Страница:
Ундре не помнит такую Обь, Ундре знает Обь, которую бороздят железные корабли, утюжат её быстроходные рыбацкие лодки. И каких только подвесных моторов нет: «Вихрь», «Нептун», «Ветерок», «Москва».
А «Карась» как-то незаметно списали на берег вместе с Сем Ванем. Первое время он ещё пытался его охранять и прогонял ребятишек из рубки.
— Корпус что, — хлопал он по подгнившим доскам, обросшим водорослями, — это починится. — И, поднимая палец, но уже не так высоко, как раньше, добавлял: — Главное — мотор.
Любят Ундре с Аркашкой на палубе «Карася» весной поиграть в капитаны. Частенько погреться сюда приходит и Сем Вань, а может, вспомнить что-нибудь.
Обь звенит от крика пернатых гостей. Серые утки режут крыльями податливый воздух с шумом и свистом. Летят толпой, пытаясь обогнать друг друга, не соблюдают, не придерживаются строя. Очень спешат, они первые откладывают яйца, первыми и покидают Север. Особенно суетливы чирки. Не зря их так называют. Иной раз чиркнет около носа, смотришь, а он уж виляет туда-сюда по узкой извилистой протоке. За серой уткой идёт чернядь, чуть не касаясь воды. Гуси начинают пролетать ещё раньше серых уток, когда из-под сугроба где-нибудь только-только проклюнется робкий ручеёк. Летят они важно, клином, а если их немного, то в один ряд, летят строго, по-военному. «Га, га! — постоянно поправляет вожак. — Не отставай. Га, га! Не высовывайся из строя, не обгоняй старших».
Но человек по-настоящему вдруг почувствует весну, когда услышит взволнованно-тревожное лебединое: «Клю-у, клю-у!» Белыми крыльями-вёслами лебеди мягко обнимают голубой упругий воздух. Летят низко, часто парочкой. Не боятся ни костров на берегу, где варится смола, ни рыболовецких судов, которые красят и готовят к спуску, ни людей. Уставшие люди прекращают ремонт, поднимают от неводов и сетей головы, улыбаются, в который раз повторяют:
— Вот ведь она, весна-то, вот.
— Где весна, тут уж и первая рыба — со дня на день жди её прихода из Обской губы.
— Пока лебедей не увидишь, всё думаешь: весна скоро, да не завтра…
«Клю-у, клю-у!» — взволнованно-тревожно оповещают лебеди о весне, летят мимо Кушевата.
— Это что нынче за охота, — вслух размышляет Сем Вань, греясь на ветхой палубе «Карася». — Ружья блестят, а толку… Патронов не жалеют. Палят в белый свет — деньги в воздух пускают. И геолог туда же…
Не мог Сем Вань простить Фёдору один случай и часто повторял его Ундре и Аркашке.
— Спрятался, значит, в пырее у озера. Жду, когда табунок уток ко мне завернёт. Тут я в кучу-то… Видно, Фёдор-то недалеко с ружьём бродил. Надел, значит, очки свои для ясности. Никак серая, а не видно. — Сем Вань самодовольно усмехнулся. — Уж дичь-то я любую мастер подманить… Ну, геолог ползёт — я крякаю. Дело его молодое. Видно, побоялся ближе — спугнуть можно — да из одного ствола по мне… Вскочил я, голос даже подал. «Иван Семёнович», — шепчет, а сам бледный. «А кто, водяной, что ли? — отвечаю, сердце двумя руками держу, так в груди расходилось, спасу нет. — Небось и шапку продырявил». С тех пор голос зычность потерял.
— Фёдор здесь не виноват, — оправдывает Аркашка геолога. — Зачем было прятаться? И в газете я читал, что уток в табуне нельзя стрелять, да ещё ночью, — это браконьерство. Понял?
— Ирод ты, — безнадёжно отмахивается Сем Вань. — Ну как есть дурак. Оно что, лишнее, карман жмёт?
— Отсталый ты, дед. Тебе говорят — нельзя, а ты опять про своё.
И Ундре снова приходится слушать, как никакой политинформации у Аркашки не получается.
— Ишь, разумничался, — сердито выговаривает Сем Вань. — Отец твой тоже в умники вышел. В геологи записался. До старости лет с матерью и будут по горам прыгать без своего угла. А мы со старухой тебя кормить… Хэ-э…
Аркашка со злости бросает плоский камень в реку, угрюмо смотрит, как тот делает около десятка «блинчиков», и, понурив голову, уходит. Правильно сделал Аркашка, так бы поступил, наверное, и Ундре — злые слова сказал Сем Вань. «При чём здесь Аркашкины родители? — думает Ундре. — Разве Аркашка их не ждёт? Они, как и Фёдор, тоже геологи, камни разыскивают на Урале, полезные ископаемые». Ундре глубоко вздыхает.
— Подожди ещё чуть-чуть, сынок, — по-своему поняла вздох Ундре мать. — Скоро пельмени и куропатки сварятся.
Ноздри приятно щекочет запах варева, от тёплого домашнего воздуха клонит в сон.
— А мне есть сейчас нельзя, — сглатывая слюну, отказывается сын.
— Это почему ещё? — тревожно вскидывает брови мать. — Оторвись хоть на минутку от окна, что там интересного?
— Нельзя, — упрямо повторяет Ундре. — Я Сем Ваня сейчас гипнотизирую, а на сытый желудок он гипнозу не поддаётся.
— Откуда в голове у тебя всякая ерунда? Какой гипноз? Ты что — шаманишь? — накрывая на стол, сердится мать.
— Не отвлекай. Подожди ещё немножко, — объяснил Ундре. — Я сейчас через окно Сем Ваню сигналы пускаю, чтобы к Аркашке он был справедлив и сам не попадал в смешные истории…
Ундре вспомнил случай. Это было прошлой осенью. Как списали катер, затосковал Сем Вань. Река рядом, да пешком по ней не пойдёшь… Стал он приглядываться в магазине к одному мотору. Это был тихоходный мотор, который устанавливался внутри лодки и заводился от ноги, как мотоцикл. Не зря прозвали его «Топчи нога».
— Не вывалится в воду, и из лодки не утащат, — оценил его Сем Вань. Он подолгу рассматривал «Топчи ногу» через упаковку, наконец, выпросил домой для изучения инструкции. А через неделю вдруг пришёл в магазин с бабкой Пелагеей, побритый и в кителе. Хоть китель был и не новый, но пуговицы все на месте, до блеска начищены. Чтобы обмана никакого не получилось, Ундре с Аркашкой присутствовали как свидетели. Сем Вань смачно плюнул на пальцы и начал отсчитывать свою «деньгу».
Теперь на рыбалку или по ягоды он ездил с бабкой «механизированно» — на большой деревянной лодке. К мотору бабке Пелагее запрещено было подходить, а Сем Вань к тому же ещё употреблял незнакомые слова: «карбюратор надо почистить», «кольца залегли», «сальник пропускает». Ничего похожего на сало или на кольца она, конечно, не видела и только пожимала плечами.
