В тот год, когда его провозгласили молодым дарованием, Тёрнер впервые поехал на север Англии. Журнал “Коппер-плейт мэгэзин” заказал ему несколько рисунков Шеффилда и Уэйкфилда, и он воспользовался случаем, чтобы исследовать дикие, мало освоенные человеком ландшафты севера. Хотелось к тому ж побывать на Озерах, уловить отблеск величественного в родных пределах. И не такая уж это случайность, что на будущий год Вордсворт и Кольридж опубликуют свой совместный труд, “Лирические баллады”, общепризнанный провозвестник романтизма – движения, которое сделало очевидным эстетическую заинтересованность в пейзаже возвышенном и возвышающем. Тёрнер испытывал то же радикальное преображение во вкусах и представлениях, которое положило начало поэтическим достижениям английских романтиков, и потому так важно, что рисовал и писал он те самые пейзажи, которые их вдохновляли. Не говоря уж о том, что в результате этой поездки он расширил свой творческий диапазон и укрепил свою репутацию как художника.
   Это была самая долгая экспедиция из тех, что он доселе предпринимал. Он взял с собой два больших, переплетенных в кожу альбома и приступил к зарисовкам уже в нескольких милях от Дерби. Направившись на восток, он пересек Йоркшир, Дарем и Нортумберленд, а затем две недели провел в Озерном крае. Часами просиживал в церквах, любовно прорисовывая нефы и крипты. Нанимал лодки, чтобы увидеть предмет своего интереса с самой выгодной точки. Был необыкновенно прилежен и тверд в намерениях. В Йоркшире и Дареме посетил почти все древности, часовни и аббатства, деятельно воплощая свою страсть к старым камням в рисунки церковных интерьеров и церковных руин. Любопытно, что много лет спустя Тёрнер снова вернётся к некоторым из тогдашних своих сюжетов, таким, как аббатство Кёркстолл и Норемский замок. К последнему он питал особую нежность. Некий его попутчик вспоминал, как они в экипаже проезжали мимо развалин замка, и Тёрнер, тогда уже пожилой, почтенный художник, встал с места и поклонился развалинам, а потом, видя удивление спутников, пояснил, что, написав в молодости вид Норемского замка, никогда больше не сидел без заказов. В позднейшие свои поездки он часто изображал это место таким, каким видел его во дни своей юности, пренебрегая переменами, случившимися за прошедшие годы. Память его, живая, мощная, насыщала пейзаж и здания той достоверностью, которая переживает века. Последний из видов Норемского замка, написанный им на склоне лет, окутан многоцветным сиянием. Собственно замок, когда-то прорисованный им в деталях, тонко и отчетливо, преобразился в светящееся нечто – так переосмыслило его воображение Тёрнера.
   В Озерном крае он поддался очарованию скал и гор. Тема оказалась огромна, величественна, неисчерпаема. А эффекты тумана и водной пыли, закутывающие окрестности в таинственную вуаль! Тёрнер жадно писал дождь и радугу, свет утренний и закатный.
   В Лондон он привез материал для девяти картин, которые выставил на следующий год в Королевской академии, не говоря уж о частных заказах. По поводу акварельного рисунка Норемского замка обозреватель газеты “Уайтхолл ивнинг пост” высказался в том смысле, что “от нее часами не оторвать глаз, и все не наглядишься”. Некий академик живописи, зайдя на выставку перед ее открытием, “нашел там Тёрнера, который наносил последние штрихи на свои картины и произвел впечатление человека скромного и здравомыслящего”. В тот же период художник Джон Хоппнер[15] посетил Тёрнера в его студии на Хэнд-корт, и тот показался ему “робким и осторожным” – надо полагать, он застал хозяина в самом необычном из его настроений. Эти высказывания, собственно, приведены здесь для того, чтобы показать: начиная с этого времени Тёрнер становится темой для разговора. Его знакомства ищут. По сути говоря, он почти знаменитость.
