Михаил Ахманов
Страж фараона

Часть I
Начало. Великий Хапи

   Он явился однажды из ночной тьмы и был высок, могуч и статен, но во всем остальном подобен сыновьям Та-Кем, а не рыжим темеху, не белолицым шерданам из народов моря и не жителям страны Куш. Кожу имел смугловатую, глаза и волосы – темные, нос и губы – благородных очертаний, а лицо его было из тех лиц, какие ваятели наши высекают в камне, изображая отца богов Амона.
Тайная летопись жреца Инени,
не дошедшая до потомков

 

Глава 1
Провал

   Обманул! Обманул, магометанский пес!
   Дверь за Баштаром закрылась, отрезав клочок небесной синевы, солнечный диск и ветви платана, трепетавшие на ветру. Лязгнули запоры. Теперь лишь яркая голая лампочка у потолка освещала подвал – большой, восемь на шесть метров; слева – параша, справа – служивший постелью старый продавленный матрас. Рядом с ним, прямо на полу, миска с пшенной кашей и глиняный кувшин с водой. Все остальное пространство у стен занимали груды камней, ведра с песком и наждаком да инструменты, а в середине, под самой лампочкой, торчал почти готовый памятник – оставалось лишь высечь даты рождения и смерти.
   Яростно стиснув молот, Семен уставился на эту могильную плиту. Большая, в рост человека, из серого гранита, с закругленной верхушкой и тщательно отшлифованная… Под закруглением – полумесяц со звездочкой, ниже – прихотливая вязь арабских письмен, а еще ниже – волк с ощеренной пастью. Такие памятники, нарушая запрет Аллаха, не поощрявшего изображение живых существ, ставили боевикам, и по тому, что в последние месяцы заказы сыпались как дождь с небес, Семен мог судить об успехах федералов.
   Впрочем, ему не верилось, что они когда-нибудь доберутся сюда, в глухой аул горной Чечни. А если бы и добрались, что изменится? Его наверняка перепрячут либо перекупят. Пещер да ям в горах не сочтешь, и каждую не обыщешь… Найдется, куда засунуть ценное имущество – Семена Ратайского, скульптора-простофилю из Петербурга… Вот болван так болван! Польстился на крутые бабки, приехал в Хасавюрт ваять местных нуворишей! Пожалуйте, господа джигиты! Кому – бюстик, кого – в полный рост, а самых достойных персон изобразим на аргамаке с кривым ятаганом в зубах… Вот и наваял! Сто четырнадцать могильных плит за двадцать восемь месяцев!
   Он злобно пнул пальцами босой ноги миску с кашей, пошарил в кармане грязных парусиновых штанов, извлек полупустую пачку «Беломора» и закурил с четвертой попытки – руки тряслись от бешенства. Папиросы являлись премией, выдаваемой старым мерзавцем Баштаром за каждый законченный обелиск, и Семен растягивал их на неделю, по три в сутки, утром, в обед и вечером. Скудное табачное довольствие, зато выпускали во дворик, посидеть на солнышке, и кормили обильно, чтобы силу не потерял – без силы как рубить неподатливый камень? Так что кормили и не калечили, даже за побеги не стегали, не в пример другим-прочим. Особо ценное имущество, мать их так и разэтак!
   Жадно затягиваясь и чувствуя, как толкается в висках кровь, Семен в тысячный раз подумал, что лишь рабы умеют ценить свободу. Даже в нынешние просвещенные времена многие теряют ее отчасти или полностью по тем или иным причинам: воры и убийцы – в наказание, солдаты – выполняя долг, фанатики – из-за приверженности кумирам. Но рабское состояние в своем рафинированном виде было чем-то совсем иным, неадекватным текущей эпохе, а к тому же попавших в него людей не поддерживали мысли о справедливом искуплении вины, осознание долга или же вера. Какая, к дьяволу, вера, какая справедливость? Ведь бог покинул их, бросив безвинными на расправу ублюдкам и злодеям!