Однажды в сентябре, когда созрела брусника, Сем Вань с Пелагеей покатили на рассвете по протоке самые первые. Очень они спешили на пугор, боялись, как бы кто их не опередил. Богаты в пойме реки островки-пугоры ягодой и грибами, далеко с Оби на них видны могучие кедры-шептуны, широко и низко свисают с них пахучие разлапистые ветви с мягкими иглами, а до смолистых золотистых шишек рукой дотянуться можно. Спешили старики собрать всю бруснику на пугоре, специальные скребки-зубья сделали, узнали, что народу сегодня собирается туда немало, боялись опоздать.
Вода на реке спала, обнажились илистые берега, на которых копошились молодые табунки уток. И хоть мотор работал ровно, Сем Вань время от времени дотрагивался до цилиндра — не перегрет ли, и обтирал ветошью чуть где появившееся мазутное пятно.
«Ведь надо же, дожили — сами едем!»
Так с полного хода старики и врезались в отмель посреди протоки… Мотор продолжал работать, винт взбалтывал воду и отплёвывал её вместе с грязью. Сем Вань обругал сначала Пелагею — куда, дескать, глядела, а потом уж вылез из лодки. Стоя за бортом, он дёргал за уключину: и оп! и раз! Бабка Пелагея как могла помогала веслом. Упарившись, Сем Вань садился на борт перекурить и снова: и оп! и раз! Наконец он смекнул, прибавил газу и стал колом отводить нос лодки в глубину. Лодка чуть-чуть подалась вперёд. Ещё газу — и снова за кол. Лодка, подмывая песок, пошла, пошла и вдруг, сорвавшись в глубину, понеслась на противоположный берег.
— Газ! газ! сбрось! — закричал Сем Вань, размахивая колом. Теперь он, как кулик, стоял одиноко посреди протоки по колено в воде.
— Газ! — почти в отчаянии ревел дед.
«Вас, нас, таз», — пыталась разгадать слова бабка Пелагея, с испугом замечая, как быстро их разделяет водная гладь. Лодка врезалась в противоположный берег, а мотор продолжал работать.
— Господи, оказия-то какая, — шептала Пелагея, не зная, как подступиться к машине. Столкнуть лодку при работающем винте она не могла и теперь, приложив ладони к ушам, пыталась уловить распоряжения Сем Ваня.
— В баке! бензин! перекрой! — поступала команда.
«Бабе! вези! крой!» — долетало до бабкиных ушей. Она мотала головой, мол, не поняла. За такую бестолковщину дед в ответ грозил кулаком и снова кричал:
— Свечу! провод! сорви!
— Хочу, голод, вари! — шептала Пелагея и плакала от бессилия разобрать слова Сем Ваня.
Солнце разогнало уже утренние туманы и играло на реке бликами, как рыбьей чешуёй. Старики в надежде смотрели по сторонам, но на пугор никто не спешил. Пришлось бы бабке Пелагее ждать, когда мотор выработает весь бензин из бака, не окажись рядом Ундре с Аркашкой.
Ещё на рассвете Аркашка поднял Ундре порыбачить с удочкой. Мокрая осока на высоких кочках больно била их по лицу, сонные кулики шарахались из-под ног, когда они бежали к протоке за Кушеват. Аркашка разглядывал под водой каждую корягу — а вдруг это огромная щука! Нелегко справиться с рыбиной, когда из омута она заглотнёт блесну и хвостом, как винтом, начнёт молотить воду.
Кулики радостно оглашали окрестности утренней новостью. Один кричал: «Пол-дыры, пол-дыр-ы!», другой отвечал: «Кур-рлы, кур-р-лы!», что по-хантыйски означает «хромой, хромой». Потом Ундре с Аркашкой услышали, что кто-то ещё передразнивает друг друга. Когда они выбежали на мысок, обросший тальником, то от удивления ничего не могли понять, увидев бабку Пелагею в лодке, а Сем Ваня…
Ноги уже не держали Сем Ваня, и он то садился на шест, как делают это малыши, когда играют в лихих конников, то вставал на четвереньки. Пелагея, заметив подошедших к ней Аркашку с Ундре, залилась слезами. Пока Ундре растерянно моргал глазами, Аркашка прыгнул в лодку и заглушил мотор, он разбирался в нём не хуже старого моториста.
— Сатана, бесово отродье! — ругала мотор бабка Пелагея.
Сем Вань был снят с подводных «рифов». Охая и ахая, он свалился кулём в лодку, Аркашка помог ему снять сапоги и ехидно сказал:
— Главное — мотор. Пугор-то, наверное, голый, ни одной ягодки не осталось. Просил же немного подождать… Сегодня вся школа на пугор собирается за брусникой. Вот это да!
— Нужна мне твоя школа, — простонал Сем Вань и, отстранив от руля внука, повернул лодку обратно в Кушеват. — Не осталось во мне никаких силушек, — горестно вздохнул он.
До самого посёлка старик ворчливо обвинял технически не подкованную бабку Пелагею.
ПРО АРКАШКУ
А «Карась» как-то незаметно списали на берег вместе с Сем Ванем. Первое время он ещё пытался его охранять и прогонял ребятишек из рубки.
— Корпус что, — хлопал он по подгнившим доскам, обросшим водорослями, — это починится. — И, поднимая палец, но уже не так высоко, как раньше, добавлял: — Главное — мотор.
Любят Ундре с Аркашкой на палубе «Карася» весной поиграть в капитаны. Частенько погреться сюда приходит и Сем Вань, а может, вспомнить что-нибудь.
Обь звенит от крика пернатых гостей. Серые утки режут крыльями податливый воздух с шумом и свистом. Летят толпой, пытаясь обогнать друг друга, не соблюдают, не придерживаются строя. Очень спешат, они первые откладывают яйца, первыми и покидают Север. Особенно суетливы чирки. Не зря их так называют. Иной раз чиркнет около носа, смотришь, а он уж виляет туда-сюда по узкой извилистой протоке. За серой уткой идёт чернядь, чуть не касаясь воды. Гуси начинают пролетать ещё раньше серых уток, когда из-под сугроба где-нибудь только-только проклюнется робкий ручеёк. Летят они важно, клином, а если их немного, то в один ряд, летят строго, по-военному. «Га, га! — постоянно поправляет вожак. — Не отставай. Га, га! Не высовывайся из строя, не обгоняй старших».
Но человек по-настоящему вдруг почувствует весну, когда услышит взволнованно-тревожное лебединое: «Клю-у, клю-у!» Белыми крыльями-вёслами лебеди мягко обнимают голубой упругий воздух. Летят низко, часто парочкой. Не боятся ни костров на берегу, где варится смола, ни рыболовецких судов, которые красят и готовят к спуску, ни людей. Уставшие люди прекращают ремонт, поднимают от неводов и сетей головы, улыбаются, в который раз повторяют:
— Вот ведь она, весна-то, вот.