   Именно потому издательство “Кларен-дон-пресс” заказало ему несколько акварелей Оксфорда с тем, чтобы в виде гравюр напечатать их в вестнике университета. Однако честолюбие его простиралось и в ином направлении – очень хотелось быть избранным в члены Королевской академии, пусть даже он не достиг еще оговоренного для этого возраста. На эту тему он не раз беседовал с eminence grise[16] академии, Джозефом Фарингтоном[17], который заверял его, что он “пройдет”. Фарингтон оставил дневниковую запись об одном таком разговоре. Многообещающий молодой художник просил совета, не следует ли ему покинуть окрестности Мейден-Лейн. “Он полагает, что переезд в окружение более респектабельное может сулить ему выгоду Он сказал, что имеет сейчас больше заказов, чем в состоянии выполнить, и получает денег больше, чем тратит”. Под “более респектабельным” окружением понималась публика классом выше; теперь, когда он хорошо зарабатывал, среда, в которой он вырос, выглядела неподобающей. К слову, Фарингтон посетил студию Тёрнера и отметил, что “квартира несомненно тесна и не приспособлена для художника”. То есть резоны для переезда, несомненно, имелись.
   В тот год он совершил две поездки к друзьям, от которых тоже остались крохи воспоминаний. Весной гостил в Футс-крей в Кенте, у преподобного Роберта Никсона. Никсон часто захаживал в цирюльню на Мейден-Лейн и поддержал юного Тёрнера при первых шагах его карьеры. Любопытно при этом отметить, что Тёрнер, невзирая на профессию хозяина, особой религиозности не проявлял. Еще один приятель Никсона, также гостивший тогда в пасторском доме, вспоминал, что “он боготворил природу со всеми ее красотами, но забывал про Создателя”. Когда все семейство отбывало по воскресеньям в церковь – ритуал обязательный в доме деревенского священнослужителя, – Тёрнер “запирался в своей маленькой комнатке… и прилежно писал акварели”. Рвение к работе нимало не удивляет, но обстоятельства не оставляют сомнений, что к проявлениям благочестия художник относился прохладно. Церкви и аббатства он страстно любил, особенно в виде руин, но от религии отмахивался, как от пустяка. По сути дела, был почти что язычник.
   Никсон и его гости не раз затевали вылазки на природу с целью запечатлеть красоты Кента. Как-то заехали на постоялый двор пообедать, и преподобный Никсон попросил принести вина. “Нет, – возразил Тёрнер, – я против”. Так что обедали без вина. Мемуарист объяснил этот инцидент скупостью, “любовью к деньгам”. Однако обвинение выглядит несправедливым – по меньшей мере, в этом особом случае. Художник ехал рисовать и желал делать это на свежую голову – что ни говори, а в рисовании он видел смысл своей жизни, – и потом, зачем мешать дело и удовольствие? Этот эпизод, впрочем, еще раз подчеркивает его силу воли, целеустремленность. А потом, “любовь к деньгам” вовсе не мешала ему давать в долг. В одном из альбомов для рисования сохранилась пометка: “Одолжил м-ру Никсону 2 шиллинга 12 пенсов”.
   Также в этом году Тёрнер еще раз съездил в Бристоль к Нэрроуэям, где снова оставил по себе впечатление “необразованного юноши, стремящегося единственно к тому, чтобы усовершенствоваться в своем мастерстве. Уразуметь его было трудно, так мало он говорил… ” Но это ведь характерно. Художники, в массе своей, отнюдь не интеллектуалы и не краснобаи, и если уж заговаривают о своем искусстве, то делают это совсем не в тех выражениях, что критики или ценители. Говорить – не их работа. Они просто делают ее, и всё. А что касается Тёрнера, то было замечено также, что по вечерам он “сидел тихонько, в явной задумчивости, не занятый ни рисованьем, ни чтением”. А думал он, скорее всего, о том, как будет рисовать завтра.
   Из Бристоля Тёрнер съездил к живописным руинам средневековых замков Чепстоу и Денби, а также аббатства Тинтерн, и посетил, среди прочих, старинный приморский городок Аберистуит. Некоторые из сделанных там рисунков и акварелей испещрены следами дождя.
   По возвращении в Лондон он получил неприятное известие о том, что, вопреки всем надеждам, не избран в кандидаты академии. Впрочем, ждать этого оставалось недолго, и, огорчившись, но не слишком, он сыскал утешение совсем в другом месте. В конце 1790-х он близко сошелся с семейством Денби. Джон Денби некоторое время жил за углом от Тёрнеров на Ковент-Гарден. Он был композитором – писал песни и католические мессы, а также подвизался как органист при театре “Пантеон”, когда Тёрнер подрабатывал там декоратором. В тесном мирке Лондона подобные связи могли привести к многолетней дружбе, только вот не всем выпадает многолетняя жизнь. Джон Денби умер весной 1798 года, оставив вдову и четырех дочерей.
