Я, как Шекспир, доверюсь монологу в честь раковины, найденной в земле. Ты послужила морю молодому, теперь верни его звучанье мне.
   Нет, древний череп я не взял бы в руки. В нем знак печали, вечной и мирской. А в раковине - воскресают звуки, умершие средь глубины морской.
   Она, как келья, приютила гулы и шелест флагов, буйный и цветной. И шепчут ее сомкнутые губы, и сам Риони говорит со мной.
   О раковина, я твой голос вещий хотел бы в сердце обрести своем, чтоб соль морей и песни человечьи собрать под перламутровым крылом
   И сохранить средь прочих шумов - милый шум детства, различимый в тишине. Пусть так и будет. И на дне могилы пусть все звучит и бодрствует во мне.
   Пускай твой кубок звуки разливает и все же ими полнится всегда. Пусть развлечет меня - как развлекает усталого погонщика звезда.
   x x x
   Две округлых улыбки - Телети и Цхнети, и Кумиси и Лиси - два чистых зрачка. О, назвать их опять! И названия эти затрудняют гортань, как избыток глотка.
   Подставляю ладонь под щекотную каплю, что усильем всех мышц высекает гора. Не пора ль мне, прибегнув к алгетскому камню, высечь точную мысль красоты и добра?
   Тих и женственен мир этих сумерек слабых, но Кура не вполне обновила волну и, как дуб, затвердев, помнит вспыльчивость сабель, бег верблюжьих копыт, означавший войну.
   Этот древний туман также полон - в нем стрелы многих луков пробили глубокий просвет. Он и я - мы лишь известь, скрепившая стены вкруг картлийской столицы на тысячу лет.
   С кем сражусь на восходе и с кем на закате, чтоб хранить равновесье двух разных огней: солнце там, на Мтацминде, луна на Махате, совмещенные в небе любовью моей.
   Отпиваю мацони, слежу за лесами, небесами, за посветлевшей водой. Уж с Гомборской горы упадает в Исани первый луч - неумелый, совсем молодой.
   Сколько в этих горах я камней пересилил! И тесал их и мучил, как слово лепил. Превозмог и освоил цвет белый и синий. Теплый воздух и иней равно я любил.
   И еще что я выдумал: ветку оливы я жестоко и нежно привил к миндалю, поместил ее точно под солнце и ливни. И все выдумки эти Тбилиси дарю.
   МЕТЕХИ
   Над Метехи я звезды считал, письменам их священным дивилсяВ небесах, как на древних щитах, я разгадывал знаки девиза.
   Мне всегда объясняла одно эта клинопись с отсветом синим будто бы не теперь, а давно, о Метехи, я был твоим сыном.
   Ты меня создавал из ребра, из каменьев твоих сокровенных, я наказывал мне серебра не жалеть для нарядов военных.
   Пораженный монгольской стрелой, я дышал так прощально и слабо под твоей крепостною стеной, где навек успокоился Або.
   За Махатской горой много дней ты меня окунал во туманы, колдовской паутиной твоей врачевал мои бедные раны.
   И когда-то спасенный тобой, я пришел к тебе снова, Метехи. Ворожи над моей головой, обнови золотые доспехи.
   Одари же, как прежде, меня Морским облаком и небесами, подведи под уздцы мне коня, чтоб скакать над холмами Иоанн.
   А когда доскажу все слова и вздохну так прощально и слабо, пусть коснется моя голова головы опечаленной Або.
   ПРЕКРАТИМ ЭТИ РЕЧИ
   НА МИГ...
   Прекратим эти речи на миг, пусть и дождь свое слово промолвит и средь тутовых веток немых очи дремлющей птицы промоет.
   Где-то рядом, у глаз и у щек, драгоценный узор уже сотканшелкопряды мотают свой шелк на запястья верийским красоткам.
   Вся дрожит золотая блесна, и по милости этой погоды так далекая юность близка, так свежо ощущенье свободы.
   О, ходить, как я хаживал, впредь и твердить, что пора, что пора ведь в твои очи сквозь слезы смотреть и шиповником пальцы поранить.
   Так сияй своим детским лицом! Знаешь, нравится мне в этих грозах, как стоят над жемчужным яйцом аистихи в затопленных гнездах.
   Как миндаль облетел и намок! Дождь дорогу марает и моетэто он подает мне намек, что не столько я стар, сколько молод.