— Где весна, тут уж и первая рыба — со дня на день жди её прихода из Обской губы.
— Пока лебедей не увидишь, всё думаешь: весна скоро, да не завтра…
«Клю-у, клю-у!» — взволнованно-тревожно оповещают лебеди о весне, летят мимо Кушевата.
— Это что нынче за охота, — вслух размышляет Сем Вань, греясь на ветхой палубе «Карася». — Ружья блестят, а толку… Патронов не жалеют. Палят в белый свет — деньги в воздух пускают. И геолог туда же…
Не мог Сем Вань простить Фёдору один случай и часто повторял его Ундре и Аркашке.
— Спрятался, значит, в пырее у озера. Жду, когда табунок уток ко мне завернёт. Тут я в кучу-то… Видно, Фёдор-то недалеко с ружьём бродил. Надел, значит, очки свои для ясности. Никак серая, а не видно. — Сем Вань самодовольно усмехнулся. — Уж дичь-то я любую мастер подманить… Ну, геолог ползёт — я крякаю. Дело его молодое. Видно, побоялся ближе — спугнуть можно — да из одного ствола по мне… Вскочил я, голос даже подал. «Иван Семёнович», — шепчет, а сам бледный. «А кто, водяной, что ли? — отвечаю, сердце двумя руками держу, так в груди расходилось, спасу нет. — Небось и шапку продырявил». С тех пор голос зычность потерял.
— Фёдор здесь не виноват, — оправдывает Аркашка геолога. — Зачем было прятаться? И в газете я читал, что уток в табуне нельзя стрелять, да ещё ночью, — это браконьерство. Понял?
— Ирод ты, — безнадёжно отмахивается Сем Вань. — Ну как есть дурак. Оно что, лишнее, карман жмёт?
— Отсталый ты, дед. Тебе говорят — нельзя, а ты опять про своё.
И Ундре снова приходится слушать, как никакой политинформации у Аркашки не получается.
— Ишь, разумничался, — сердито выговаривает Сем Вань. — Отец твой тоже в умники вышел. В геологи записался. До старости лет с матерью и будут по горам прыгать без своего угла. А мы со старухой тебя кормить… Хэ-э…
Аркашка со злости бросает плоский камень в реку, угрюмо смотрит, как тот делает около десятка «блинчиков», и, понурив голову, уходит. Правильно сделал Аркашка, так бы поступил, наверное, и Ундре — злые слова сказал Сем Вань. «При чём здесь Аркашкины родители? — думает Ундре. — Разве Аркашка их не ждёт? Они, как и Фёдор, тоже геологи, камни разыскивают на Урале, полезные ископаемые». Ундре глубоко вздыхает.
— Подожди ещё чуть-чуть, сынок, — по-своему поняла вздох Ундре мать. — Скоро пельмени и куропатки сварятся.
Ноздри приятно щекочет запах варева, от тёплого домашнего воздуха клонит в сон.
— А мне есть сейчас нельзя, — сглатывая слюну, отказывается сын.
— Это почему ещё? — тревожно вскидывает брови мать. — Оторвись хоть на минутку от окна, что там интересного?
— Нельзя, — упрямо повторяет Ундре. — Я Сем Ваня сейчас гипнотизирую, а на сытый желудок он гипнозу не поддаётся.
— Откуда в голове у тебя всякая ерунда? Какой гипноз? Ты что — шаманишь? — накрывая на стол, сердится мать.
— Не отвлекай. Подожди ещё немножко, — объяснил Ундре. — Я сейчас через окно Сем Ваню сигналы пускаю, чтобы к Аркашке он был справедлив и сам не попадал в смешные истории…
Ундре вспомнил случай. Это было прошлой осенью. Как списали катер, затосковал Сем Вань. Река рядом, да пешком по ней не пойдёшь… Стал он приглядываться в магазине к одному мотору. Это был тихоходный мотор, который устанавливался внутри лодки и заводился от ноги, как мотоцикл. Не зря прозвали его «Топчи нога».
— Не вывалится в воду, и из лодки не утащат, — оценил его Сем Вань. Он подолгу рассматривал «Топчи ногу» через упаковку, наконец, выпросил домой для изучения инструкции. А через неделю вдруг пришёл в магазин с бабкой Пелагеей, побритый и в кителе. Хоть китель был и не новый, но пуговицы все на месте, до блеска начищены. Чтобы обмана никакого не получилось, Ундре с Аркашкой присутствовали как свидетели. Сем Вань смачно плюнул на пальцы и начал отсчитывать свою «деньгу».
Теперь на рыбалку или по ягоды он ездил с бабкой «механизированно» — на большой деревянной лодке. К мотору бабке Пелагее запрещено было подходить, а Сем Вань к тому же ещё употреблял незнакомые слова: «карбюратор надо почистить», «кольца залегли», «сальник пропускает». Ничего похожего на сало или на кольца она, конечно, не видела и только пожимала плечами.
Однажды в сентябре, когда созрела брусника, Сем Вань с Пелагеей покатили на рассвете по протоке самые первые. Очень они спешили на пугор, боялись, как бы кто их не опередил. Богаты в пойме реки островки-пугоры ягодой и грибами, далеко с Оби на них видны могучие кедры-шептуны, широко и низко свисают с них пахучие разлапистые ветви с мягкими иглами, а до смолистых золотистых шишек рукой дотянуться можно. Спешили старики собрать всю бруснику на пугоре, специальные скребки-зубья сделали, узнали, что народу сегодня собирается туда немало, боялись опоздать.
Вода на реке спала, обнажились илистые берега, на которых копошились молодые табунки уток. И хоть мотор работал ровно, Сем Вань время от времени дотрагивался до цилиндра — не перегрет ли, и обтирал ветошью чуть где появившееся мазутное пятно.
«Ведь надо же, дожили — сами едем!»
Так с полного хода старики и врезались в отмель посреди протоки… Мотор продолжал работать, винт взбалтывал воду и отплёвывал её вместе с грязью. Сем Вань обругал сначала Пелагею — куда, дескать, глядела, а потом уж вылез из лодки. Стоя за бортом, он дёргал за уключину: и оп! и раз! Бабка Пелагея как могла помогала веслом. Упарившись, Сем Вань садился на борт перекурить и снова: и оп! и раз! Наконец он смекнул, прибавил газу и стал колом отводить нос лодки в глубину. Лодка чуть-чуть подалась вперёд. Ещё газу — и снова за кол. Лодка, подмывая песок, пошла, пошла и вдруг, сорвавшись в глубину, понеслась на противоположный берег.
— Газ! газ! сбрось! — закричал Сем Вань, размахивая колом. Теперь он, как кулик, стоял одиноко посреди протоки по колено в воде.
— Газ! — почти в отчаянии ревел дед.
«Вас, нас, таз», — пыталась разгадать слова бабка Пелагея, с испугом замечая, как быстро их разделяет водная гладь. Лодка врезалась в противоположный берег, а мотор продолжал работать.