   В тот момент Сара Денби жила в Лондоне на Аппер-Джон-стрит. Когда мы сталкиваемся с этим именем в следующий раз, она живет уже неподалеку, на Нортон-стрит. Попросту говоря, живет с Тёрнером. Надо полагать, вскоре после смерти мужа он ее навестил, и его ухаживания не были отвергнуты.
   Мы еще убедимся в том, что художник испытывал слабость к вдовушкам. Даже если это и совпадение, нельзя не заметить, что его влекло к особам старше по возрасту или, по крайней мере, женщинам зрелым. Он так и не женился, предпочитая отношения более вольные. И если так выражал себя страх перед несвободой, то проистекал он, надо полагать, из глубинного стремления к уединению (и порой даже к секретности), а также из глубоко личной природы его визионерства, мистического свойства переживаний. Впрочем, весьма вероятно, что отнести этот страх можно и на счет ужасного брака его родителей, который он наблюдал вблизи. Он всегда выказывал большую привязанность к отцу, и наверняка понимал, какое несчастье связать себя с женщиной, которая всё дальше и дальше удаляется от границ здравомыслия. Мать Тёрнера время от времени испытывала устрашающие приступы ярости, и зрелище безумия, бушующего в семье, вполне способно отвратить от всякого рода формальных уз.
   И не случайно одолевала его потребность устраивать себе подобие семьи и оказывать покровительство. Клара Уиллер, дочь одного из приятелей художника, вспоминала, как он являлся к ним в дом, словно это было “прибежище от семейных бурь, слишком личных, чтобы о них говорить”. Молодой художник “обычно проводил у нашего камина три-четыре вечера в неделю”. В своих отношениях с Сарой Денби и ее детьми он, надо полагать, тоже искал душевного тепла, которого ему недоставало. Лишь позже Королевская академия стала для него и семьей, и домом.
   В тот год, когда начались его отношения с семейством Денби, мать Тёрнера пришлось отправить в сумасшедший дом на Олд-стрит. На волю она больше не вышла. На следующий год ее перевели в Бетлехемскую больницу, известную как Бедлам, где она и скончалась два года спустя под вопли обитателей отделения для неизлечимо больных.
   О своей матери Тёрнер ни с кем никогда не говорил. Когда кто-то, гораздо уже позже, в беседе с ним ее упомянул, он только “приосанился и дьявольски сверкнул глазом”. Причина такой уклончивости более чем понятна. Болезнь матери всегда была для него темой, неприятной для обсуждения, но куда более важно то, что он сам, втайне, не мог не опасаться наследственного безумия. И придет время, когда Тёрнера таки обвинят в нем некоторые, самые горластые из критиков.

Глава вторая 1799-1802

   В следующем, 1799 году Тёрнер по-прежнему очень занят. Он сообщил Фарингтону, тому самому члену академии, который неутомимо вел дневник, что “у него в работе 60 рисунков, заказанных разными людьми”; в самом деле, он уже считается лучшим мастером пейзажной иллюстрации, и спрос на него велик. Один из коллекционеров предложил ему сорок гиней за акварель с видом Карнарвонского замка. А известный ценитель искусств, сэр Уильям Бекфорд, заказал рисунок своего знаменитого поместья, Фонтхиллского аббатства, в Уилтшире, и Тёрнер провел там три недели, выполняя заказ.
   На академической выставке этого года он утвердил свои амбиции и новообретенную славу, показав первое историческое полотно.
   Тут надо сказать, что в те времена именно историческая живопись считалась вершиной художественных достижений – она приравнивалась к эпосу в литературе. От всякого английского художника, достойного художником называться, ждали, что он овладеет и этим жанром. Попытка Тёрнера, озаглавленная “Битва на Ниле”, служила восхвалению недавних событий, а именно победы адмирала Нельсона над французским флотом годом раньше в Египте, и сделано это было наверняка в самом возвышенном стиле, какой приличествует морским батальным полотнам. Точнее сказать нельзя: картина утрачена.
