески времени отражались в уголках глаз – утечка из пролома, который всё ближе… Тени прошлого проносились в величественной тьме.
Долго ли, коротко ли, но вот подметил он следы растительности вокруг: вздымающиеся купы мезозойских семенных папоротников, саговники, величественные гинкго, отягощённые фосфоресцирующими плодами; праздничное сияние цветов освещало путь Биовульфа, а устланный мхом коридор неуклонно змеился вниз, в облианенной джунглиевой девственно-лесности.
И в подлеске бродили и рыкали динозавры.
Не чешуйчатые топотуны из фантазий палеонтологов – эти чудища имели вид достославный: филигранные стегозавры с финифтяными рогами, пастельные аллозавры со шкурами варёного шёлка, яркокожие самоцветные бронтозавры. Он увидел птеродактилей в кожаном опереньи и грациозных диплодоков в леви-страусовой эмали. Он увидел брахиозавров в сапфирах, бронзе, дымчатом кварце – неспешно двигались они, как сны в летнюю ночь сквозь райские кущи.
Биовульф убил их всех. Вжжикнул-вжжакнул из вжикомёта, пустил клочки самоцветных мозгов по закоулочкам и поехал себе дальше.
Всё дальше и дальше… мимо хронометрических аберраций, мимо склеившихся воедино, околтунившихся узлов времени, от которых обезумел бы герой менее доблестный (и даже наш Биовульф начал задавать себе вопрос – а что, если и он тоже всего лишь пережиток, неуклюжий гибрид прошлого и настоящего?)
Но решительно отбросил он эти мысли. И устремился дальше.
Повернув за угол, застал он трогательную картину: парочка серебристых игуанодонов над драгоценным ониксовым гнездом яиц Фаберже. Момент рождения невыразимой нежности, так что возрадовалось бы само сердце…
Но Биовульф, не отягчённый сердцем и прочей анатомией, поразил и чудище, и его чудиху, не пожалел и яиц (взрывались скорлупки тончайшего фарфора и открывали глазу птенчиков, подобных в своей невинности разбитым серебряным образáм).
И вперёд устремился он, всё глубже в систему канализации, исполненную гниения и оглашаемую динозаврими воплями. Время начало скользить, и оскальзываться и расщепляться – всё ближе разлом. В искривлённом, опутанном лианами беспределье рвались и метались тени времени.
Всё вперёд ехал Биовульф сквозь опьянённые девственные леса, и они расширялись, раздавались страстно и одурманенно; агатовые цветы мурлыкали надушенными горлышками в сени хрустальных елей, а ели отбрасывали радуги на стрекоз из цветного стекла, а стрекозы пели песни над подёрнутыми рябью ручьями, из которых пили стада изукрашенных самоцветами трицератопов.
Один залп из дергунчика – и Биовульф их всех порешил.
И приблизился к святая святых здания…
Где гудел-зудел пролом во времени. Вихрящаяся воронка, как бы сложноцветный коктейль, где в отсветах рентгеновских лучей проявился скелет Биовульфа. Плоть, точно стекло, и отсвечивающие зеленью кости ноги нажали на педаль газа.
И вперёд устремился он, в этот водоворот вечности, закручивая руль влево, в отлетевшее вчера. В прошедшие дни, затем в былые года, всё быстрее и быстрее сквозь отгнившие десятилетия, вдаль через века, сквозь синеватое мелькание тысячелетий, всё быстрей и быстрей…
И наконец неутомимые шины ночмобиля швыркнули, шаркнули, обрели почву на земле прошлого – и устрашающий Биовульф вырвался из заднего прохода времени.
Он стоял в палатах из дышащей, живущей зелени.
Растительный Версаль в ярких переплетениях листа и ветви, покрытые живыми фресками потолки, где в просветах – хрупкие вьющиеся бордюры; беседкообразные залы, зацелованные музами, чьи крыши покоились на развилках дерев; залы, увешанные древесными грибами-канделябрами, биющимися светозарной синевой.
И председал в нём император, не имеющий равных: славный в битвах король-солнце, ненавистник млекопитающих, одинокий странник.
Ужасный, как волкобой, Тираннозавр.