   Слышишь? - в тутовых ветках немых голос птицы свежее и резче. Прекратим эти речи на миг, лишь на миг прекратим эти речи.
   НА НАБЕРЕЖНОЙ
   Я в семь часов иду - так повелось по набережной, в направленье дома, и продавец лукавый папирос мне смотрит вслед задумчиво и долго.
   С лотком своим он на углу стоит, уставится в меня и не мигает. Будь он неладен, взбалмошный старик. Что знает он, на что он намекает?
   О, неужели ведомо ему, что, человек почтенный и семейный, в своем дому, в своем пустом дому, томлюсь я от чудачеств и сомнений?
   Я чиркну спичкой - огонек сырой возникнет. Я смотрю на это тленье, и думы мои бродят над Курой, как бы стада, что ищут утоленья.
   Те ясени, что посадил Важа, я перенес в глубокую долину, и нежность моя в корни их вошла, и щедро их цветеньем одарила.
   Я сердце свое в тонэ закалил, и сердце стало вспыльчивым и буйным. И все ж порою из последних сил тянул я лямку - одинокий буйвол.
   О старость, приговор твой отмени и детского не обмани доверья. Не трогай палисадники мои, кизиловые не побей деревья.
   Позволь, я закатаю рукава. От молодости я изнемогаю пока живу, пока растет трава, пока люблю, пока стихи слагаю.
   ОТ ЭТОГО ПОРОГА...
   От этого порога до того работы переделал я немало. Чинары я сажал - в честь твоего лица, что мне увидеть предстояло
   Пока я отыскал твои следы и шел за ними, призванный тобою, состарился я. Волосы седы. Ступни мои изнурены ходьбою.
   И все ж от этой улицы до той я собирал оброненные листья, и наблюдали пристально за мной прохожих озадаченные лица.
   То солнце жгло, то дождик лил - всего не перескажешь. Так длинна дорога от этого порога до того и от того до этого порога.
   И все-таки в том стареньком дому все нашими населено следами, и где-то там, на чердаке, в дыму, лежит платок с забытыми слезами.
   От этого и до того огня ты шила мне мешок для провианта, Ты звездную одела на меня рубаху. Ты мешок мой проверяла.
   От этого порога до того я шел один среди жары и стужи, к бокам коней прикладывал тавро, и воду пил, толок я воду в ступе.
   Я плыл по рекам и не знал - куда, и там, пока плыла моя пирога, я слышал, как глаголила Кура, от этого и до того порога.
   ОЛЕНИ НА ГУМНЕ
   Я молод был. Я чужд был лени. Хлеб молотил я на гумне. Я их упрашивал: - Олени! Олени, помогите мне!
   Они послушались. И славна работали мы дотемна. О, как смеялись мы, как сладка дышали запахом зерна!
   Нас солнце красное касалось и отражалось в их рогах. Рога я трогал - и казалась, что солнце я держу в руках.
   Дома виднелись. Их фасаду закат заглядывал в лицо. И вдруг, подобная фазану, невеста вышла на крыльцо.
   Я ей сказал: - О, совпаденье! Ты тоже здесь? Ты - наяву? Но будь со мной, как сновиденье, когда засну, упав в траву.
   Ты мне привидишься босая, босая, на краю гумна. Но, косы за плечи бросая, ты выйдешь за пределы сна.
   И я скажу тебе: "Оденем оленям на рога цветы. Напьемся молоком оленьим иль буйвольим - как хочешь ты".
   Меж тем смеркается, и вилы крестьянин прислонил к стене,
   и возникает запах винный, и пар клубится на столе.
   Присесть за столик земледельца и, в сладком предвкушенье сна, в глаза оленьи заглядеться и выпить доброго вина...
   БЫКИ
   Что за рога украсили быка! Я видел что-то чистое, рябое, как будто не быки, а облака там шли, обремененные арбою.
   Понравились мне красные быки. Их одурманил запах урожая. Угрюмо напряженные белки смотрели добро, мне не угрожая.
   О, их рога меня с ума свели! Они стояли прямо и навесно. Они сияли, словно две свечи, и свечи те зажгла моя невеста.
   Я шел с арбой. И пахло все сильней чем-то осенним, праздничным и сытым. О виноградник юности моей, опять я янтарем твоим осыпан.
   Смотрю сквозь эти добрые рога н вижу то, что видывал когда-то: расставленные на лугу стога, гумно и надвижение заката.