   Тёрнер и в будущем выставлял исторические полотна, однако природная склонность и инстинкт художника толкали его совсем в ином направлении. Вот почему мифологические пейзажи Клода Лоррена, когда он впервые их увидал, вызвали у него такой мощный, совсем ему несвойственный эмоциональный порыв. Клод Лоррен, живший в семнадцатом веке, справедливо прославлен своими ясными и гармоничными пейзажами; кроме того, он был первым, кто поместил солнце на свои полотна: солнце, сияющее божество Тёрнера, – главный герой искусства Лоррена.
   Это случилось, когда один из ценителей Тёрнера пригласил его взглянуть на “Отплытие царицы Савской” Лоррена. Современник, который присутствовал при этом, вспоминает, что, увидев картину, Тёрнер “смешался, разволновался и разразился слезами”. Когда же его спросили, в чем причина такого проявления чувств, Тёрнер ответил: “Потому что я никогда не сумею написать ничего подобного”. Иначе говоря, картина мастера середины семнадцатого века, во всей ее сияющей прозрачности, показалась молодому английскому художнику непостижимо и недостижимо прекрасной. Увидев еще два пейзажа Лоррена в Бекфорд-хаусе на Гросвенор-сквер, он, как передавали, сказал, что “повторить их выше человеческих сил”. Однако всю свою жизнь он искал тот источник вечной гармонии, из которого, думается, черпал вдохновение Лоррен. И в поздние свои годы Тёрнер воистину достиг мастерства, сопоставимого с французским художником, и до сих пор выдерживает такое сравнение.
   В 1799 году, в поисках прекрасного, он посетил Уэльс и Ланкашир, а по возвращении получил известие, что избран кандидатом в члены Королевской академии художеств. Это была ступень, предшествующая “действительному членству”, и он не замедлил вступить в так называемый Академический клуб, где избранным предоставлялась возможность весело пообедать. Нет, никак не скажешь, что в тот период своей жизни Тёрнер избегал веселой компании. Еще одним свидетельством повышения его статуса стал переезд из студии на углу Мейден-Лейн и Хэнд-корт на Харли-стрит, в квартал значительно более респектабельный. Теперь, чтобы воплощать свои замыслы, у него была просторная мастерская, и он по-прежнему обитал неподалеку от Сары Денби и ее все прирастающего семейства. Никогда и ни с кем Тёрнер не обсуждал своих незаконнорожденных дочерей Эвелину и Джорджину, но и никогда от них не отказывался. Девочкам не воспрещалось называть Тёрнера отцом, и он упомянул их в своем завещании.
   Вскоре после переезда Уильяма на Харли-стрит Тёрнер-старший также оставил Мейден-Лейн и присоединился к нему. Миссис Тёрнер по-прежнему томилась в доме для душевнобольных, и старику было тоскливо жить одному. С тех пор он стал деятельно помогать сыну, следил за порядком в мастерской, натягивал холсты, вел деловую переписку с заказчиками и меценатами. Не исключено, впрочем, что кров он делил с семейством Денби на Нортон-стрит, где квартировал и Тёрнер-младший, а в мастерскую на Харли-стрит ходил, как на работу в качестве мастера на все руки. До конца своих дней старик радовался успехам сына и способствовал им, как мог.
 
   Этот портрет 24-летнего Тёрнера Джордж Дэнс-младший написал в марте 1800 г., вскоре после избрания Тёрнера кандидатом в члены Королевской академии живописи
 
   Сохранился анекдот о том, как Тёрнера пригласили на какой-то важный ужин, и, пока он раздумывал, следует ли принять приглашение, отец его появился в дверях с восклицанием: “Иди, Билли, иди! Тогда не надо будет готовить баранину!” – из чего следует, что Тёрнер-отец выполнял обязанности не только ассистента художника, но также домоправителя, и резонным образом хотел избежать лишних расходов, сэкономить. А Тёрнер, уже модный художник, несомненно, подобные приглашения получал часто. И набросок Джорджа Дэнса[18], выполненный как раз в это время, дает представление о молодом человеке, который взбирается на вершину избранной им профессии.
