Голых баб на стенах кабинета, в отличие от стен настоящей «творческой лаборатории» в Хлебном, не было, но было нечто, хоть и одетое, но стыдное, – выплывание из мрака: Таллин, запах сланцевой гари, жалкая светящаяся вывеска CAFE, тебе двадцать четыре, ей – тридцать, белая жакетка и белый берет, жалкий лепет о национальной независимости… Почему-то это показалось стыдным до мерзости под неулыбающимся рысьим взглядом старшего гэфэушника.
   – Я вижу, вы бывали там, – сказал Огородников.
   – Не раз, – ответил Планщин. – Ведь это же Латинский квартал, да?
   – Правильно. Улица Мазарини, – с некоторым облегчением произнес Огородников: хотя и Париж в этот момент подернулся пленочкой позора, однако неузнанному Таллину стало все-таки чуть-чуть легче.
   Старшой, человек лет под шестьдесят, с беспорядочно лысеющей головой, снял пиджак и вопросительно направил его к спинке стула. Разрешите? Душновато сегодня. Молодой специалист немедленно последовал примеру, под мышками обнаружились темные полукружия, пахнуло футбольной раздевалочкой. Старшой показал Огородникову открытые руки:
   – Как видите, Максим Петрович, у нас ничего нет.
   – Чего нет? – озадаченно спросил Огородников.
   – Техники, Максим Петрович, – пояснил старшой. – Как видите, мы пришли к вам бэз… (слово «без» почему-то у генерала Планщина всегда получалось через э-оборотное)… бэз техники, Максим Петрович. Надеемся, что и вы с нами по-честному…
   Огородникова тут слегка замутило от еще неясных, но мерзких чувств, и он, чтобы скрыть муть, потянулся к столу в поисках сигаретки. Володя Сканщин снова отличился – вытащил из кармана – на выбор – французский «Житан» и советский «Мальборо», угощайтесь.
   Полная, значит, опять проявилась осведомленность – ведь Огород-то как раз по «Житану» выступал, посылки получал из Парижа от третьей жены Надин Шереметьефф, а когда с посылками случался перебой, сваливал на местный продукт детанта. Что-то не то, приуныл Володя, поймав недовольную гримасу генерала, опять, кажется, пенок нахватал, что-то не по делу выступаю…
   – Я себя жуликом никогда не полагал. Что вы имеете в виду? – спросил Огородников.
   Планщин отмахнул ладошкой – ерунда, мол, не стоит и разговаривать на эту тему, но рысьи глаза безулыбчиво смотрели прямо Максиму в лоб.
   – Да я просто к тому, Максим Петрович, что мы нашу беседу не записываем. Надеемся, что и вы не записываете.
   Пиджаки сняты, ладони протянуты, лица чисты, и в этот момент автору снова приходится отвлечься от повествования, чтобы посетовать на долю русского романиста, на невозможность обойти эти вездесущие «железы» при описании современной русской жизни, на невозможность даже придать представителям этих «желез» какие-то человеческие черты, ибо и в этот вот данный момент Планщин и Сканщин врали – запись шла.
   Между тем в животе Огородникова прошла холодящая мысль: да ведь эти гаврики меня, как видно, принимают совсем всерьез, вроде бы считают врагом на равных. Ой, мамочки-папочки, куда затягивают! Холодящая мысль бередила кишечник, лопнуло несколько пузырей, на поверхность вынеслось легкое ворчание. К счастью, увидел отражение в дальнем угловом зеркале и подумал, что угол выбран правильно и вся мизансцена с двумя сыщиками, прямо сидящими в жестковатых креслах, и с артистом, расслабленно утопающим в диване, работает в его пользу.
   Бодрящим образом заработало и тщеславие. Они меня, должно быть, считают заправилой «Нового фокуса», иначе бы не явились. Собственно говоря, так оно и есть, хотя идея и возникла в стоматологическом центре Тимирязевского района, в разговоре двух соседей по креслам, Олехи Охотникова и Венечки Пробкина; оба были оставлены врачами после уколов новокаина. Все-таки именно я и есть заправила, хотя бы потому, что без меня эта идея не прожила бы и недели. Ну, собственно говоря, только со мной из всей нашей кодлы им и приходится считаться всерьез – с моим именем, с международными связями…
   Он улыбнулся в духе только что продуманной мысли, которая из «холодящей» под давлением тщеславия быстренько превратилась в «бодрящую», и сказал:
   – Я тоже вас не записываю.