   А также предателям. По большому счету, Семен не мог зачислить себя ни в болваны, ни в простофили, так как отправился в Хасавюрт не к подозрительным незнакомцам, а к другу Кеше, Кериму Муратову, однокашнику по петербургской Академии художеств, с коим в студенчестве уговорил изрядно кильки и холодца под пиво, «Столичную» и незабвенный портвейн «Агдам». Кеша учился на отделении живописи, писал неплохие пейзажи, баловался керамикой, тогда как Семен, не обиженный силой, предпочитал резец, кувалду и сварочный аппарат – то бишь ваяние да кузнечное художество. И были они в эти не столь уж далекие годы братьями, были неразлучны, как кисть и мольберт, как молоток и наковальня.
   Однако Керим его продал – в прямом, не переносном смысле. Цена была Семену неизвестна, но первый хозяин, Дукуз из Гудермеса, как-то намекнул, что братку-однокашнику хватит на новый «жигуль» и даже еще останется на пиво. Чтобы, значит, выезжать на пикники со всем комфортом, с закуской и выпивкой, и поминать братана добрым словом…
   У Дукуза Семен не задержался, успел только высечь его портрет из алебастра, и был тот бюстик настолько хорош, что редкостного умельца перекупили с изрядной прибылью. А там началось… Дукуз продал его Саламбеку, Саламбек – Хасану, Хасан – Эрбулату, а Эрбулат – Баштару. Дважды Семен бежал, от Саламбека и Хасана, однако неудачно; в первый раз словили его в горах, а во второй – прямо в Грозном, в милиции, куда он сунулся по глупости. Удрать же от Баштара и шайки его сыновей с племянниками возможности не было никакой – дикие скалы кругом да одна дорога, где всякий чужак заметен, как гвоздь в доске. Баштар, в сущности, был человеком неплохим, богобоязненным, но, как глава рода, о выгоде не забывал и, поразмыслив, нашел отличное применение Семеновым талантам – делать могильные плиты. Спрос на этот товар был немалый и в Чечне, и в ее окрестностях.
   Чтобы раб усерднее трудился, Баштар клятвенно пообещал, что отпустит его после сто четырнадцатого памятника. Странное число, не круглое, но столько, по словам Баштара, было сур в Коране, и Семен почтил их все кладбищенскими обелисками – от самой первой, что называлась «Открывающая Книгу», до последних – «Очищение», «Рассвет» и «Люди». Всякая плита с художественным оформлением приносила Баштару от семисот до полутора тысяч зеленых, и, памятуя о количестве сур в священной книге, он мог почитать себя богачом. Мог бы и благородство проявить, сдержать слово, как положено правоверному, но являлся он правоверным суровой советской закалки и больше Корана чтил пословицу: кур, что несут золотые яйца, на волю не отпускают. И в результате сто четырнадцатый обелиск стал для Семена не ступенькой к свободе, а камнем обмана. Баштар посмеялся над ним, заявив, что клятвы на Священной Книге не давал и что кроме сур есть еще и приложения-хадисы, коих насчитывается сотен пять, а может, и две тысячи. С тем он и удалился, хихикая в бороду.
   Семен докурил, мрачно взирая на памятник с волком, потом взвесил в смуглых мускулистых руках кувалду. Тяжелый молот, килограммов на шесть, с длинной, в метр, рукоятью; вот рассадить бы им Баштару череп! Так рассадить, чтобы кости хрустнули! Чтобы мозги по стенке расплескались! Чтобы верхняя челюсть налево, а нижняя – направо!..
   Он злобно скрипнул зубами. Ярость бушевала в нем, сильные мышцы напряглись, пальцы скрючились когтями, будто давил он не рукоять молотка, а тощую шею рабовладельца Баштара. Ненавистная рожа маячила перед ним, скалясь в издевательской ухмылке, и был в этот миг Баштар похож на волка, на злобного чеченского волчару, глядевшего на Семена с гранитной плиты.