— Господи, оказия-то какая, — шептала Пелагея, не зная, как подступиться к машине. Столкнуть лодку при работающем винте она не могла и теперь, приложив ладони к ушам, пыталась уловить распоряжения Сем Ваня.
— В баке! бензин! перекрой! — поступала команда.
«Бабе! вези! крой!» — долетало до бабкиных ушей. Она мотала головой, мол, не поняла. За такую бестолковщину дед в ответ грозил кулаком и снова кричал:
— Свечу! провод! сорви!
— Хочу, голод, вари! — шептала Пелагея и плакала от бессилия разобрать слова Сем Ваня.
Солнце разогнало уже утренние туманы и играло на реке бликами, как рыбьей чешуёй. Старики в надежде смотрели по сторонам, но на пугор никто не спешил. Пришлось бы бабке Пелагее ждать, когда мотор выработает весь бензин из бака, не окажись рядом Ундре с Аркашкой.
Ещё на рассвете Аркашка поднял Ундре порыбачить с удочкой. Мокрая осока на высоких кочках больно била их по лицу, сонные кулики шарахались из-под ног, когда они бежали к протоке за Кушеват. Аркашка разглядывал под водой каждую корягу — а вдруг это огромная щука! Нелегко справиться с рыбиной, когда из омута она заглотнёт блесну и хвостом, как винтом, начнёт молотить воду.
Кулики радостно оглашали окрестности утренней новостью. Один кричал: «Пол-дыры, пол-дыр-ы!», другой отвечал: «Кур-рлы, кур-р-лы!», что по-хантыйски означает «хромой, хромой». Потом Ундре с Аркашкой услышали, что кто-то ещё передразнивает друг друга. Когда они выбежали на мысок, обросший тальником, то от удивления ничего не могли понять, увидев бабку Пелагею в лодке, а Сем Ваня…
Ноги уже не держали Сем Ваня, и он то садился на шест, как делают это малыши, когда играют в лихих конников, то вставал на четвереньки. Пелагея, заметив подошедших к ней Аркашку с Ундре, залилась слезами. Пока Ундре растерянно моргал глазами, Аркашка прыгнул в лодку и заглушил мотор, он разбирался в нём не хуже старого моториста.
— Сатана, бесово отродье! — ругала мотор бабка Пелагея.
Сем Вань был снят с подводных «рифов». Охая и ахая, он свалился кулём в лодку, Аркашка помог ему снять сапоги и ехидно сказал:
— Главное — мотор. Пугор-то, наверное, голый, ни одной ягодки не осталось. Просил же немного подождать… Сегодня вся школа на пугор собирается за брусникой. Вот это да!
— Нужна мне твоя школа, — простонал Сем Вань и, отстранив от руля внука, повернул лодку обратно в Кушеват. — Не осталось во мне никаких силушек, — горестно вздохнул он.
До самого посёлка старик ворчливо обвинял технически не подкованную бабку Пелагею.
ПРО АРКАШКУ
— Аньки, аньки! Мама, мама! — зовёт Ундре. — Смотри, минурэй нацепил на рога солнце.
Стекло вспыхивает иглистыми огоньками, струится через окно золотисто-матовый поток, ласкает широкие крашеные половицы. Солнце борется с морозом, это первый февральский день, когда оно выкатилось из-за горизонта после зимней спячки. Только гордый олень минурэй может поднять солнце, так все считают. Мать бросает шитьё и тоже спешит к окну. Вместе с сыном они мысленно в тундре, там ничего не мешает смотреть на солнце целыми днями. Но первым его встречает минурэй. Недоступный, замрёт он на вершине холма, даже не верится — живой ли. Поднимается холодное солнце, и кажется, будто минурэй нацепил его на рога, как начищенный медный таз.
Минурэй — олень, которого ни разу в жизни не запрягают, петля тынзяна-аркана ни разу не захлёстывается на его шее, минурэй — гордость всего стада. Только в трудные минуты он приходит к оленеводам на помощь.
— Хо-о! Хо-о! Эк, эк! — гортанно созывает пастух оленей.
Пора сменить пастбище, перейти на новые места, где много корма. Олени копытами выбили толстые пласты снега, по самую грудь зарылись в воронки. Быки-олени делают и запасные лунки для оленят, терпеливо дожидаются, когда телята выщипают у них из-под ног ягель. Много сил надо оленю, чтобы разбить плотный слоистый снег, оленёнку это не под силу. А тут пастух зовёт сменить пастбище! Снова пробиваться через сугробы, обрывы, горные речки.
— Хо-о! Хо-о! Эк, эк!
Настораживается стадо, но не решаются олени войти в снега. И тогда на зов пастуха первым откликается минурэй. Поднял голову от разрытой ямы, посмотрел лиловыми глазами с вершины холма, пружинисто сбежал вниз. Неподвижны закинутые за спину красивые рога, как будто это не рога, а тонкий хрусталь на подносе. Длинной строчкой оставил на снегу след до самого горизонта, словно прошил белую простыню. Дорога открыта! Заколыхалось стадо, кустарником, карликовой берёзкой переплелись рога, клином разрезают олени строчку-след. Хоркают телята, разыскивая своих матерей, хруст копыт заполнил долину. Утренние морозные туманы держатся в низовьях на распаренных оленьих языках.
— Хо-о! Эк-эк-эк! — созывает пастух оленей.
Молча смотрят мать и сын через пятнышко на стекле. Тоска сжимает грудь, так хочется сейчас быть в холодной и прекрасной тундре.
— Раз минурэй зацепил рогами солнце, больше ему за горизонтом спать не придётся, — обняла мать Ундре. — Скоро оно так поднимется над тундрой, что большой тёплой лепёшкой закроет верхнее отверстие в чуме дедушки.
Бесформенное солнце пылает за Обью холодным пожаром. Оно так велико, что в него вмещается деревянная школа на этом берегу. Солнце или сказочный занавес? Приоткрой — и увидишь лето.
«А если рассказать Аркашке, — думает Ундре, — он не поверит, что солнце зимой может быть холодным, а ещё и засмеёт. Для него всё известно, ничего особенного нет». Как он смеялся, когда Ундре впервые в школе увидел водяное отопление. Ундре подумал, что это, наверное, добрые духи, прикладывал ухо к горячей батарее и прислушивался — что за волшебная сила там булькает? Без печки, а греет. Зимой в чуме печку топят круглые сутки. Прогорит последнее полено, а злой холод Иськи тут как тут, будто на голое тело с мороза железную малицу на тебя натягивает.
Такой человек уж Аркашка, но Ундре и дня не может без него прожить. Ундре любит ещё заглянуть в журнал «Весёлые картинки». Там и метро, и автобусы увидишь. Аркашку родители возили по большим городам, он на всяких машинах досыта накатался, а Ундре ещё нигде не был. Кушеват ему сначала целым городом показался.