Ящеробог весь из драгоценного слитка, чья кожа простиралась акрами золотой парчи. А глаза: небесно-голубые с прожилками зелени, умные и поблескивающие – фасеточные глаза насекомьего владыки ацтеков, поражённого Луною; и зрачки уставлены, кроваво-налитые, на незваного гостя.
И вот! – сдвоенный рёв глотки и мотора – Биовульф и Тираннозавр устремляются друг на друга! – оружие человека выпаливает свою кровопролитную ярость, плюётся смертопламенем – вот чудище подлетает, желая ускорить жаркую схватку, берёт Биовульфа в ножевую осаду зубов и когтей! – ящеролов резко отклоняется, дабы достойно ответить ящеру; точно великим множеством комет, решетит его снарядами, и на каждом проставлены слова: "тип воздействия: полное уничтожение".
Вокруг них рванулся вверх вторичный лес, окрашенный в цвета осени: текут огненные цветы, вздымаются пламенные деревья и крохотные, точно шампиньоны, атомные грибы взрывов выскакивают из подлеска; раскалённый, точно солнце, взрыв ракет – это шесть ящеронаводящихся сверхновых нашли цель…
Взринулось пламя, взвинтилось к небу лентами дыма, и наконец, раздавшись, открыло глазу…
Тираннозавра, беспечного, – золотая его шкура без единого изъяна.
С наглой улыбочкой чудовище вновь ринулось в бой. Вихрем устремилось оно вперёд, и золотые когти его несли Биовульфу великое множество бед. Попал воитель наш в суровый переплёт; никогда ещё ему не встречалось такого ворога. Высоко вздымалась его грудь, тяжело дышал Биовульф, ибо боялся, что скоро умалится его сила.
И всё же поединок продолжался, увлекая противников то туда, то сюда, далеко в глубокие заросли зеркал в цвету – сводчатые зеркальные палаты наполнились запахами битвы, отражали в бесконечности эпическое единоборство: тысяча тысяч Тираннозавров бились с тысячью тысяч хмурых и окровавленных Биовульфов.
В тысяче тысяч ночмобилей.
Бравый ночмобиль, упоённое битвой судно, отважное средство передвижения. Хитроумный лис о четырёх колесах, его биокомпьютерные потроха бултыхаются в секретных протеиновых соденинениях и древних вирусных заклинаниях. И вот сейчас, пока Биовульф бился, рвался и отбивался (с треском выпаливая очереди разрывных пуль, бросая машину влево, вправо, отступая, наседая), он вдруг ощутил… изменения в облекавшем его ночмобиле. Странное брожение машинных соков.
Что это было? – спросил он себя (а его верные орудийные гнёзда рокотали и грохотали, и чудище мастерски свистало по воздуху клыками) – не усталость ли? А может быть, просто его отчаянное положение вызвало к жизни странные ощущения вокруг него и в нём самом?
Потустороннее чувство, яростное и вирусное. Назревающее наслаждение-боль сотрясло его от корней до макушки, внезапное, чужеродное возбуждение (Тираннозавр грохочет, наотмашь рубит ночмобилю левое крыло, растекается лимфа, Биовульф отвечает залпами из верных своих орудийных систем) нарастало и нарастало, корёжилось в сладостном спазме, и плазма ночмобиля сотрясалась в спотыкающихся приливах нуклеотидов, и тайны деления клеток стонали где-то под ногами, и всё вокруг рывками расходилось в головокружительной, липкой воронке блаженства…
И вирус (тут плазмашинный механизм зачмокал) начал делиться.
Снова, и снова…
И снова…
И бесконечно энное число раз…
Тираннозавр взвыл воем, ископаемым синонимом дикого ужаса. Ибо перед глазами его возникло великое столпотворение. Лес исполнился тысяч – нет, тысячей тысяч – вирусят. Тысяча тысяч ночмобилей и (чудо, дивное глазу) в каждом сидел новенький, с иголочки, Биовульф. Ухмыляясь, точно маска смерти, легион Биовульфов рождал громогласный хор орудийных стволов, боевую песнь упоённой кровью артиллерии.
И наконец сразили Тираннозавра, изнемогшего в битве, и раны, точно штампы качества, покрыли золочёную шкуру его. И пал он, повалился на землю в неистовой боли, и отбыл, жалкий, обессчастливленный, в царство смерти.
Слава ящероловам!
Так пели они, восхваляя себя, когда ехали прочь, и ужасные орды орудий им торжествующе вторили – несли вечную смерть меловому периоду.