   Нужно ли пояснять, что Огородников-то не врал? Офицеры быстренько переглянулись, даже не переглянулись, а просто одновременно шевельнули какой-то соответствующей мышцей лица: раскладка оказалась правильной, перед нами серьезная птица – какой холодный и спокойный тон вместо предполагающегося в каждом совчеловеке перепуга и священного ужаса – как, дескать, могли подумать такое святотатство – записывать наши советские «железы»?…
   Огородников же, призвав на помощь олимпийский сонм богов, приготовился к схватке. Я их сражу первым же встречным вопросом. А вы-то сами, господа, вернее, товарищи, когда-нибудь фотографировали? Вообще-то знаете, что это такое? Если уж вы за нами наблюдаете, то предполагается, что вы в курсе дела, так, что ли? Вроде бы знаете, с чем это едят и с чем это пьют, да? Стало быть, догадываетесь, что фотография – это не совсем то, чем занимаются советские классики Фарков, Фотаднюк, Фисаев? О'кей? Может быть, вообще проникаете в глубины, товарищи офицеры? Может быть, мы вас катастрофически недооцениваем? Все-таки позвольте усомниться в том, что ваша пытливость уходит к папаше Шульце с его светящейся субстанцией или еще глубже к истинным мудрецам – алхимикам, к великому колдуну Кристоферу Адольфу Болдуину, к его дымным ночам в поисках Weitgeist, ведь ваша идеология тогда еще не родилась, даже не подразумевалась, а мел, растворяясь в aqua regia, уже втягивал влагу из атмосферы и оставлял на дне реторты светящийся в темноте осадок. Ведь не будете же вы утверждать, что наши славные «железы» унаследовали архивы инквизиции, а если нет, то какого черта лезете в чужие дела?
   – Ну что ж, – сказал старшой. – Начни, пожалуй, ты, Володя. Объясни Максиму Петровичу наше вторжение.
   Планщин довольно драматично насупонился. Стало похоже на телепостановку по сценарию Юлиана Семенова.
   – Темнить не буду, Максим Петрович, у нас это есть…
   – Это? – Огородников несколько опешил от нажима на «это», артистическое высокомерие, не говоря уже о «предках-алхимиках», было забыто, и таким образом то, что он про себя именовал «схваткой», началось для него с афронта. – Это? Это? – запинался он. – У вас? Позвольте, не понимаю…
   Генералу встреча начинала нравиться.
   – Ну, поясни, Володя, что мы имеем в виду, а то Максим Петрович, возможно, и не о том думает.
   Огородникову казалось, что рысий взгляд как бы контурирует его, малейшее смещение в плоскости и в объеме немедленно контурируется по какому-то неведомому фону. Он разозлился. Что за дурацкий понт? Каким образом «это» может быть у них, если «этого» пока вообще не существует?
   – Мы говорим о вашем произведении, Максим Петрович,
   о «Щепках»… Планщин даже улыбнулся, когда злокозненный артист выскочил от изумления из дивана. Попрыгай, попрыгай, полезно будет, а то уж слишком загениальничались. Сканщин в этот момент подумал: «Какие джинсы у Максим Петровича хорошие…»
   – «Щепки»?! Вы сказали «Щепки»?
   – Вот именно «Щепки», Максим Петрович, ваши собственные «Щепочки»… А вы о чем-то другом подумали? Может быть, еще что-нибудь нафотографировали… хм… противоречивое?
   Огородников плюхнулся обратно в любимую диванную продавленность. Фантастика, их, оказывается, интересуют «Щепки», о которых он и думать забыл. Прошло уже года три, как он закончил этот альбом, открывавшийся эпиграфом из песни Алеш-ковского «…а щепки во все стороны летят!». Альбомчик этот собирался годами, начиная еще с тех отдаленных времен, когда забубёнными компанийками московские фотографы «новой волны» путешествовали на Дальний Восток в поисках «молодого героя». Так было весело в те времена, все вокруг свои, поколение «Звездного билета», принадлежность к авангарду определялась возрастом. Правда, с этой возрастной общностью уже тогда случился скандал. Однажды в Петропавловске-на-Камчатке явились на «Голубой огонек» под хорошим газом, да еще в карманах принесли пару бутылок «чечено-ингушского коньяку».
   Те, кто пригласил столичных гостей, местные «ровесники» из обкома комсомола, рассчитывали на оживленную такую миловидную дискуссию о романтике, собирались прокламировать то, что было тогда в ходу, т. е. «серости – 6ой!», а получился безобразный скандал. Москвичи издевались над ударниками коммунистического труда, требовали от всех «теста на иронию», возмущенного полковника погранохраны назвали «пнем», потом Слава Герман плюнул в телекамеру, а Андрей Древесный свалился со стула. На следующий день вся делегация была вымазана дегтем, вываляна в перьях и вынесена из города на шестах. Впрочем, за городом, в сопках, их тут же спасли другие, настоящие уже «ровесники», вулканологи с Ключевской, и далее «Голубой огонек» разгорелся над вулканом, как тогда говорили, по новой, по новой. Первый сейсмически опасный фотофестиваль, или как там это называлось…
   Однако уже тогда, на фоне всех подобных фиест и фестивалей, в негативах стали просвечивать странные мраки. Карнавальная вереница кадров прерывалась вдруг засветкой – то ли провал в памяти, то ли, наоборот, момент пробуждения. Год за годом все собиралось – от Москвы до самых до окраин, до Колымы, до Печоры, Северного Казахстана, Норильска, Кольского полуострова, – и в конце концов возникла исторически вполне наивная фотоидея. По огромному пространству мира прошел сталинский лесоповал, перед нами земли, покрытые щепою, пробьется ли жизнь?