Если бы Аркашка знал, что этот журнал выписывает дедушка Валякси для себя, то, наверное, лопнул бы от смеха. Ему ведь не объяснишь, что дедушка чуть-чуть по буквам читает, а «Весёлые картинки» ему нравятся, там всё понятно. В районной газете он по слогам читает короткие заголовки, а длинные заметки сразу же пропускает и ворчит: «Очень много слов, столько и оленей никогда не бывает».
Аркашка каждое утро бегает на почту и ждёт, когда придёт районная газета «Правда тундры». Его всё интересует про геологов, бурильщиков. Аркашка уже давно решил стать геологом. Он такие вопросы задаёт Ундре, что Ундре начинает завидовать его шишке на затылке.
— Какая высота буровой вышки? — спрашивает Аркашка, хотя сам ни разу не был в тундре и не видел настоящую вышку. Ундре их перевидал множество, были они с дедушкой и на вышке, где работает Фёдор.
— Что такое ротор? — не даёт даже подумать Аркашка и сам же отвечает: — Хе, не знаешь. Это основание вышки, стальной круг, опора.
— А ты залезал на площадку кран-блока?
Ундре поднимался на самую верхнюю площадку. Его чуть не затошнило, руки и ноги стали ватными, непослушными. А Фёдор, посвистывая, расхаживал там, как по земле. Он заметил, что Ундре побледнел, но не стал смеяться, как посмеялся бы Аркашка, а сказал, что с ним тоже так было. Ундре и в голову от страха не пришло спросить, как называется эта площадка.
— Для чего бурильщикам нужен глинистый раствор?
Голова может разболеться от Аркашкиных вопросов. Очень любит похвастать Аркашка, и Ундре спросил однажды:
— А что такое ягель?
— Кто не знает, — не задумываясь, ответил Аркашка, — олений корм, — и выдернул из болотной кочки пучок мха. — Вот.
Тут уж пришлось рассмеяться Ундре. Как же можно не знать таких простых вещей?!
— Ягель совсем другой. Он седой, как борода у дедушки Валякси. И это не мох, а лишайник.
— Правда?
Аркашка на турнике десять раз подтягивается, а Ундре через силу три раза. Аркашка уже с первого класса пытается показать свою силу. Геолог Фёдор про него сказал: кто веснушчатый и курносый, тот всегда петушится, ему всё нипочём. Наверное, пошутил. Однако Ундре очень хотелось избавиться от своей стеснительности, походить на Аркашку. Вместо того чтобы заниматься на турнике, Ундре ладонью поддерживал нос кверху, чтобы курносым стать, шариковой ручкой рисовал около носа веснушки. Аньки заметила, испугалась: «Разве человеку можно издеваться над своим лицом, разве куропатке придёт на ум зимой выщипывать у себя перья?!» Вечером пришёл дядя Миша, кушеватский врач, велел язык показать, всего прослушал и сказал: «Ну?!» Пришлось Ундре всю правду рассказать. Конечно, врача позвала мать. Дядю Мишу все приглашают по разным делам. Он даже у бабки Пелагеи разбирался, почему у них вдруг молоко начало скисать. Бабка заметалась, когда геологи стали брать молоко у других.
— А вы хорошо промываете посуду? — спросил врач.
— Как же, — всполошилась бабка Пелагея и показала на плиту, где одна на другой просушивались банки.
— Так, так, — задумался дядя Миша.
Он, посмотрел корову Милку. Однако корова была как корова, жвачку жевала, и ей было всё равно, что о ней думают.
— Так, так, — сказал дядя Миша и снова спросил: — А где же вы храните молоко летом?
— Да тут вот, в кладовочке, — путаясь в сарафане, засеменила бабка Пелагея, — прохладненько ему здесь.
Когда открыли кладовку, то увидели Аркашку. Всё лицо у него было вымазано сливками. От удивления у дяди Миши сползли очки.
— Ну, если губами в банки… — покачал головой, — то, конечно, молоко будет скисать… Так, так, — загремел он медицинскими инструментами в ящичке, — лечить надо не корову, а вот этого лакомку.
— Не надо мне укол! — завопил Аркашка. — Я не знал, что оно от этого скисает, — и бросился на улицу…
Вообще Аркашка такой человек, который много знает и ничего не знает. А с ним и Ундре делает то, что одному и не придумать. С чужого пальто срезали пуговицы, продели в них толстые нитки — хорошие жужжалки получились.
— Почему ты у себя не отрезал? — строго спросили Ундре.
— А у меня их нет, — пробубнил он.
— Как это нет? У всех есть, а у тебя нет.
— А у него правда нет пуговиц, — сказал Аркашка. — Ундре ведь малицу носит, а на малице пуговиц не бывает. Её раз — и надел…
— Да, да, — согласились в учительской и отправили обоих в класс.
Однако бывает, что и Аркашка может оказаться беспомощным. Ундре понял это в тот день, когда они ходили искать корову за Белую гору. По Оби встречается много разливов — сорами их называют. К осени вода скатывается, и соры походят на огромные блюдца. В заморозки по ним можно ходить, как по асфальту.
Шли Ундре с Аркашкой и про всякие подвиги говорили. Впереди виднелась светлая полоска неба, но вот она всё уже, уже, и вдруг как будто разом проглотило день — исчезла. Стало темно и тихо, даже в ушах зазвенело от неожиданности. Ундре темноты не боится, он привык к ней в тундре, а Аркашка сразу же завертел головой, как гагара, оглядываясь вокруг. С берега видны были только тёмные зубья елей. У Ар кашки запершило в горле, и про подвиги ему расхотелось говорить.
— Вон и Горелый мыс, — еле слышно сказал он.
— Ага, — согласился Ундре. — В прошлом году медведь задрал у вас здесь телёнка.
— А за Горелым мысом Белая гора, — поспешил перевести разговор Аркашка. — Милка всегда где-нибудь около неё пасётся.
— Ага, — согласился опять Ундре. — А на самой Белой горе — старое хантыйское кладбище.
Раньше ханты по-своему хоронили. Родится человек — ему лодку-колданку делают. Умер человек — его в эту лодку, на землю положат, а сверху домик с дверцей сделают. Через эти дверцы разговаривали, думали, что он их слышит, через дверцу табаком угощали, еду давали. Уходили — оставляли подарки, приходили — оленя резали, большой костёр жгли…
— Я бы эту глупую корову давно продал, — почти дрожащим голосом сказал Аркашка. — Подумаешь, молоко…
— Дедушка говорит, — продолжал Ундре, — Халась-ики шибко сердится, что обычай забыли. Ночью пляшет на Белой горе. Крови хочет…
— А к-к-кто такой Халась-ики?
— Это дух, который охраняет могилы, — карабкаясь на гору, ответил Ундре. — Иди сюда, сейчас увидишь.
— Ду-духов не бывает, — ответил Аркашка, но дальше не тронулся. — Ой! — вскрикнул он, увидев белёсое пятно.
— Не бойся, это череп оленя.
«Кап-кабэ-э-э! кап, кап!» — пронзительный крик ножом полоснул сонный воздух, тёмные тени зафыркали из-под ног. Обдирая лицо и руки об кустарник, Аркашка с криком бросился вниз.