   Сплюнув на пол, он оскалился волку в ответ и пробормотал:
   – Веселишься, сволочь? Думаешь, какие бабки тебе приволокут? И как ты их станешь считать да мусолить? А я – горбатиться в твоем подвале и камень рубить? Ну, блин, будет тебе камень! Только не в целости, а по частям!
   Поднимая увесистый молот, Семен шагнул к могильной плите. Реальность на секунду будто расплылась перед ним; сквозь алую пелену он не видел ни ярко вспыхнувшей лампочки, ни засаленного матраса, ни камней и ведер у стены, не чуял зловония, коим тянуло от параши, не слышал, как во дворе, за дверью, Баштар что-то толкует одной из десятка своих невесток. Пелена сгущалась и багровела, застилая взор, туманя разум, но он знал, что не промахнется, что молот послушен и грохнет прямо в волчью пасть, рассадит плиту до основания. Он ощущал это безошибочным чутьем каменотеса.
   Как делают статуи? Очень просто: берут камень и отсекают все лишнее… Этот волк был лишним, и арабская надпись, и полумесяц со звездой! И Баштар тоже был лишним, чем-то таким, что полагалось отсечь, вырубить из монолита жизни, превратить в щебенку, в пыль и прах… И Баштара, и друга Кешу, и прочую работорговую братию…
   Замах был могуч, и он уже приготовился к тому, как знакомая боль плеснет в напряженные мышцы и отзовется долгим эхом в костях. Камень есть камень, он не сдается без боя…
   Удар! Мгновенный проблеск света, затем полумрак, свежий теплый ветер, ночное небо и ощущение, что молот провалился в пустоту. Нет, не в пустоту, во что-то мягкое или не такое прочное, как камень… Инерция швырнула Семена вперед, он покатился, чувствуя хлесткие травяные стебли обнаженной кожей, прижался к земле, потом, не выпуская кувалды из рук, поднял голову.
   Ни лампы, ни матраса, ни подвала… Где-то в стороне, смутно отражаясь в водной поверхности, плясало багровое пламя костра – не огонь ли под адскими сковородками? Темнота, запах дыма, пота и крови, запах страдания – не ароматы ли преисподней? Стук и лязг, гортанные выкрики и вой – не вопли ли демонов? И эти огромные силуэты, что скользят вокруг, жуткие смрадные тени, то ли с дубинками, то ли с вилами…
   Дьяволы! Откуда они взялись?
   Вопрос остался без ответа. Чья-то босая ступня ударила Семена в грудь, чья-то дубина просвистела рядом с ухом, чья-то страшная рожа, чудовищно большая, с пучками волос, торчавших со всех сторон, склонилась к нему. Он ударил рукоятью молота, расслышал сдавленный стон и вскочил на ноги. Тени тянулись к нему чем-то длинным и острым, замахивались, угрожали, пугали адскими личинами, но он уже не страшился их и не задавался вопросом, откуда взялась эта адская свора и как он очутился здесь. Вся нерастраченная ненависть, весь гнев, копившийся день за днем, месяц за месяцем, вдруг прорвались, будто река, размывшая плотину; и, словно буйный поток, он не думал, вернется ли в прежнее русло, проложит ли новое и доберется ли до океана вообще.
   Не добраться означало умереть, но смерть была лучше судьбы раба. Смерть не пугала его; он лишь хотел отомстить кому-то за годы неволи и унижений. Почему бы не этим, с дьявольскими харями? Почему бы не здесь, на скользкой от крови траве? И почему не сейчас? Момент казался Семену вполне подходящим.