   Описывая его внешность, один из современников охарактеризовал его как “странное создание Божие”, а другой засвидетельствовал, что он “кто угодно, но не красавец”. У него были кривые ноги и большие ступни. В поздние годы его сравнивали то с моряком, то с крестьянином, то с извозчиком. Краснощекое лицо казалось обветренным и делало его похожим на морского волка, штурмана или капитана. Ну, море и все, с морем связанное, Тёрнер любил, так что такое сравнение, может статься, ему вполне льстило. Короче говоря, по меркам того времени его черты считались, пожалуй, грубоваты, и внешне он отнюдь не напоминал собой джентльмена. Но он джентльменом и не был. Он был мечтатель из простонародья, “визионер-кокни”, истинный лондонец, каких полно на улицах города. Кто-то еще сказал однажды, что он уродлив, как “Гай”, то есть чучело Гая Фокса[19], героя ноябрьских кострищ, – ив самом деле, со своим крючковатым носом он смахивал на Панча, персонажа кукольного театра. Поговаривали также, что руки у него вечно “немыты”, что объяснялось его обыкновением прямо пальцами наносить краску на полотно. Есть история про то, как однажды к нему пришел некто, объявивший себя художником. Тёрнер попросил разрешения взглянуть на его ладони, а взглянув, объявил: “Нет, вы не художник!” Слишком чистые оказались.
   В новой мастерской на Харли-стрит Тёрнер завершил самую большую картину из всех, до сих пор им написанных. Эта “Пятая казнь египетская”, даром что на библейский сюжет, своими клубящимися грозовыми тучами и потоками ливня обязана буре, которую художник пред тем наблюдал в Уэльсе. Из тех же мест проистекает и второе выставленное им в 1800 году полотно маслом, “Долбадернский замок”. Картины свидетельствуют о том, что художник разрывался между стремлением работать, с одной стороны, в престижном жанре исторической живописи, а с другой – в пейзаже, но объединяет их то, что обе преисполнены какого-то мрачного величия. На следующий год его “Голландские лодки в бурю” вызвали восторженный отклик у Бенджамина Уэста[20], крупнейшего исторического живописца того времени. “Рембрандт хотел бы так писать, если б мог”, – сказал он.
   И ничего удивительного в том, что, имея за спиной такую поддержку, в феврале 1802 года Тёрнер был избран в действительные члены академии.
 
   Визионер из простонародья в 1816 году. Тёрнер напоминает здесь Панча, и нет сомнений, что этот набросок Чарльза Роберта Лесни больше похож на оригинал, чем романтизированный автопортрет 1799 года
 
   Тут он, похоже, так возликовал, что даже позволил себе распустить перья. Когда ему сказали, что следует поблагодарить собратьев-академиков за то, что они отдали за него свои голоса, он ответствовал, что “не сделает ничего подобного… С какой стати благодарить человека за то, что он выполнил свой простейший долг?”. Тёрнер достиг поразительного успеха, стал ведущим художником современности – и прекрасно отдавал себе в этом отчет. На выставке этого года он изменил свою подпись. Раньше подписывался “W Turner, А”, что означало, что он кандидат. Теперь же в ход пошло полное имя: “Joseph Mallord William Turner, RA”, то есть член академии. Он стал позволять себе задиристость, вступил в перебранку со всеми уважаемым сэром Фрэнсисом Буржуа[21] и обвинил пожилого художника в “отсталости”. Сэр Фрэнсис в ответ назвал его “змеенышем”. “А вы полновесная змея – и невежа к тому ж”, – не остался в долгу Тёрнер.
   В другой раз, вскорости после того, он дерзнул отчитать своего старого друга Фарингтона; тот наряду с несколькими еще академиками отлучился с заседания Академического совета, а когда они вернулись, то “Тёрнер тут же взял слово и с весьма злым выражением лица потребовал объяснить причину нашего отсутствия на Совете… Я резко ответил, что не приличествует ему обращаться к нам в подобной манере”. Стычки такого рода происходили нередко, и от академиков дошли до нас многочисленные жалобы на вызывающую бесцеремонность и заносчивость Тёрнера. Но поскольку про его работы, показанные на академической выставке того года, печатные издания писали, что они “гениальные” и “выказывают величие замысла”, некоторые резоны для самоуверенности у художника все-таки были. Ландшафты и исторические полотна он писал мастерски. Его сравнивали с Клодом Лорреном, Рембрандтом и Гейнсборо.