— Да это же куропатки! — попытался остановить его Ундре.
Но в темноте только слышно было, как взлетали над кустарником рыбацкие сапоги с длинными голенищами, хлюпали в лужах, снова поднимали Аркашку на ноги и катили под гору.
Послышался хруст — это была Милка. Ундре приготовился ловить её тынзяном, как оленя, но Милка, почуяв запах хлеба у него в кармане, сама подставила рога. Когда он спустился на берег сора, то увидел Аркашку. Тот свернулся комочком на валуне и трясся от плача. Ундре даже стало жаль его, таким Аркашка казался беспомощным. Конечно, он хочет быть геологом, и говорит как геолог, и ходит летом в такой же брезентовой одежде — робе. И Ундре хочет стать геологом, но чтобы рядом с буровой вышкой обязательно паслись олени, а то без них скучно в тундре.
Только что было солнце — и вот уже расплылось большим красным пятном на снегу. Мороз стал ещё крепче, затрещал во дворах. Сегодня даже строители не вышли на работу. Рядом с дорогой стоит заиндевелый сруб, разбросаны брёвна. Они так промёрзли, что от них отскакивает топор. Ундре не даёт застыть пятнышку на окне, он почему-то всё равно уверен, что увидит, наконец, Аркашку. Может, скучно Ундре без Аркашки потому, что тот большой выдумщик?
Ундре знает мало игр. Самая любимая — поиграть в «куропатку». Мягкий, длиннокосый буран закружит среди домов, взметёт тучи снега, а Ундре расставит руки, буран — под малицу, надует парусом — и покатил Ундре с пригорка в сугроб. И куропатки так же играют — только поднимутся, а их шлёп — вниз. Но как можно работу превратить в игру? Если Ундре ставит сети, так он ставит, чтобы поймать рыбу, если помогает пасти оленей, так смотрит, чтобы они не разбегались далеко. Но у Аркашки всё наоборот.
Пришёл как-то к ним попросить старый сломанный хорей, [3]чтобы трубу почистить. Весной в ней много копоти собирается — тяга плохая. А как залез Аркашка на крышу, надел на голову каску бурильщика, так у него печка стала вышкой, хорей — буровой трубой, а мочалка на конце его — долотом турбобура, которым сверлят землю — породу. Опустил Аркашка хорей с мочалкой в трубу — туда-сюда чистит и подаёт команды Ундре, с кем-то разговаривает по «рации».
— База, я — Р-78. Как меня слышите? Приём.
— Понял вас, понял. Обрабатываю точку… Докладываю. Бурение идёт с ускорением. Сейчас долото турбобура прошивает древний слой наших предков…
Аркашка вытащил хорей и заглянул в трубу — хорошо ли прочистил, и тут же закашлялся. Из трубы неожиданно повалил дым. Видно, старики забыли про Аркашку и затопили печь. Да и Аркашка с хореем полдня до дома шёл. По дороге он обстукал все провода, прикладываясь к каждому столбу ухом — хорошо ли гудит и по-разному ли. И Ундре заставлял слушать. Потом они прыгали с хореем, кто дальше. Дым повалил так густо, что Аркашку не стало видно.
— Закрыть задвижки фонтанной арматуры, — приказал он. — Скважина газирует, грозит аварией. Остановить буровую. Подать глинистый раствор, — командовал Аркашка.
Глинистый раствор специально делают, чтобы не обвалилась скважина, предупредить аварию — ведь под землёй очень большое давление, для смазки. А также его нагнетают в скважину для удаления перемолотой буром породы.
Однако для чего нужна глина Аркашке? Ундре послушался — раз нужна, зачерпнул с завалинки оттаявшей земли и подал Аркашке ведро на верёвочке. Тот даже не моргнул глазом — высыпал всё в трубу и заткнул её ведром…
Через несколько минут хлопнули двери, с клубами дыма, чихая, кашляя, вывалились на улицу старики Роговы.
— Так и знала, опять вьюшку не открыл, — затараторила бабка Пелагея. — Я печь топлю, а он, видишь ли, вьюшку не удосужился открыть.
— Дык ведь я же тебе вьюшку эту даже в руки подал, на, мол, положи вниз… На стуле-то когда стоял…
— Дык, дык, старый глухарь, — передразнила деда Пелагея и вытряхнула из сарафана остатки дыма. Понюхала подол, чуть не заплакала:
— Весь шёлк прокоптился…
— С чем возишься, тем и пахнешь…
— Ну, погоди, старый пень, — бабка Пелагея стала угрожающе наступать, размахивая руками…
— База, я — Р-78, база, я — Р-78. Всё нормально, авария ликвидирована, — невозмутимо докладывал Аркашка, — выхожу на проектную глубину.
— Так это, смотри, вон, вон кто опять! — завизжал Сем Вань и слегка присел, как будто приготовился одним махом прыгнуть на крышу. — Я те спроектирую, Клин-Башка, уж я сегодня доберусь до твоей тыквы.
Стекло вспыхивает иглистыми огоньками, струится через окно золотисто-матовый поток, ласкает широкие крашеные половицы. Солнце борется с морозом, это первый февральский день, когда оно выкатилось из-за горизонта после зимней спячки. Только гордый олень минурэй может поднять солнце, так все считают. Мать бросает шитьё и тоже спешит к окну. Вместе с сыном они мысленно в тундре, там ничего не мешает смотреть на солнце целыми днями. Но первым его встречает минурэй. Недоступный, замрёт он на вершине холма, даже не верится — живой ли. Поднимается холодное солнце, и кажется, будто минурэй нацепил его на рога, как начищенный медный таз.
Минурэй — олень, которого ни разу в жизни не запрягают, петля тынзяна-аркана ни разу не захлёстывается на его шее, минурэй — гордость всего стада. Только в трудные минуты он приходит к оленеводам на помощь.
— Хо-о! Хо-о! Эк, эк! — гортанно созывает пастух оленей.
Пора сменить пастбище, перейти на новые места, где много корма. Олени копытами выбили толстые пласты снега, по самую грудь зарылись в воронки. Быки-олени делают и запасные лунки для оленят, терпеливо дожидаются, когда телята выщипают у них из-под ног ягель. Много сил надо оленю, чтобы разбить плотный слоистый снег, оленёнку это не под силу. А тут пастух зовёт сменить пастбище! Снова пробиваться через сугробы, обрывы, горные речки.
— Хо-о! Хо-о! Эк, эк!
Настораживается стадо, но не решаются олени войти в снега. И тогда на зов пастуха первым откликается минурэй. Поднял голову от разрытой ямы, посмотрел лиловыми глазами с вершины холма, пружинисто сбежал вниз. Неподвижны закинутые за спину красивые рога, как будто это не рога, а тонкий хрусталь на подносе. Длинной строчкой оставил на снегу след до самого горизонта, словно прошил белую простыню. Дорога открыта! Заколыхалось стадо, кустарником, карликовой берёзкой переплелись рога, клином разрезают олени строчку-след. Хоркают телята, разыскивая своих матерей, хруст копыт заполнил долину. Утренние морозные туманы держатся в низовьях на распаренных оленьих языках.