   Мне помнится - здесь девочка была, в тени ореха засыпать любила. О женщина, ведущая быка, сестра моя! Давно ли это было?
   Прими меня в моих местах родных и одари теплом и тишиною! Пусть светлые рога быков твоих, как месяцы, восходят надо мною.
   АНАНИЯ
   Люблю я старинные эти старания: сбор винограда в ущелье Атени. Волов погоняет колхозник Анания, по ягодам туты ступают их тени.
   Пылает оранжевым шея вола! Рогам золотым его - мир и хвала! Сквозь них мне безмерная осень видна. Уже виноград претерпел умиранье.
   Но он воскресает с рожденьем вина, в младенчестве влаги, что зрела века. Ведь эта дорога и прежде вела туда, где хранит свои тайны марани.
   Ах, осени этой труды и сияния! А вон и ореха обширная крона, как часто под ней засыпал ты, Анания, и было лицо твое славно и кротко.
   Меж тем вечереет, и, в новой длине, все тени бредут в неживой вышине, как луны, мерцают волы при луне, и столько добра и усталости в теле.
   Как часто все это припомнится мне: тяжелые скрипы арбы в тишине и, в мирном и медленном лунном огне, Анания, и волы, и Атени...
   В СИГНАХИ, НА ГОРЕ
   Я размышлял в Сигнахи, на горе, над этим миром, склонным к переменам, Движенье неба от зари к заре казалось мне поспешным и мгновенным.
   Еще восхода жив и свеж ожог и новый день лишь обретает имя, уже закатом завершен прыжок, влекущий землю из огня в полымя.
   Еще начало! - прочности дневной не научились заново колени. Уже конец! - сомкнулось надо мной ночное благо слабости и лени.
   Давно ли спал младенец-виноград в тени моей ладони утомленной? А вот теперь я пью вино и рад, что был так добр к той малости зеленой.
   Так наблюдал я бег всего, что есть, то ликовал, то очень огорчался, как будто, пребывая там и здесь, раскачивал качели и качался!
   ГРЕМСКАЯ КОЛОКОЛЬНЯ
   Всему дана двойная честь быть тем и тем: предмет бывает тем, что он в самом деле есть, и тем, что он напоминает.
   Я представлял себе корабль всегда, когда смотрел на Греми. Каким небесным якорям дано держать его на гребне?
   Я знал - нет смерти на земле, нет ничему предела, если опять, о Греми, на заре твои колокола воскресли.
   Вкусивший гибели не раз, твой грозный царь, поэт твой бедный, опять заплакал Теймураз, тобой возвышенный над бездной.
   Кахетии так тяжела нагрузка кисти виноградной. Вокруг покой и тишина и урожая вид нарядный.
   От заслонивших очи слез в счастливом зрительном обмане, твой странник, Греми, твой матрос, гляжу, как ты плывешь в тумане.
   ПО ПУТИ В СВАНЕТИЮ
   Теперь и сам я думаю: ужели по той дороге, странник и чудак, я проходил? Горвашское ущелье, о, подтверди, что это было так.
   Я проходил. И детскую прилежность твоей походки я увидел. Ты за мужем шла покорная, но нежность, сиянье нежности взошло из темноты.
   Наши глаза увиделись. Ревниво взглянул твой муж. Но как это давно случилось. И спасла меня равнина, где было мне состариться дано.
   Однако повезло тому, другому, не ведая опасности в пути, по той дороге он дошел до дому, никто не помешал ему дойти.
   Не гикнули с откоса печенеги, не ухватились за косы твои, не растрепали их. Не почернели глаза твои от страха и любви.
   И, так и не изведавшая муки, ты канула, как бедная звезда. На белом муле, о, на белом муле в Ушгули ты спустилась навсегда.
   Но все равно - на этом перевале ликует и живет твоя краса. О, как лукавили, как горевали глаза твои, прекрасные глаза.
   ЗАДУМАННОЕ ПОВЕДАЙ ОБЛАКАМ
   А после - шаль висела у огня, и волосы, не знавшие законов прически, отряхнулись от заколок и медленно обволокли меня.
   Я в них входил, как бы входил в туман в горах сванетских, чтобы там погибнуть, и все-таки я их не мог покинуть, и я плутал в них и впадал в обман.