Вместе с которым вымер весь род Dinosaurus.
А потом они повернули домой, довольные своей работой. Обратно в разлом, сквозь допплеровские дырки, несомые девятым валом времени. Вперед, через канализационный завод, оттуда на свежий воздух и в северном направлении вдоль по Задней улице. И дальше, по улочкам и закоулицам, по многоэтажным медового цвета каньонам административно-муниципального района В.
Великая тьма Биовульфов, кровавым мщением восставшим из древности… Тысяча тысяч Биовульфов, стерегущих добычу, подобных смерти, исполненных доблести, смыкающих кольцо – нашествие зловонных зародышей паукрысы, заполонивших подобно вирусам наши улицы.
И вот сейчас, когда они выдвигают свои требования нам в лицо, я спрашиваю вас: кто же передавит этих ящероловов – теперь, когда они сделали своё мокрое дело?
Славен был Биовульф – единственный в своём роде, могучий избавитель улиц от ящеров-вредителей. Закройте глаза и попытайтесь представить его: стерегущий добычу, подобный смерти, исполненный доблести – вот он ведёт свой вирусный ночмобиль по скользким от дождя закоулицам, и несущий разрушение чёрный котелок крепко сидит на его голове. Вот он, выполняет задание столичной панели уличных работ по административно-муниципальному району В.
Ибо город претерпевал нашествие великого множества динозавров: тысячелетние рептилии наводнили улицы подобно драконам, сорвавшимся с этакого нечестиво-горластого рыцарского герба. Сонно переставляли лапы разгневанные чудовища, вырванные из уютного доисторического забытья, и сонмы их подымались – омерзительные, древние – на поверхность из канализационных туннелей.
Брянчащие, губящие, алчно-разящие.
И вот теперь: сигнал в третьем глазу Биовульфа, идут инструкции средней доле мозга. На клумбах данных раскрылись лепестки инфогераней, расцвели глубинные нейросхемы: линки блинкуют, пиксели осыпают пыльцу, стратегические диаграммы тянут кверху стебли.
Сообщают ему всё, что нужно.
Он повернул в южном направлении – едет вдоль Задней улицы, и закосевший от смерти ночмобиль вшмыгивает меж колёс кокаиново-белые разделительные линии; устремляется к канализационно-перерабатывающему предприятию, административно-муниципальный район В.
Строение это имело в центре своём тысячелетний разлом времени. Проход этот (восемь метров в ширину и шестьдесят три миллиона лет в длину) направлял тунеллепотоки вонючеградских ниагар в рептилиевую доисторию. Выплеснуть нечистоты в давным-давно позабытое прошлое, такова была идея – и хорошая идея! Но затем она всем аукнулась.
Сильно аукнулась, принесши обратно поток зубастых монстров мелового периода – чудищ, кровавым зовом мщения восставших из древности.
Итак, подъезжая к окраинам города, ночмобиль Биовульфа присел враскорячку перед канализационно-перерабатывающим предприятием, готическим наваждением утёсов в тёплой дымке дерьма, унитазным громыханием испражнений матерящихся материков.
Биовульф вжал в пол жёсткую, как подмётка, педаль газа.
Вперёд, за ворота, в створожившийся мрак. Вперёд, в своём удалом ночмобиле, где кабина – один гигантский вирус гриппа, в десять миллиардов раз увеличенный в лаборатории. Внутри него устроился наш герой, точно комплемент ДНК в потоке оздоровительной плазмы, точно боб в нуклеопротеиновом стручке – кристаллообразном, многоугольном, неуязвимом. Он Биовульфу и доспех, и арсенал, и упоение в бою: скорее расстался бы наш герой со своею кожей, чем вышел бы из ночмобиля. (А если вспомнить обо всех его шрамах и кишащих червями ранах, о входах для кабелей, о кишечных отсосах и мозговых стоках в пятнах агонии, то в смысле кожи Биовульфу особо и нечем было похвастаться – человек по духу, но по виду менее человек, чем освежёванный зародыш паукрысы, героически бултыхающийся в лимонно-жёлтых выделениях собственных желёз и смутно улыбающийся своей убийственной улыбкой.)