— Хо-о! Эк-эк-эк! — созывает пастух оленей.
Молча смотрят мать и сын через пятнышко на стекле. Тоска сжимает грудь, так хочется сейчас быть в холодной и прекрасной тундре.
— Раз минурэй зацепил рогами солнце, больше ему за горизонтом спать не придётся, — обняла мать Ундре. — Скоро оно так поднимется над тундрой, что большой тёплой лепёшкой закроет верхнее отверстие в чуме дедушки.
Бесформенное солнце пылает за Обью холодным пожаром. Оно так велико, что в него вмещается деревянная школа на этом берегу. Солнце или сказочный занавес? Приоткрой — и увидишь лето.
«А если рассказать Аркашке, — думает Ундре, — он не поверит, что солнце зимой может быть холодным, а ещё и засмеёт. Для него всё известно, ничего особенного нет». Как он смеялся, когда Ундре впервые в школе увидел водяное отопление. Ундре подумал, что это, наверное, добрые духи, прикладывал ухо к горячей батарее и прислушивался — что за волшебная сила там булькает? Без печки, а греет. Зимой в чуме печку топят круглые сутки. Прогорит последнее полено, а злой холод Иськи тут как тут, будто на голое тело с мороза железную малицу на тебя натягивает.
Такой человек уж Аркашка, но Ундре и дня не может без него прожить. Ундре любит ещё заглянуть в журнал «Весёлые картинки». Там и метро, и автобусы увидишь. Аркашку родители возили по большим городам, он на всяких машинах досыта накатался, а Ундре ещё нигде не был. Кушеват ему сначала целым городом показался.
Если бы Аркашка знал, что этот журнал выписывает дедушка Валякси для себя, то, наверное, лопнул бы от смеха. Ему ведь не объяснишь, что дедушка чуть-чуть по буквам читает, а «Весёлые картинки» ему нравятся, там всё понятно. В районной газете он по слогам читает короткие заголовки, а длинные заметки сразу же пропускает и ворчит: «Очень много слов, столько и оленей никогда не бывает».
Аркашка каждое утро бегает на почту и ждёт, когда придёт районная газета «Правда тундры». Его всё интересует про геологов, бурильщиков. Аркашка уже давно решил стать геологом. Он такие вопросы задаёт Ундре, что Ундре начинает завидовать его шишке на затылке.
— Какая высота буровой вышки? — спрашивает Аркашка, хотя сам ни разу не был в тундре и не видел настоящую вышку. Ундре их перевидал множество, были они с дедушкой и на вышке, где работает Фёдор.
— Что такое ротор? — не даёт даже подумать Аркашка и сам же отвечает: — Хе, не знаешь. Это основание вышки, стальной круг, опора.
— А ты залезал на площадку кран-блока?
Ундре поднимался на самую верхнюю площадку. Его чуть не затошнило, руки и ноги стали ватными, непослушными. А Фёдор, посвистывая, расхаживал там, как по земле. Он заметил, что Ундре побледнел, но не стал смеяться, как посмеялся бы Аркашка, а сказал, что с ним тоже так было. Ундре и в голову от страха не пришло спросить, как называется эта площадка.
— Для чего бурильщикам нужен глинистый раствор?
Голова может разболеться от Аркашкиных вопросов. Очень любит похвастать Аркашка, и Ундре спросил однажды:
— А что такое ягель?
— Кто не знает, — не задумываясь, ответил Аркашка, — олений корм, — и выдернул из болотной кочки пучок мха. — Вот.
Тут уж пришлось рассмеяться Ундре. Как же можно не знать таких простых вещей?!
— Ягель совсем другой. Он седой, как борода у дедушки Валякси. И это не мох, а лишайник.
— Правда?
Аркашка на турнике десять раз подтягивается, а Ундре через силу три раза. Аркашка уже с первого класса пытается показать свою силу. Геолог Фёдор про него сказал: кто веснушчатый и курносый, тот всегда петушится, ему всё нипочём. Наверное, пошутил. Однако Ундре очень хотелось избавиться от своей стеснительности, походить на Аркашку. Вместо того чтобы заниматься на турнике, Ундре ладонью поддерживал нос кверху, чтобы курносым стать, шариковой ручкой рисовал около носа веснушки. Аньки заметила, испугалась: «Разве человеку можно издеваться над своим лицом, разве куропатке придёт на ум зимой выщипывать у себя перья?!» Вечером пришёл дядя Миша, кушеватский врач, велел язык показать, всего прослушал и сказал: «Ну?!» Пришлось Ундре всю правду рассказать. Конечно, врача позвала мать. Дядю Мишу все приглашают по разным делам. Он даже у бабки Пелагеи разбирался, почему у них вдруг молоко начало скисать. Бабка заметалась, когда геологи стали брать молоко у других.
— А вы хорошо промываете посуду? — спросил врач.
— Как же, — всполошилась бабка Пелагея и показала на плиту, где одна на другой просушивались банки.
— Так, так, — задумался дядя Миша.
Он, посмотрел корову Милку. Однако корова была как корова, жвачку жевала, и ей было всё равно, что о ней думают.
— Так, так, — сказал дядя Миша и снова спросил: — А где же вы храните молоко летом?
— Да тут вот, в кладовочке, — путаясь в сарафане, засеменила бабка Пелагея, — прохладненько ему здесь.
Когда открыли кладовку, то увидели Аркашку. Всё лицо у него было вымазано сливками. От удивления у дяди Миши сползли очки.
— Ну, если губами в банки… — покачал головой, — то, конечно, молоко будет скисать… Так, так, — загремел он медицинскими инструментами в ящичке, — лечить надо не корову, а вот этого лакомку.
— Не надо мне укол! — завопил Аркашка. — Я не знал, что оно от этого скисает, — и бросился на улицу…
Вообще Аркашка такой человек, который много знает и ничего не знает. А с ним и Ундре делает то, что одному и не придумать. С чужого пальто срезали пуговицы, продели в них толстые нитки — хорошие жужжалки получились.
— Почему ты у себя не отрезал? — строго спросили Ундре.
— А у меня их нет, — пробубнил он.
— Как это нет? У всех есть, а у тебя нет.
— А у него правда нет пуговиц, — сказал Аркашка. — Ундре ведь малицу носит, а на малице пуговиц не бывает. Её раз — и надел…
— Да, да, — согласились в учительской и отправили обоих в класс.
Однако бывает, что и Аркашка может оказаться беспомощным. Ундре понял это в тот день, когда они ходили искать корову за Белую гору. По Оби встречается много разливов — сорами их называют. К осени вода скатывается, и соры походят на огромные блюдца. В заморозки по ним можно ходить, как по асфальту.