   Так погибал я в облаке твоем. Ты догадалась - и встряхнула ситом, пахнуло запахом земным и сытым, и хлеб ячменный мы пекли вдвоем.
   Очаг дышал все жарче, все сильней. О, как похожи были ты и пламя, как вы горели трепетно и плавно, и я гостил меж этих двух огней.
   Ты находилась рядом и вокруг, но в лепете невнятного наречья, изогнутою, около Двуречья тебя увидеть захотел я вдруг.
   Чуть не сказал тебе я: "О лоза, о нежная, расцветшая так рано..." В Сванетии не знают винограда, я не сказал. И я закрыл глаза.
   Расстались мы. И вот, скорей старик, чем мальчик, не справляюсь я с собою, и наклоняюсь головой седою, и надо мной опять туман стоит.
   Верни меня к твоим словам, к рукам. Задуманное облакам поведай, я догадаюсь - по дождю, по ветру. Прошу тебя, поведай облакам!
   ДЕВЯТЬ ДУБОВ
   /Число девять считалось в народе магическим (девять дорог, девять гор, девять корней и т.д.). Девять дубов - символ непоколебимости, силы, долговечности народа. Девять плит Марабды - девять могил братьев Херхеулидзе, героически погибших в битве при Марабде./
   Мне снился сон - и что мне было делать? Мне снился сон - я наблюдал его. Как точен был расчет - их было девять: дубов и дзвов. Только и всего.
   Да, девять дэвов, девять капель яда на черных листьях, сникших тяжело. Мой сон исчез, как всякий сон. Но я-то, я не забыл то древнее число.
   Вот девять гор, сужающихся кверху, как бы сосуды на моем пути. И девять пчел слетаются на квеври, и квеври тех - не больше девяти.
   Я шел, надежду тайную лелея узнать дубы среди других лесов. Мне чудится - они поют "Лилео". О, это пенье в девять голосов!
   Я шел и шел за девятью морями. Число их подтверждали неспроста девять ворот, а девять плит Марабды, и девяти колодцев чистота.
   Вдруг я увидел: посреди тумана стоят деревья. Их черты добры. И выбегает босиком Тамара и девять раз целует те дубы.
   Я исходил все девять гор. Колени я укрепил ходьбою. По утрам я просыпался радостный. Олени, когда я звал, сбегали по горам.
   В глаза чудес, исполненные света, всю жизнь смотрел я, не устав смотреть. О, девять раз изведавшему это не боязно однажды умереть.
   Мои дубы помогут мне. Упрямо я к их корням приникну. Довезти меня возьмется буйволов упряжка. И снова я сочту до девяти.
   ТРИ СТИХОТВОРЕНИЯ О СЕРАФИТЕ
   Во время археологических раскопок древней картлийской столицы Армази, близ Мцхеты, была обнаружена гробница юной и прекрасной девушки -Серафиты, чей облик чудом сохранился до наших дней в своей живой прелести. В гроб ее проник корень гранатового дерева, проскользнувший в кольцо браслета.
   РАЗДУМЬЯ О СЕРАФИТЕ
   Как вникал я в твое многолетие, Мцхета. Прислонившись к тебе, ощущал я плечом мышцы трав и камней, пульсы звука и цвета, вздох стены, затрудненный огромным плющом.
   Я хотел приобщить себя к чуждому ритму всех старений, столетий, страстей и смертей. Но не сведущий в этом, я звал Серафиту, умудренную возрастом звезд и детей.
   Я сказал ей: - Тебе все равно, Серафита: умерла, и воскресла, и вечно жива. Так явись мне воочью, как эта равнина, как Армази, созвездия и дерева.
   Не явилась воочью. Невнятной беседой искушал я напрасно твою немоту. Ты - лишь бедный ребенок, случайно бессмертный, но изведавший смерть, пустоту и тщету.
   Все тщета! - я подумал. - Богатые камни неусыпных надгробий - лишь прах, нищета.
   Все тщета! - повторил я. И вздрогнул: - А
   Картли? Как же Картли? Неужто и Картли - тщета?
   Ничего я не ведал. Но острая влага округлила зрачок мой, сложилась в слезу. Вспомнил я - только ель, ежевику и благо, снизошедшее в этом году на лозу.
   И пока мои веки печаль серебрила, и пугал меня истины сладостный риск, продолжала во веки веков Серафита красоты .и бессмертия детский каприз.