   – Не возьмете, гады! – взревел он, с размаху опуская молот. Что-то треснуло, то ли дерево, то ли кость, одна из теней исчезла, будто ее снесло ветром, но тут же явились три другие – подпрыгивали, кривлялись, тыкали длинными палками, пока Семен не успокоил их кувалдой. Затем все смешалось в хаосе дикой свалки; хруст, стоны и вопли, ощущение разгоряченных тел, боль от ударов, брызги крови, своей и чужой, страшные, похожие на звериные морды, лица, темные фигуры – они накатывали волной, ревели, рычали и падали под молотом, свистевшим в воздухе. Семен бил и бил, то вращая его над головой, то перебрасывая из руки в руку или отпуская на всю рукоять будто сокрушительное стальное ядро; ему, кузнецу и скульптору, молот был покорен и столь же привычен, как меч для древнего воина или коса для косаря. Случалось, в прежние годы он плющил с одного замаха железный двухдюймовый прут… У демонов, сражавшихся с ним, головы были помягче железа.
   Теперь, когда он поднялся, ему казалось, что эти существа, люди или дьяволы, не могут сравниться с ним ростом, силой и подвижностью. Они доставали ему до плеча, хоть их чудовищные лики были втрое и вчетверо больше, чем у нормальных людей; лики трещали и распадались под ударами, и скоро Семен догадался, что это не лица вовсе, а маски. Лиц он не видел – ночь была темной, безлунной, а отблески от костра слишком слабыми.
   Что-то тонко пропело в темноте, едва различимый прутик воткнулся в грудь одного из нападавших, и тот упал. Стрела? Откуда здесь стрелы и лучники? Эта мысль скользнула по краю сознания, не задержавшись там и почти не удивив. Через секунду стрелы посыпались одна за другой, и Семен, еще охваченный яростью берсерка, машинально отметил, что кто-то, видать, ему помогает. Вряд ли ангелы господни или десантники федералов – у тех и других было оружие помощнее стрел. Впрочем, демоны в масках, что бились с ним, никак не походили на чеченцев.
   Внезапно их поредевшая толпа рассеялась, и, замахнувшись, Семен обнаружил, что бить вроде бы некого. Черные тени таяли в сумраке, исчезали, растворялись где-то в просторе ночной равнины будто кошмарный сон. Тело Семена начало гореть; он ощутил, что по вискам и щекам стекают струйки пота, что кожа зудит от царапин, что над коленом сильно жжет и левая штанина набухает кровью.
   Бешенство схватки медленно, неохотно покидало его. Он выпрямился с хриплым вздохом и, осматриваясь, поворочал головой. Сон вроде бы кончился, но все вокруг по-прежнему оставалось как в смутном сновидении: перемазанные кровью ладони на рукояти молота, холмики тел, валявшихся в траве, мерцающий шагах в сорока костер и фигуры рядом с ним – они возбужденно размахивали руками, наклонялись, совали в огонь длинные палки. Странный пейзаж после подвала с могильной плитой и парашей! Но он мог иметь какие-то объяснения, ибо живые и мертвые люди, костер и молот и даже кровь не выходили за рамки реальности. Необъяснимым было другое: плеск волн в той стороне, где горел огонь, и ощущение беспредельной и ровной степи, тянувшейся от речных берегов куда-то в бесконечность. Почему-то Семену казалось, что там, за костром, не озеро и не море, а река, могучая и широкая, достойная этой огромной, тонувшей во тьме равнины.
   Река и степь! Звездное ночное небо, видимое от горизонта до горизонта! И никаких гор! Ни скал, ни домов, ни хлевов, ни иных строений…
   Семен Ратайский, скульптор из Петербурга, бывший чеченский пленник, вытер со лба пот и судорожно сглотнул.
 
* * *
   Длинные палки оказались факелами. Какой-то человек шел к нему от костра, подняв над головой пылающую ветку. Он был пониже, чем Семен, и поуже в плечах, но тело выглядело сильным, мускулистым, а кожа в отблесках пламени отливала красноватой медью. Лицо человека показалось Семену странно знакомым; фотографическая память художника тут же напомнила, что мужчина похож на него самого – такого, каким он был лет пять назад, на пороге тридцатилетия. Ровные дуги бровей над темными глазами, широкий лоб, чуть плосковатые скулы, крепкий решительный подбородок… Губы, правда, были другими, более пухлыми, и нос не столь резких, как у Семена, очертаний… Но в общем похож! Так, как походит младший брат на старшего.