Шли Ундре с Аркашкой и про всякие подвиги говорили. Впереди виднелась светлая полоска неба, но вот она всё уже, уже, и вдруг как будто разом проглотило день — исчезла. Стало темно и тихо, даже в ушах зазвенело от неожиданности. Ундре темноты не боится, он привык к ней в тундре, а Аркашка сразу же завертел головой, как гагара, оглядываясь вокруг. С берега видны были только тёмные зубья елей. У Ар кашки запершило в горле, и про подвиги ему расхотелось говорить.
— Вон и Горелый мыс, — еле слышно сказал он.
— Ага, — согласился Ундре. — В прошлом году медведь задрал у вас здесь телёнка.
— А за Горелым мысом Белая гора, — поспешил перевести разговор Аркашка. — Милка всегда где-нибудь около неё пасётся.
— Ага, — согласился опять Ундре. — А на самой Белой горе — старое хантыйское кладбище.
Раньше ханты по-своему хоронили. Родится человек — ему лодку-колданку делают. Умер человек — его в эту лодку, на землю положат, а сверху домик с дверцей сделают. Через эти дверцы разговаривали, думали, что он их слышит, через дверцу табаком угощали, еду давали. Уходили — оставляли подарки, приходили — оленя резали, большой костёр жгли…
— Я бы эту глупую корову давно продал, — почти дрожащим голосом сказал Аркашка. — Подумаешь, молоко…
— Дедушка говорит, — продолжал Ундре, — Халась-ики шибко сердится, что обычай забыли. Ночью пляшет на Белой горе. Крови хочет…
— А к-к-кто такой Халась-ики?
— Это дух, который охраняет могилы, — карабкаясь на гору, ответил Ундре. — Иди сюда, сейчас увидишь.
— Ду-духов не бывает, — ответил Аркашка, но дальше не тронулся. — Ой! — вскрикнул он, увидев белёсое пятно.
— Не бойся, это череп оленя.
«Кап-кабэ-э-э! кап, кап!» — пронзительный крик ножом полоснул сонный воздух, тёмные тени зафыркали из-под ног. Обдирая лицо и руки об кустарник, Аркашка с криком бросился вниз.
— Да это же куропатки! — попытался остановить его Ундре.
Но в темноте только слышно было, как взлетали над кустарником рыбацкие сапоги с длинными голенищами, хлюпали в лужах, снова поднимали Аркашку на ноги и катили под гору.
Послышался хруст — это была Милка. Ундре приготовился ловить её тынзяном, как оленя, но Милка, почуяв запах хлеба у него в кармане, сама подставила рога. Когда он спустился на берег сора, то увидел Аркашку. Тот свернулся комочком на валуне и трясся от плача. Ундре даже стало жаль его, таким Аркашка казался беспомощным. Конечно, он хочет быть геологом, и говорит как геолог, и ходит летом в такой же брезентовой одежде — робе. И Ундре хочет стать геологом, но чтобы рядом с буровой вышкой обязательно паслись олени, а то без них скучно в тундре.
Только что было солнце — и вот уже расплылось большим красным пятном на снегу. Мороз стал ещё крепче, затрещал во дворах. Сегодня даже строители не вышли на работу. Рядом с дорогой стоит заиндевелый сруб, разбросаны брёвна. Они так промёрзли, что от них отскакивает топор. Ундре не даёт застыть пятнышку на окне, он почему-то всё равно уверен, что увидит, наконец, Аркашку. Может, скучно Ундре без Аркашки потому, что тот большой выдумщик?
Ундре знает мало игр. Самая любимая — поиграть в «куропатку». Мягкий, длиннокосый буран закружит среди домов, взметёт тучи снега, а Ундре расставит руки, буран — под малицу, надует парусом — и покатил Ундре с пригорка в сугроб. И куропатки так же играют — только поднимутся, а их шлёп — вниз. Но как можно работу превратить в игру? Если Ундре ставит сети, так он ставит, чтобы поймать рыбу, если помогает пасти оленей, так смотрит, чтобы они не разбегались далеко. Но у Аркашки всё наоборот.
Пришёл как-то к ним попросить старый сломанный хорей, [3]чтобы трубу почистить. Весной в ней много копоти собирается — тяга плохая. А как залез Аркашка на крышу, надел на голову каску бурильщика, так у него печка стала вышкой, хорей — буровой трубой, а мочалка на конце его — долотом турбобура, которым сверлят землю — породу. Опустил Аркашка хорей с мочалкой в трубу — туда-сюда чистит и подаёт команды Ундре, с кем-то разговаривает по «рации».
— База, я — Р-78. Как меня слышите? Приём.
— Понял вас, понял. Обрабатываю точку… Докладываю. Бурение идёт с ускорением. Сейчас долото турбобура прошивает древний слой наших предков…
Аркашка вытащил хорей и заглянул в трубу — хорошо ли прочистил, и тут же закашлялся. Из трубы неожиданно повалил дым. Видно, старики забыли про Аркашку и затопили печь. Да и Аркашка с хореем полдня до дома шёл. По дороге он обстукал все провода, прикладываясь к каждому столбу ухом — хорошо ли гудит и по-разному ли. И Ундре заставлял слушать. Потом они прыгали с хореем, кто дальше. Дым повалил так густо, что Аркашку не стало видно.
— Закрыть задвижки фонтанной арматуры, — приказал он. — Скважина газирует, грозит аварией. Остановить буровую. Подать глинистый раствор, — командовал Аркашка.
Глинистый раствор специально делают, чтобы не обвалилась скважина, предупредить аварию — ведь под землёй очень большое давление, для смазки. А также его нагнетают в скважину для удаления перемолотой буром породы.
Однако для чего нужна глина Аркашке? Ундре послушался — раз нужна, зачерпнул с завалинки оттаявшей земли и подал Аркашке ведро на верёвочке. Тот даже не моргнул глазом — высыпал всё в трубу и заткнул её ведром…
Через несколько минут хлопнули двери, с клубами дыма, чихая, кашляя, вывалились на улицу старики Роговы.
— Так и знала, опять вьюшку не открыл, — затараторила бабка Пелагея. — Я печь топлю, а он, видишь ли, вьюшку не удосужился открыть.
— Дык ведь я же тебе вьюшку эту даже в руки подал, на, мол, положи вниз… На стуле-то когда стоял…
— Дык, дык, старый глухарь, — передразнила деда Пелагея и вытряхнула из сарафана остатки дыма. Понюхала подол, чуть не заплакала:
— Весь шёлк прокоптился…
— С чем возишься, тем и пахнешь…
— Ну, погоди, старый пень, — бабка Пелагея стала угрожающе наступать, размахивая руками…
— База, я — Р-78, база, я — Р-78. Всё нормально, авария ликвидирована, — невозмутимо докладывал Аркашка, — выхожу на проектную глубину.
— Так это, смотри, вон, вон кто опять! — завизжал Сем Вань и слегка присел, как будто приготовился одним махом прыгнуть на крышу. — Я те спроектирую, Клин-Башка, уж я сегодня доберусь до твоей тыквы.