Вот человек, влюблённый в своё дело – он был рад перебороть свой страх, рассекая мрак. Он ехал по зданию, всё вперёд, устремляясь к святая святых. Характерные проблески времени отражались в уголках глаз – утечка из пролома, который всё ближе… Тени прошлого проносились в величественной тьме.
Долго ли, коротко ли, но вот подметил он следы растительности вокруг: вздымающиеся купы мезозойских семенных папоротников, саговники, величественные гинкго, отягощённые фосфоресцирующими плодами; праздничное сияние цветов освещало путь Биовульфа, а устланный мхом коридор неуклонно змеился вниз, в облианенной джунглиевой девственно-лесности.
И в подлеске бродили и рыкали динозавры.
Не чешуйчатые топотуны из фантазий палеонтологов – эти чудища имели вид достославный: филигранные стегозавры с финифтяными рогами, пастельные аллозавры со шкурами варёного шёлка, яркокожие самоцветные бронтозавры. Он увидел птеродактилей в кожаном опереньи и грациозных диплодоков в леви-страусовой эмали. Он увидел брахиозавров в сапфирах, бронзе, дымчатом кварце – неспешно двигались они, как сны в летнюю ночь сквозь райские кущи.
Биовульф убил их всех. Вжжикнул-вжжакнул из вжикомёта, пустил клочки самоцветных мозгов по закоулочкам и поехал себе дальше.
Всё дальше и дальше… мимо хронометрических аберраций, мимо склеившихся воедино, околтунившихся узлов времени, от которых обезумел бы герой менее доблестный (и даже наш Биовульф начал задавать себе вопрос – а что, если и он тоже всего лишь пережиток, неуклюжий гибрид прошлого и настоящего?)
Но решительно отбросил он эти мысли. И устремился дальше.
Повернув за угол, застал он трогательную картину: парочка серебристых игуанодонов над драгоценным ониксовым гнездом яиц Фаберже. Момент рождения невыразимой нежности, так что возрадовалось бы само сердце…
Но Биовульф, не отягчённый сердцем и прочей анатомией, поразил и чудище, и его чудиху, не пожалел и яиц (взрывались скорлупки тончайшего фарфора и открывали глазу птенчиков, подобных в своей невинности разбитым серебряным образáм).
И вперёд устремился он, всё глубже в систему канализации, исполненную гниения и оглашаемую динозаврими воплями. Время начало скользить, и оскальзываться и расщепляться – всё ближе разлом. В искривлённом, опутанном лианами беспределье рвались и метались тени времени.
Всё вперёд ехал Биовульф сквозь опьянённые девственные леса, и они расширялись, раздавались страстно и одурманенно; агатовые цветы мурлыкали надушенными горлышками в сени хрустальных елей, а ели отбрасывали радуги на стрекоз из цветного стекла, а стрекозы пели песни над подёрнутыми рябью ручьями, из которых пили стада изукрашенных самоцветами трицератопов.
Один залп из дергунчика – и Биовульф их всех порешил.
И приблизился к святая святых здания…
Где гудел-зудел пролом во времени. Вихрящаяся воронка, как бы сложноцветный коктейль, где в отсветах рентгеновских лучей проявился скелет Биовульфа. Плоть, точно стекло, и отсвечивающие зеленью кости ноги нажали на педаль газа.
И вперёд устремился он, в этот водоворот вечности, закручивая руль влево, в отлетевшее вчера. В прошедшие дни, затем в былые года, всё быстрее и быстрее сквозь отгнившие десятилетия, вдаль через века, сквозь синеватое мелькание тысячелетий, всё быстрей и быстрей…
И наконец неутомимые шины ночмобиля швыркнули, шаркнули, обрели почву на земле прошлого – и устрашающий Биовульф вырвался из заднего прохода времени.
Он стоял в палатах из дышащей, живущей зелени.
Растительный Версаль в ярких переплетениях листа и ветви, покрытые живыми фресками потолки, где в просветах – хрупкие вьющиеся бордюры; беседкообразные залы, зацелованные музами, чьи крыши покоились на развилках дерев; залы, увешанные древесными грибами-канделябрами, биющимися светозарной синевой.
И председал в нём император, не имеющий равных: славный в битвах король-солнце, ненавистник млекопитающих, одинокий странник.
Ужасный, как волкобой, Тираннозавр.