   Не доходя трех шагов, человек остановился, освещая факелом свое лицо, и произнес пару напевных фраз. Семен молчал, разглядывая мужчину со все возраставшим изумлением. Непонятный язык и черты, сходные с его собственными, казались не столь уж существенным делом; мало ли на свете всяких наречий, а также людей, случайно похожих друг на друга! Но вот одежда… Одежда была удивительной. Просто невероятной!
   То ли короткая юбка, то ли передник, перехваченный на талии поясом – видимо, белый, но сейчас измазанный грязью и кровью; ножны с длинным кинжалом, висевшие на перевязи; грубые сандалии и ожерелье. Собственно, не ожерелье и не пектораль, а пестрый воротник шириною сантиметров двадцать, прикрывавший плечи, спускавшийся на спину и на грудь. Кажется, эту деталь одежды сплели из бисера, и она, вероятно, была очень красивой, но в данный момент на ней темнели пятна крови, и кое-где в бисерном кружеве зияли прорехи. Этот незнакомец с факелом явно участвовал в схватке.
   Видимо, он догадался, что его не понимают, и, приложив растопыренную ладонь к воротнику, несколько раз повторил: «Сенмут! Сенмут!» Семен подумал: – «Надо же! И имена похожи!» – затем, не выпуская молот, ткнул себя пальцем левой руки в грудь и назвался:
   – Семен! Семен Ратайский!
   – Сенмен Ра? – повторил человек с явно вопросительной интонацией. Выговор его казался непривычным – в слове «Сенмен» он сделал ударение на первом слоге, и от того имя Семена прозвучало совсем не по-русски.
   Вдруг лицо незнакомца начало разительно меняться; до того усталое и мрачное, оно озарилось надеждой и благоговейным изумлением. Слабая улыбка скользнула по его губам, глаза заблестели ярче, он выронил факел и развел руки странным жестом: локти прижаты к бокам, предплечья вытянуты, ладони раскрыты и направлены к Семену, то ли в попытке обнять его, то ли оттолкнуть.
   – Сенмен Ра! – торжествующе выкрикнул незнакомец, повернулся к костру и добавил несколько повелительных фраз. Оттуда заспешили трое: щуплый пожилой мужчина в длинном белом одеянии и пара крепких молодцов, меднокожих и полунагих, с кинжалами и топориками на перевязях. Они несли факелы и, повинуясь жесту человека, назвавшегося Сенмутом, встали по обе стороны от Семена, осветив его с ног до головы.
   – Сенмен… – тихо произнес их предводитель, – Сенмен…
   Еще какие-то слова, певучие и протяжные, словно молитва, слетели с его губ; потом он повалился на колени, уткнулся лицом в босые ноги Семена и стал целовать их. Кажется, лицо его было влажным, но не от пота и крови, а от слез.
   Люди с кинжалами и топорами – несомненно, воины – разом воткнули факелы в мягкую почву и тоже сложились втрое: колени согнуты, ягодицы на пятках, спины дугой, руки вытянуты, лбы упираются в землю. Поза покорности, какую принимают перед богами и царями, понял Семен. Где-то он ее уже видел, в камне или на рисунках – тела, распростертые перед огромной фигурой владыки… Воспоминание скользило в его голове будто рыба, вяло пошевеливающая плавниками, никак не желавшая подняться на поверхность. В то же время он глядел на пожилого в белом; этот не опустился на колени, а лишь склонил в поклоне бритую голову и теперь рассматривал Семена маленькими, глубоко запавшими глазками. Лицо его с ястребиными чертами казалось спокойным и задумчивым; этот тощий невысокий человек был, несомненно, умен и повидал многое.