   Как тебе удалось - над убитой боями и воскресшей землею, на все времена, утвердить независимый свет обаянья, золотого и прочного, словно луна?
   Разве может быть свет без источника света? Или тень без предмета? Что делаешь ты! Но тебе ль разделять здравомыслие это в роковом заблужденье твоей красоты!
   Что тебе до других? Умирать притерпелись, не умеют без этого жить и стареть. Ты в себе не вольна - неизбывная прелесть не кончается, длится, не даст умереть.
   Так прощай или здравствуй! Покуда не в тягость небесам над Армази большая звезда, всем дано претерпеть эту муку и благость, ничему не дано миновать без следа.
   ЗОВУ СЕРАФИТУ
   Не умерла, не предана земле. Ты - на земле живешь, как все. Но разве, заметив боль в пораненном крыле, не над тобою плакал твой Армази?
   О, как давно последние дары тебе живая суета дарила! С тех пор я жду на берегах Куры, н засухой опалена долина.
   Не умерла. И так была умна, что в спешке доброты и нетерпенья достиг твой шелест моего гумна: вздох тишины и слабый выдох пенья
   Что делаешь? Идешь? Или пока тяжелым гребнем волосы неволишь? Не торопись. Я жду тебя - века. Не более того. Века всего лишь.
   Еще помедли, но приди. Свежа н не трудна твоя дорога в Мцхету. Души моей приветная свеча уже взошла и предается свету.
   Уж собраны и ждут тебя плоды и лакомства, стесненные корзиной. Как милосердно быть такой, как ты: сюда идущей и такой красивой.
   В молчании твой голос виноват. Воспой глубоким горлом лебединым и виноградаря, и виноград, и виноградники в краю родимом.
   Младенческою песней умудрен, я разгадаю древние затеи и вызволю из тесноты времен отцов и дедов доблестные тени.
   Бессмертное не может быть мертво. Но знает ли о том земля сырая, ошибку ожиданья моего оплакивая и благословляя?
   Как твой удел серьезен и высок: в мгновенных измененьях мирозданья все бодрствует великий голосок бессмертного блаженства и страданья.
   ГРАНАТОВОЕ ДЕРЕВО
   У ГРОБНИЦЫ СЕРАФИТЫ
   И встретились: бессмертья твоего прекрасная и мертвая громада и маленькое дерево граната, возникшее во мгле из ничего.
   Ум дерева не ведает иной премудрости: лишь детское хотенье и впредь расти, осуществлять цветенье и алчно брать у щедрости земной.
   Не брезгуя глубокой тьмой земли, в блаженном бессознании умнейшем, деревья обращаются к умершим и рыщут пользы в прахе и пыли.
   Но что имел в виду живой росток, перерастая должные границы, когда проник он в замкнутость гробницы и в ней сплоченность мрамора расторг?
   Влекло его твое небытие пройти сквозь твердь плиты непроходимой, чтобы припасть к твоей руке родимой, удостоверясь в тонкости ее.
   С великим милосердием дерев разнял он узкий холодок браслета и горевал, что ты была бессмертна лишь вечно, лишь потом, лишь умерев.
   Гранат внушал запястью твоему все то, что знал об алых пульсах крови в больших плодах, не умещенных в кроне и по ночам слетающих во тьму.
   Он звал тебя узнать про шум ветвей с наивностью, присущею растеньям, истерзанный тяжелым тяготеньем, кровоточеньем спелости своей.
   Какая же корысть владела им, вела его в таинственные своды явить великодушие природы в последний раз! - твоим рукам немым?
   Не Грузии ли древней тишина велит очнуться песенке туманной: "Зачем так блещут слезы, мой желанный? Зачем мне эта легкость тяжела?"
   Не Грузии ли древней колдовство велит гранату караулить плиты и слабое дыханье Серафиты не упускать из сердца своего?
   СКАЗАННОЕ ВО ВРЕМЯ БОМБЕЖКИ
   В той давности, в том времени условном что был я прежде? Облако? Звезда? Не пробужденный колдовством любовным алгетский камень, чистый, как вода?
   Ценой любви у вечности откуплен, я был изъят из тьмы, я был рожден. Я - человек. Я, как поющий купол, округло и таинственно сложен.
   Познавший мудрость, сведущий в искусствах, в тот день я крикнул: - О земля моя! Даруй мне тень! Пошли хоть малый кустикпростить меня и защитить меня!