Ящеробог весь из драгоценного слитка, чья кожа простиралась акрами золотой парчи. А глаза: небесно-голубые с прожилками зелени, умные и поблескивающие – фасеточные глаза насекомьего владыки ацтеков, поражённого Луною; и зрачки уставлены, кроваво-налитые, на незваного гостя.
И вот! – сдвоенный рёв глотки и мотора – Биовульф и Тираннозавр устремляются друг на друга! – оружие человека выпаливает свою кровопролитную ярость, плюётся смертопламенем – вот чудище подлетает, желая ускорить жаркую схватку, берёт Биовульфа в ножевую осаду зубов и когтей! – ящеролов резко отклоняется, дабы достойно ответить ящеру; точно великим множеством комет, решетит его снарядами, и на каждом проставлены слова: "тип воздействия: полное уничтожение".
Вокруг них рванулся вверх вторичный лес, окрашенный в цвета осени: текут огненные цветы, вздымаются пламенные деревья и крохотные, точно шампиньоны, атомные грибы взрывов выскакивают из подлеска; раскалённый, точно солнце, взрыв ракет – это шесть ящеронаводящихся сверхновых нашли цель…
Взринулось пламя, взвинтилось к небу лентами дыма, и наконец, раздавшись, открыло глазу…
Тираннозавра, беспечного, – золотая его шкура без единого изъяна.
С наглой улыбочкой чудовище вновь ринулось в бой. Вихрем устремилось оно вперёд, и золотые когти его несли Биовульфу великое множество бед. Попал воитель наш в суровый переплёт; никогда ещё ему не встречалось такого ворога. Высоко вздымалась его грудь, тяжело дышал Биовульф, ибо боялся, что скоро умалится его сила.
И всё же поединок продолжался, увлекая противников то туда, то сюда, далеко в глубокие заросли зеркал в цвету – сводчатые зеркальные палаты наполнились запахами битвы, отражали в бесконечности эпическое единоборство: тысяча тысяч Тираннозавров бились с тысячью тысяч хмурых и окровавленных Биовульфов.
В тысяче тысяч ночмобилей.
Бравый ночмобиль, упоённое битвой судно, отважное средство передвижения. Хитроумный лис о четырёх колесах, его биокомпьютерные потроха бултыхаются в секретных протеиновых соденинениях и древних вирусных заклинаниях. И вот сейчас, пока Биовульф бился, рвался и отбивался (с треском выпаливая очереди разрывных пуль, бросая машину влево, вправо, отступая, наседая), он вдруг ощутил… изменения в облекавшем его ночмобиле. Странное брожение машинных соков.
Что это было? – спросил он себя (а его верные орудийные гнёзда рокотали и грохотали, и чудище мастерски свистало по воздуху клыками) – не усталость ли? А может быть, просто его отчаянное положение вызвало к жизни странные ощущения вокруг него и в нём самом?
Потустороннее чувство, яростное и вирусное. Назревающее наслаждение-боль сотрясло его от корней до макушки, внезапное, чужеродное возбуждение (Тираннозавр грохочет, наотмашь рубит ночмобилю левое крыло, растекается лимфа, Биовульф отвечает залпами из верных своих орудийных систем) нарастало и нарастало, корёжилось в сладостном спазме, и плазма ночмобиля сотрясалась в спотыкающихся приливах нуклеотидов, и тайны деления клеток стонали где-то под ногами, и всё вокруг рывками расходилось в головокружительной, липкой воронке блаженства…
И вирус (тут плазмашинный механизм зачмокал) начал делиться.
Снова, и снова…
И снова…
И бесконечно энное число раз…
Тираннозавр взвыл воем, ископаемым синонимом дикого ужаса. Ибо перед глазами его возникло великое столпотворение. Лес исполнился тысяч – нет, тысячей тысяч – вирусят. Тысяча тысяч ночмобилей и (чудо, дивное глазу) в каждом сидел новенький, с иголочки, Биовульф. Ухмыляясь, точно маска смерти, легион Биовульфов рождал громогласный хор орудийных стволов, боевую песнь упоённой кровью артиллерии.
И наконец сразили Тираннозавра, изнемогшего в битве, и раны, точно штампы качества, покрыли золочёную шкуру его. И пал он, повалился на землю в неистовой боли, и отбыл, жалкий, обессчастливленный, в царство смерти.
Слава ящероловам!