   Несомненным признаком возросшей его влиятельности было и то, что молодые худож-ники-современники безоговорочно признали его лидерство. Если пожилые собратья по профессии могли упрекать его в “чрезмерности” и революционности, то молодежь считала, что он ведет общество к необходимому преобразованию вкусов. Тёрнер находился на передовой линии художественного фронта, вызывал огонь критики и зависть, но продвигался вперед, занимая новые высоты. Как и многих других художников, живших в разные времена, его обвиняли в том, что он всего лишь стремится шокировать и возмутить публику. Хочет, дескать, новизны во имя самой новизны, не более. Как написали в одном из журналов, “некий живописец до такой степени развратил вкусы молодых художников шарлатанской новизной своего стиля, что один из критиков-юмористов дал ему кличку over-Turner – “ниспровергатель”.

Глава третья 1802-1805

   Летом 1802 года “овер-Тёрнер” выехал в свой первый вояж за пределы Англии; в середине июля он направился в Париж. Но Париж в те дни отнюдь не числился прибежищем богемы и непризнанных гениев, ему еще предстояло приобрести эту репутацию на рубеже девятнадцатого и двадцатого веков. Нет, тогда Италия считалась природным раем для художников и деятелей искусства. На пути Тёрнера Франция стала лишь первым этапом, а целью его были горные хребты Швейцарии. Чтобы пересечь Ла-Манш, он сел на пакетбот в Дувре. На входе в гавань Кале случился жестокий шторм, пакетбот не мог подойти к пирсу. Сгорая от нетерпения оказаться на берегу, Тёрнер пересел в шлюпку. Эта затея чуть не обернулась трагедией. Но разве не уместна подобная переделка, когда в путь пускается художник-маринист, пылко любящий море и волны? Едва ступив на берег, он вытащил свой блокнот и зарисовал сцену.
   В Париже Тёрнер нанял кабриолет и направился в Швейцарию, где, что и говорить, его просто сразила красота тамошних гор и долин. Он рисовал Монблан и ледник Мер-де-Гляс, преодолел перевал Сенбернар, посетил Райхенбахский водопад и высотой в восемьдесят футов водопад Рейнхолл в Шаффхаузене; до Чертова моста прошел пешком по Сен-Готард-скому перевалу. Жадно ловил глазами проявления величественного и прекрасного в атмосфере, искал и находил в окружающем сюжеты для картин, которые еще напишет. Позже он сказал Фарингтону, что “скалы и обрывы очень романтичны и изумляют величием”. За эту поездку он сделал четыреста эскизов, тут же на месте бегло набрасывая очертания и объемы.
   Вернувшись затем в Париж, он совершил паломничество в Лувр, где с тщанием изучал полотна Тициана и Пуссена, Рафаэля и Караваджо. Однако восхищало его не все подряд. Отнюдь. Разочаровали Рембрандт и Рубенс. Сохранились его заметки об увиденном, выказывающие, как он внимателен к деталям. Так, о “Положении во гроб” Тициана он написал, что “Мария в синем, который принимает на себя отсветы красного, и связана им с более яркой синевой неба”. Основное внимание здесь, как и в других заметках, отдано тому, как художник использует цвет. Это почти технический анализ художественного эффекта; он исследует полотна мастеров прошлого, чтобы овладеть их приемами.
   Результаты его странствий были предъявлены на выставке 1803 года. Бурному переезду во Францию посвящен холст “Мол в Кале с французскими пассажирами, ожидающими прибытия английского пакетбота”, и еще несколько работ маслом с видами Бонвиля и Макона. Последняя, озаглавленная “Праздник по случаю сбора винограда в Маконе”, исполнена самым величественным образом в духе Лоррена, хотя местоположение напоминает скорее Ричмонд на Темзе, нежели Францию. Пейзаж одухотворен присутствием человека: работники пляшут, беседуют, наблюдают за танцами. Видно, что художника занимает человек – и когда он занят физической работой, и когда отдыхает от трудов. Видно, что его волнует возможность противостоять времени. Но кроме того, фигуры людей неотменимо привязаны к местности, они словно проросли из этой земли и принадлежат ей. Так он передал одно из своих визионерских прозрений.