   На его груди висело украшение – золотая плоская головка хищной птицы с темным камнем, имитирующим глаз, и отчеканенными в металле значками. Буквами? Рунами? Иероглифами, подсказала память, и Семен вздрогнул. Все внезапно встало на свои места: странные позы Сенмута и воинов, их одеяния и оружие, льняные юбки, широкий бисерный воротник и эти знаки, фигурки птиц, людей, животных. Древнеегипетские иероглифы! Письменность, быт, искусство, знакомые со школьных лет по картинкам в учебнике истории, по лекциям в студенческие годы, по изваяниям и саркофагам, папирусам и черепкам в залах Эрмитажа… Этот Сенмут – наверное, царский сановник, при нем воины и жрец в белой одежде; видимо, пустились в дорогу с какой-то целью, и на них напали… Кушиты, ливийцы, эфиопы или бог ведает кто… А река, эта огромная река, что плещется неподалеку, – великий Нил! И течет она в Средиземное море, а за ним лежат страны севера – Сирия, Финикия, Эллада, Крит… всякие страны, среди которых нет еще России… даже имени такого не существует…
   Дьявол! Как он очутился здесь?
   Помотав в изумлении головой, Семен наклонился, поднял коленопреклоненного человека и обнял его. Сенмут прижался к нему будто малый ребенок к матери и все шептал и шептал какое-то слово, вроде бы понятное без объяснений: «брат… брат…» Брат так брат, решил Семен; не каждому такое везенье – оказаться черт-те где, пустить в расход бандитскую шайку и тут же обнаружить брата. Большая удача! Можно сказать, благоволение судьбы!
   Его повели к костру, бережно поддерживая под руки. У огня суетились еще четыре воина в окровавленных повязках, укладывали в ряд тела мертвых товарищей, которых было не меньше десятка; двое раненых лежали в траве, а еще один солдат прохаживался на границе света и тьмы, не выпуская лук с наложенной на тетиву стрелой. За костром, у самого берега, покачивалось на волнах небольшое суденышко с загнутым носом, надстройкой и плоской кормой, низко сидящее в воде; явно гребная посудина, но скорей плоскодонная барка, чем галера. Палубная надстройка была низковатой, крытой пальмовыми листьями, и впереди нее торчало что-то несуразное – видимо, мачта, с подтянутым к верхней реи парусом. Очень странная мачта, похожая на перевернутую рогатку; оба ее конца крепились не к палубе, а к бортам.
   Сенмут что-то приказал воинам, и трое из них ринулись на судно, возвратившись с циновками, мисками и кувшинами. Затем Семеном занялся бритоголовый жрец; знаком попросил сбросить штаны, внимательно осмотрел тело, ноги и голову, обтер ссадины и рану в бедре вином из кувшина, наложил повязку с едко пахнувшей мазью и выразительно покосился на Семеновы парусиновые брюки в свежих кровяных пятнах. Семен махнул на реку, и один из воинов, самый молодой, подцепив штаны копьем, швырнул их в темный медленный поток. Лишь тогда он вспомнил, что в кармане остались «Беломор», спички и двухрублевая российская монета, все его достояние, не считая молотка. Но прыгать за штанами в воду было как-то несолидно, недостойно человека, перед которым простирались ниц.
   Усевшись на циновку, Семен принял из рук Сенмута миску с мясом и разваренными зернами пшеницы и стал неторопливо насыщаться. Воин – тот, что лишил его штанов, – устроился рядом, то и дело наполняя кубок слабым кисловатым вином. Это был совсем еще мальчишка, черноглазый парень лет семнадцати, и на его лице, когда он смотрел на Семена, мелькал благоговейный ужас.
   Сенмут почтительно поклонился и отошел к жрецу. Они заспорили; вельможа показывал то на Семена, то тыкал пальцем в усыпанное звездами небо или в темноту, туда, где валялись тела убитых, и делал резкий быстрый жест, словно разбивая молотом вражеский череп; жрец поглаживал бритую голову, хмыкал и иногда вставлял несколько слов – вероятно, о чем-то божественном, так как руки его при этом вздымались кверху. Потом Сенмут коснулся амулета, свисавшего с шеи бритоголового, и заговорил тише, оглядываясь на воинов; видимо, речь шла о тайных делах, не предназначенных для ушей простых солдат. Казалось, сановник о чем-то просит, а жрец не в силах отказать ему, но сомневается – и эти сомнения, похоже, касались Семена.