Так пели они, восхваляя себя, когда ехали прочь, и ужасные орды орудий им торжествующе вторили – несли вечную смерть меловому периоду.
Вместе с которым вымер весь род Dinosaurus.
А потом они повернули домой, довольные своей работой. Обратно в разлом, сквозь допплеровские дырки, несомые девятым валом времени. Вперед, через канализационный завод, оттуда на свежий воздух и в северном направлении вдоль по Задней улице. И дальше, по улочкам и закоулицам, по многоэтажным медового цвета каньонам административно-муниципального района В.
Великая тьма Биовульфов, кровавым мщением восставшим из древности… Тысяча тысяч Биовульфов, стерегущих добычу, подобных смерти, исполненных доблести, смыкающих кольцо – нашествие зловонных зародышей паукрысы, заполонивших подобно вирусам наши улицы.
И вот сейчас, когда они выдвигают свои требования нам в лицо, я спрашиваю вас: кто же передавит этих ящероловов – теперь, когда они сделали своё мокрое дело?
Повесть об опыте, проделанном фра Салимбене, итальянским францисканцем XIII века, переложенная с латыни на английское наречие Адамом Брауном
Грехи императора Фридерикуса, короля Сицилии, Кипра и Иерусалима, столь огромны числом и неохватны мерой, что в моем утомлении я могу перечислить лишь малую их часть.
Однажды, ради праздной забавы, он повелел утопить старика винодела в бочке его собственного вина, ибо посчитал, что вино было слишком молодое, на что я отвечу: проклят будь мой Император за дурную остроту, как и за само убийство.
Однажды, захватив в битве некоторых своих врагов, он повелел полковому цирюльнику перерезать им жилы, так что конечности их стали податливы и беспомощны, и приказал продернуть заживо сквозь их руки и ноги и все тело бечевы, наподобие кукол, называемых марионетками. И велико было глумление приближенных его при виде этих несчастных, кои болтались над сценой, словно паяцы, стеная и взывая к Богу, а члены их, повинуясь бечевам, совершали непристойные и омерзительные действия как с самими собой, так и с предметами, которые мой развеселый Император с приятелями своими кидал на сцену.
Однажды в обеденное время мой Император угощал за столом неких двоих людей, одного из которых затем отправил почивать, а другого охотиться, и в тот же вечер повелел выпотрошить обоих в своем присутствии, чтобы узнать, кто же из них переварил обед лучше.
Касательно меня самого скажу только, что ни единой ночи я не проспал мирно и ни единого обеда не переварил спокойно под его покровительством. Не единожды Рим клеймил его как Антихриста, да и сам я немало раз называл его так в моей келье в ночное время – хотя, несмотря на все изуверство свое, должен признать, что был он вовсе не изувер, но пригожий и галантный кавалер, остроумец, говорил на семи иноземных наречиях и знал грамоте на девяти, за что его и прозвали stupor mundi, «чудо света». Покровитель Наук и Искусств, порой грехи его принимали склад философский, и их путем дерзал он познать Творение Господне, тем самым впадая в еще большее окаянство.
И вот, задумал он Опыт. Желал ли он тем самым доказать всю глубину греха своего или все величие своего спасения, о том ведомо лишь Вседержителю.
Мысль эта, должно, посетила его во время ночной попойки, ибо вошел он ко мне поздно ночью, когда я стоял на заутрене, и омрачил молитвы мои своим винным дыханием и воспаленным взором и следующим приказом:
Во-первых, повелел он мне собрать некоторое число младенцев, беспомощных найденышей, из которых немало осиротело через его собственную бранную удаль или прелюбодеяние.
Во-вторых, приказал запереть их в доме с садом, обнесенном высоким забором – хоть бы в этом я не испытываю стыда, ибо удел детей изменился к лучшему, и были у них теплые постели, мясо и питье.
В-третьих, приказал он мне привести мамок и нянек, чтобы кормили и умывали младенцев и ходили за ними – но чтобы никогда они не говорили с детьми. И, глаголет Император, в этом и есть самое главное, ибо ставит он целью явить Божественный Язык, которым Господь Бог обращался к Адаму и Еве, и который, по убеждению Императора, должен открыться тем, кто не подвержен влиянию человеческих наречий.