   Там, в небесах, не склонный к проволочке сияющий нацелен окуляр, чтобы вкусил я беззащитность точки, которой алчет перпендикуляр.
   Я по колено в гибели, по пояс, я вязну в ней, тесно дышать груди. О школьник обезумевший! Опомнись! Губительной прямой не проводи.
   Я - человек! И драгоценен пламень в душе моей. Но нет, я не хочу сиять заметно! Я - алгетский камень. О господи, задуй во мне свечу!
   И отдалился грохот равномерный, н куст дышал, и я дышал под ним. Немилосердный ангел современный побрезговал ничтожеством моим.
   И в этот мир, где пахло и желтело, смеркалось, пело, силилось сверкнуть, я нежно вынес собственного тела родимую и жалостную суть.
   Заплакал я, всему живому близкий, вздыхающий, трепещущий, живой. О высота моей молитвы низкой, я подтверждаю бедный лепет твой.
   Я видел одинокое, большое свое лицо. Из этого огня себя я вынес, как дитя чужое, слегка напоминавшее меня.
   Не за свое молился долговечье в тот год, в тот час, в той темной тишине за чье-то золотое, человечье, случайно обитавшее во мне.
   И выжило оно. И над водою стоял я долго. Я устал тогда. Мне стать хотелось облаком, звездою, Алгетским камнем, чистым, как вода.
   ОСКОЛКИ ГЛИНЯНОЙ ЧАШИ
   Некогда Амиран, рассердившись, разбил вдребезги глиняную чашу, но осколки ее, желая соединиться, с шумом и звоном улетели в небо.
   Из народного сказания
   ...И ныне помню этот самолет и смею молвить: нет, я не был смелым. Я не владел своим лицом и телом. Бежал я долго, но устал и лег.
   Нет, не имел я твердости колен, чтоб снова встать. Пустой и одинокий, я все лежал, покуда взрыв высокий землей чернел и пламенем алел. ...
   Во мне скрестились холод и жара. Свистел пропеллер смерти одичавшей. И стал я грубой, маленькою чашей, исполненною жизни и добра.
   Как он желал свести меня на нет, разбить меня, как глиняную цельность, своим смертельным острием прицелясь в непрочный и таинственный предмет.
   И вспомнил я: в былые времена, глупец, мудрец, я счастлив был так часто. А вот теперь я - лишь пустяк, лишь чаша. И хрупкость чаши стала мне смешна.
   Что оставалось делать мне? Вот-вот я золотыми дребезгами гряну, предамся я вселенскому туману, на искру увеличив небосвод.
   Пусть так и будет. Ночью, как-нибудь, мелькну звездой возле созвездья Девы. Печальные меня проводят дэвы в мой Млечный и уже последний путь.
   Разрозненность сиротская моя воспрянет вдруг, в зарю соединяясь. И, может быть, я все ж вернусь, как аист на милый зов родимого жилья.
   Земля моя, всегда меня хранит твоя любовь. И все-таки ответствуй: кто выручит меня из мглы отвесной и отсветы души соединит?
   Карло Каладзе
   ЖИЗНЬ ЛОЗЫ
   Новелла в четырех песнях
   I
   Солнце гуляет по-над берегами Иори, зной непомерный свершился, а день в половине. Лютое солнце спалило поля - не его ли станем учить, как лелеять цветы полевые? Все-таки, все-таки только природе доверюсь: книга горы, где любая глава-виноградник, рукопись солнца: сложенная гением ересь, вникнуть бы в смысл этих надписей невероятных? Чу! Виноградарей песня зовет не меня ли зрением слез созерцать этот край изобилья? Если умру и забудусь - небес и Манави встреча и в том забытьи да не будет забыта! Если б строку совершенной лозе уподобить! Я - только голос, чтоб хору все пелось и пелось. Я - только глаз, чтобы взгляд был всевидяще-добрым, видя и ведая зелень, и вольность, и прелесть. Не шелохнувшись, мгновение длится, как время. Разве помыслишь о зле, о вражде и о вздоре? Я не случайно избрал для любви и доверья бег и стремленье и легкую поступь Иори. Солнце - мое! И на радостях мне захотелось солнце, как шапку, забросить в небесную чащу. Тот, только тот, кто в уста целовал ркацители, видел светило, вмещенное в винную чашу! - Лоза, о лоза, узнаю твой ускоренный пульс. Твое и мое одинаковы сердцебиенья. Ты - прежде, ты - мастер, я - твой подражатель,
   и пусть!Тебе посвящу ученичество стихотворенья.