   Он ел и пил вино, наслаждаясь едой и питьем, и свежим ветром, которым веяло с реки, и пляской огненных языков, и видом звездного неба, такого глубокого, бескрайнего и манящего, что хотелось взлететь в эту затканную яркими точками темноту и раствориться в ней, забыв о земле с ее бедами и горем. Свобода! Он упивался ею и думал лишь о том, что никому не позволит ее отнять, что он, как волк, вцепится в горло, загрызет и сам погибнет, но не отдаст вновь обретенного сокровища. Видимо, эти мысли отразились на его лице – рука черноглазого юного воина, который протягивал чашу, задрожала, и несколько капель пролилось ему на колено. Щеки юноши смертельно побледнели, но Семен похлопал его по плечу и буркнул:
   – Ничего, парень, не заржавею!
   Он доел мясо, осушил кубок и почувствовал, как неудержимо клонит ко сну. Воспоминания о гнусном подвале, о Баштаре и ста четырнадцами могильных плитах еще кружились у Семена в голове, но с каждым оборотом мыслей они бледнели и блекли, таяли, уходили в прошлое вместе с чеченским пленением, с его маленькой квартиркой в Петербурге, мастерской, где он работал, стареньким «Москвичом», его непривередливой лошадкой, знакомыми девушками, приятелями, друзьями и всем остальным, что связывало его с реальностью. С той реальностью, которой, судя по всему, еще не существовало.
   Мягко повалившись на циновку, он вытянул ноги и уснул.
 
* * *
   Солнечный луч нежно погладил сомкнутые веки, заставив Семена пробудиться. Некоторое время он не открывал глаз, а только принюхивался и прислушивался, соображая в полудреме, не приснилось ли ему вчерашнее и будет ли у этого сна какая-то связь с сегодняшним днем. Мысль, что надо проснуться, страшила: вдруг он увидит опять опостылевший подвал, вонючую парашу и плиту с ощеренным в ухмылке волком. Но ниоткуда не тянуло гнусными запахами; наоборот, пахло травой и речной свежестью и слышался плеск волн да негромкий птичий щебет.
   Потом раздалась песня, и Семен, открыв глаза, привстал на циновке.
   Над огромной рекой поднимался золотисто-алый диск. Люди, его вчерашние знакомцы, стояли на коленях на речном берегу и тянули что-то плавное, мелодичное, простирая руки к восходившему светилу. Их было одиннадцать: Сенмут, бритоголовый жрец и девять воинов, включая раненых. Тела погибших в ночной схватке лежали перед ними; все – омытые, в чистых льняных повязках вокруг бедер и пояса, с топориками и иным оружием в окостеневших руках. Но песня живых не походила на заупокойную молитву; скорее то был торжественный гимн, которым приветствуют божество.
   Прищурившись, Семен посмотрел на солнце и широкую реку, сверкавшую расплавленным изумрудом, затем, повернув голову, взглянул на запад. Туда уходила холмистая степь; высокие травы чередовались с деревьями, кое-где торчали вихрастые кроны пальм, а у берега, прямо в воде, тянулось к небу незнакомое растение, напомнившее о камышовых зарослях. Степь была не безжизненной – он различил вдалеке стадо быков или антилоп, за которым, ныряя в травах, скользили гиены. Чуть левее, у подножия холма, заросшего деревьями, кормился жираф, едва различимый на фоне пятен света и тьмы, а где-то у горизонта перемещались серые тени – может быть, носороги или слоны. Непривычный пейзаж для человека, рожденного в северных краях, и в то же время знакомый, виденный не раз на картинах и в фильмах, описанный в книгах и учебниках.