И вот, к славе ли моей или к позору, но сделал я все, как повелел он: и собрали детей; и мамки с няньками кормили и умывали их; и прошли месяцы; и один из детей слег и скончался от оспы; и еще один выпал из колыбели и сломал ногу и оттого исчах; и их предали земле в безымянных могилах, и я произнес над ними слова, которых они никогда не слыхали при жизни; и так прошел год.
И во второй год одна из нянек занемогла кровотечением и оттого умерла, и я был должен заменить ее другой прислужницей, неумелой и недостойной, и очень скоро эта новая прислужница не смогла удержаться и принялась потихоньку увещевать свою подопечную; и когда Император узнал об этом, он приказал убить няньку и прогнать дитя прочь.
И еще год прошел; и двое из детей выросли кривые телом и умерли, что навело меня на размышления о том, что язык может быть подобен жизненным эссенциям, содержащимся в пище, без которых, если не давать их в требуемом количестве, кости скрючиваются и тело сохнет. Позднее, однако, я подумал, что если язык и вправду подобен пище, то пище отравленной, и должно проявлять умеренность в его потреблении, ибо часто те, кто более других преисполнен слов, кривы душой, хотя эта кривизна может быть и не заметна глазу.
И третий год наконец прошел; и один младенец возглаголал. Нимало не удивился я тому, что дитя было женского пола. И вскорости еще один ребенок заговорил, мальчик, и еще один, также девочка. И я приказал устроить в саду ширму наподобие тех заград, что ставят птицеловы, дожидаясь добычи; и я сидел за этой ширмой незамеченный и так немало провел времени, вслушиваясь в их наречие, пока не стал понимать, что в нем есть смысл и что оно не есть простое бормотанье дурачков; но я не мог разобрать ни слова, ни узнать язык, на котором говорили они. Он был необычен для уха: странный, запинающийся, приятный на слух и мелодичный, как речь жителей Катая – но это не мог быть их язык, ведь если воистину они говорили на райском наречии, то оно должно быть родственно области близ реки Евфрат, а не Дальнего Востока, где лежит Катай.
И я сообщил обо всем этом моему Императору, но его поглощали умыслы против Людвига Сурового, правителя Баварии, и повелел оставить его в покое; и тогда обратился я к моему аббату, и братьям моим францисканцам, и умолил их придти в дом, где жили дети. Охотно пришли они, и сели, и слушали они эту речь; и все согласились со мной в том, что это язык, а не бессмысленное тараторенье; но о происхождении языка они не могли договориться. Те, кто понимал Иврит, соглашались, что это наречие Греков, и те, кто разумел Греческую речь, объявляли слышанное Ивритом, а те из нас, кто знал оба языка, клялись, что дети говорят по-арамейски. И так, поднялся между ними спор; и немало поносных слов прозвучало; и предположу, что на следующий день некоторые из братьев должны были на исповеди покаяться в грехе гнева; но загадка не была разрешена.
Однажды, ради праздной забавы, он повелел утопить старика винодела в бочке его собственного вина, ибо посчитал, что вино было слишком молодое, на что я отвечу: проклят будь мой Император за дурную остроту, как и за само убийство.
Однажды, захватив в битве некоторых своих врагов, он повелел полковому цирюльнику перерезать им жилы, так что конечности их стали податливы и беспомощны, и приказал продернуть заживо сквозь их руки и ноги и все тело бечевы, наподобие кукол, называемых марионетками. И велико было глумление приближенных его при виде этих несчастных, кои болтались над сценой, словно паяцы, стеная и взывая к Богу, а члены их, повинуясь бечевам, совершали непристойные и омерзительные действия как с самими собой, так и с предметами, которые мой развеселый Император с приятелями своими кидал на сцену.
Однажды в обеденное время мой Император угощал за столом неких двоих людей, одного из которых затем отправил почивать, а другого охотиться, и в тот же вечер повелел выпотрошить обоих в своем присутствии, чтобы узнать, кто же из них переварил обед лучше.
Касательно меня самого скажу только, что ни единой ночи я не проспал мирно и ни единого обеда не переварил спокойно под его покровительством. Не единожды Рим клеймил его как Антихриста, да и сам я немало раз называл его так в моей келье в ночное время – хотя, несмотря на все изуверство свое, должен признать, что был он вовсе не изувер, но пригожий и галантный кавалер, остроумец, говорил на семи иноземных наречиях и знал грамоте на девяти, за что его и прозвали stupor mundi, «чудо света». Покровитель Наук и Искусств, порой грехи его принимали склад философский, и их путем дерзал он познать Творение Господне, тем самым впадая в еще большее окаянство.