   II
   Слава, Манави, тому, кто затеял однажды вечность любви, и сады, и судьбу, и угодья. Крепость в руинах, и та изнывает от жажды верить в бессмертье цветенья и плодородья. Мертв от рожденья, кто верит в скончание света. Свет будет длиться - без перерыва и риска. Ты, виноградник, поведай, как было все это: лоз исчисление - триста, и триста, и триста. Воздух прозрачен, как будто отсутствует вовсе, помысел сердца в нем явственно опубликован. Домики эти всегда помышляют о госте, пялясь в пространство высокими лбами балконов. Сразу, врасплох, со спины - на ликующий полдень обрушился град, нещадная грянула ярость. Пал виноградник и смертного мига не понял, черное облако, смерти слепая всеядность. Только минута прошла: непогода с погодой насмерть схватились непоправимо и быстро. Солнце опомнилось. Полдень очнулся спокойный. Нет ни того, кто убит, ни того, кто убийца. Мертвой лежит драгоценная малость и радость, веточка, чудо, казненное детство побега, и улетучилась, и не сбылась виноградность... Ведро. Глаза прозревают от влаги от века. - Лоза, о лоза, узнаю твой ускоренный пульс: бессонница крови, ямб-пауза и ударенье. Во мне - твоя кровь. Золотой виноградиной уст, тебя восхваляя, свершается стихотворенье.
   III
   Было - но есть, ибо память не знает разлуки с временем прошлым, и знать не научится вскоре. Ношею горя обремененные руки. Памятник битве неравной. Безмолвие скорби. Брат виноградарь, когда бы глупей иль умнее был, я б забыл о былом, но не рано ль, не рано ль? В наших зрачках те события окаменели, сердце прострелено градом, о брат виноградарь. Если нахмурюсь и молвлю: - Я помню. Ты помнишь? Мне собеседник ответит: - Ты помнишь? Я помню. Жизнь-это средство смертельно рвануться на помощь жизни чужой: человеку, и саду, и полдню. Что из того, что навряд ли и трех очевидцев бой пощадил, чтобы длилась суровая тризна. Может быть, трое осталось из тех арагвинцев, много и мало их было, а было их триста. Женщины реяли, черные крылья надевши, в высях печали, которую ум не постигнет. Встань, виноградник, предайся труду и надежде! Ты - непреклонен, вовек ты не будешь пустынен. Ты, как и я, завсегдатай горы зеленейшей. Я, как и ты, уроженец и крестник Манави. Сводит с ума - так родим, и громоздок, и нежен поскрип колес до отверстого входа в марани! -Лоза, о лоза, узнаю твой ускоренный пульс. Благоговею пред страстью твоею к даренью. Ты мою кровь понукаешь спешить, тороплюсь: благодаренье окажется стихотвореньем.
   IV
   Хочет лоза говорить, повисая бессильно, изнемогая, вздыхая все тише и реже. Чтобы потом сожаление нас не бесило, пусть говорит! Как добры ее чудные речи! - Может быть, дух испущу - и тогда не отчаюсь. Я одолею меня испытующий ужас. Непрерываемость жизни, любви неслучайность, длительность времени - мне отведенная участь. Вечно стремлюсь, как Иори и как Алазани, как продвиженье светил в глубине мирозданья, тысячелетья меня провожают глазами, вечно стремлюсь исцелить и утешить страданья. Помню грузин, что о Грузии так трепетали: о, лишь возьми мою жизнь, и дыханье, и трепет. Жизнь не умеет забыться для сна и печали, и виноградник живет, когда бедствие терпит. Дудочки осени празднество нам возвестили. Слушайте, воины и земледельцы, мужчины! Той же рукою, которой меня вы взрастили, ввысь поднимите с великою влагой кувшины. Жажда - была и, как горе, сплыла, миновала, быть ей не быть - не колеблясь и не канителя. Тот, кто на солнце смотрел сквозь стакан ркацители, может сказать: меня солнце в уста целовало! - Лоза, о лоза, узнаю твой ускоренный пульс, тот пульс, что во мне, это только твое повторенье. Пока он так громок, насыщен тобой и не пуст, прошу, о, прими подношение стихотворенья!