И вот, задумал он Опыт. Желал ли он тем самым доказать всю глубину греха своего или все величие своего спасения, о том ведомо лишь Вседержителю.
Мысль эта, должно, посетила его во время ночной попойки, ибо вошел он ко мне поздно ночью, когда я стоял на заутрене, и омрачил молитвы мои своим винным дыханием и воспаленным взором и следующим приказом:
Во-первых, повелел он мне собрать некоторое число младенцев, беспомощных найденышей, из которых немало осиротело через его собственную бранную удаль или прелюбодеяние.
Во-вторых, приказал запереть их в доме с садом, обнесенном высоким забором – хоть бы в этом я не испытываю стыда, ибо удел детей изменился к лучшему, и были у них теплые постели, мясо и питье.
В-третьих, приказал он мне привести мамок и нянек, чтобы кормили и умывали младенцев и ходили за ними – но чтобы никогда они не говорили с детьми. И, глаголет Император, в этом и есть самое главное, ибо ставит он целью явить Божественный Язык, которым Господь Бог обращался к Адаму и Еве, и который, по убеждению Императора, должен открыться тем, кто не подвержен влиянию человеческих наречий.
И вот, к славе ли моей или к позору, но сделал я все, как повелел он: и собрали детей; и мамки с няньками кормили и умывали их; и прошли месяцы; и один из детей слег и скончался от оспы; и еще один выпал из колыбели и сломал ногу и оттого исчах; и их предали земле в безымянных могилах, и я произнес над ними слова, которых они никогда не слыхали при жизни; и так прошел год.
И во второй год одна из нянек занемогла кровотечением и оттого умерла, и я был должен заменить ее другой прислужницей, неумелой и недостойной, и очень скоро эта новая прислужница не смогла удержаться и принялась потихоньку увещевать свою подопечную; и когда Император узнал об этом, он приказал убить няньку и прогнать дитя прочь.
И еще год прошел; и двое из детей выросли кривые телом и умерли, что навело меня на размышления о том, что язык может быть подобен жизненным эссенциям, содержащимся в пище, без которых, если не давать их в требуемом количестве, кости скрючиваются и тело сохнет. Позднее, однако, я подумал, что если язык и вправду подобен пище, то пище отравленной, и должно проявлять умеренность в его потреблении, ибо часто те, кто более других преисполнен слов, кривы душой, хотя эта кривизна может быть и не заметна глазу.
И третий год наконец прошел; и один младенец возглаголал. Нимало не удивился я тому, что дитя было женского пола. И вскорости еще один ребенок заговорил, мальчик, и еще один, также девочка. И я приказал устроить в саду ширму наподобие тех заград, что ставят птицеловы, дожидаясь добычи; и я сидел за этой ширмой незамеченный и так немало провел времени, вслушиваясь в их наречие, пока не стал понимать, что в нем есть смысл и что оно не есть простое бормотанье дурачков; но я не мог разобрать ни слова, ни узнать язык, на котором говорили они. Он был необычен для уха: странный, запинающийся, приятный на слух и мелодичный, как речь жителей Катая – но это не мог быть их язык, ведь если воистину они говорили на райском наречии, то оно должно быть родственно области близ реки Евфрат, а не Дальнего Востока, где лежит Катай.
И я сообщил обо всем этом моему Императору, но его поглощали умыслы против Людвига Сурового, правителя Баварии, и повелел оставить его в покое; и тогда обратился я к моему аббату, и братьям моим францисканцам, и умолил их придти в дом, где жили дети. Охотно пришли они, и сели, и слушали они эту речь; и все согласились со мной в том, что это язык, а не бессмысленное тараторенье; но о происхождении языка они не могли договориться. Те, кто понимал Иврит, соглашались, что это наречие Греков, и те, кто разумел Греческую речь, объявляли слышанное Ивритом, а те из нас, кто знал оба языка, клялись, что дети говорят по-арамейски. И так, поднялся между ними спор; и немало поносных слов прозвучало; и предположу, что на следующий день некоторые из братьев должны были на исповеди покаяться в грехе гнева; но загадка не была разрешена.