   Разобравшись в конце концов, куда его тянет, Макс забросил кабаки и всех своих баб, выключился из выставок, как официальных, так и чердачных, года два только и делал, что бродил с «примитивкой» (так называл он свою любимую камеру), щелкал и колдовал в лаборатории. В конце концов отобралось чуть больше сотни снимков, и все как-то легко, в такой страннейшей композиции, что вызвало при первом же проглядывании некоторый морозец по коже.
   Во всей коллекции, над всей щепою, доминировали два лица: сталинского какого-то ублюдка, вневозрастной и внеполовой сволочи, и послесталинского недоразвитого хмыря с вечно приоткрытым вследствие аденоидов ртом, задроченного «вечного юноши». Первый с весомостью члена Политбюро наблюдал за шахматной игрой пенсионеров на Тверском бульваре. Второй, в отчаянии и пьяный, объяснял что-то двум дружинникам и милиционеру на углу Литейного и Невского проспектов. Ни того, ни другого Макс не знал и никогда после снимков их не встречал, однако лица эти как бы в единоборстве присутствовали повсюду, то есть были там, где их не было, включая и чистейшие внеполитические сюжеты, пейзажи и натюрморты. «Беглец», например, угадывался в крутом повороте какой-то городской реки с пустынной набережной и маленьким каменным Лионом в глубине кадра. «Охрана», например, наплывала словно газовое облако из малоотчетливого рисунка отвисших обоев над натюрмортом вполне отвлеченного характера – тарелка хороших щей, бутылка французского коньяку, «рушничок» на спинке венского стула, штопор – «спутник агитатора».
   Закончив альбом, Огородников, разумеется, походил немного в гениях. Во-первых, друзья, что видели «Щепки» – числом не более дюжины, – говорили: «Макс, ты гигант», а во-вторых, сам себя очень зауважал – какова персона, усы, очки, висловатый нос, а между тем – гений! Так, по сути дела, было всегда, после каждой новой коллекции, после всех предыдущих «сомнительных», так и сейчас случилось после первой по-настоящему «опасной». Впрочем, сейчас он ликовал дольше – опасность, как оказалось, прибавляет гениальности. Однако прошла пара-другая месяцев, и радость без всяких причин потускнела, и, как обычно, гениальности малость поубавилось, точнее, она приблизилась к своему обычному уровню. Все же надо было «забросить штучку за бугор», и это оказалось делом не особенно сложным.
   – Нас, конечно, прежде всего, Максим Петрович, интересует, каким образом ваша работа попала за рубеж? – Рысьи глазки продолжали калькировать Огородникова, показывая, что не поверят ни одному его слову, но все же не упуская и возможности неожиданного «раскола» с истечением мочи и слюны.
   – За рубеж? Вот это новость! – Огородников на такие вопросы отвечал почти автоматически, потому что за последние три года немало его картинок выскакивало как бы случайно то в альбомах, то на выставках «за бугром» и в Союзе фотографов козлы из аппарата время от времени интересовались: как? за рубеж? Кроме служебного рвения в таких вопросах чувствовалось и искреннее удивление, как будто почтового сообщения просто не существовало. – А вот меня, товарищи, интересует другое, – продолжил он.
   Тут он заметил новый мгновенный перевзгляд-перемиг гэфэушников, в перемиге на сей раз было что-то положительное, не исключено, что родимые «товарищи» так подействовали: все-таки употребляет же наших родимых «товарищей», а не «сударей» каких-нибудь, не «господ», может быть, и не до конца еще потерянный человек.
   – «Щепки» – штука внутренняя, сделанная для друзей, а вот как она к вам-то попала, товарищи?
   – Только не подозревайте ваших друзей, Максим Петрович, – сказал Володя Сканщин и опять как-то кашлянул в стиле Юлиана Семенова, показывая, что уж что-что, а законы мужской дружбы «рыцарям революции» ведомы. – В вашей компании, Максим Петрович, немало ведь и стукачей вращается, – брезгливость вздула некоторый пузырь на молодом лице, – если бы вы знали, сколько стукачей!
   «А вот сейчас хорошо Володька работает», – подумал Планщин и улыбнулся.
   – Уж если вы, Максим Петрович, недоумеваете, как за границу ваше произведение попало, позвольте уж и нам руками развести…
   Он прав, подумал Огородников, давайте вместе недоумевать, товарищи. Неужели тот ярко-оранжевый «фольксваген» остался вами незамеченным? Мимо шли бесконечной чередой демоны грязи, московские пустые грузовики, была в расцвете дурная московская весна, он протянул свою папку в окошко «фольксвагена», и тот сразу с тарахтением отшвартовался, оставив его стоять поистине в недоумении – неужели вот таким образом «Щепки» в конце концов доедут до арт-агента нью-йоркского Шлемы и упокоятся в его сейфе?
   Однако прежде всего надо было спросить их, а лучше самого себя – отчего такой пожар? Являться в генеральском составе по «Щепкину» душу? Ведь в самом деле не собирался публиковать, не решился, несмотря на внушительные суммы, предлагавшиеся из-за моря, а снимки-то в ящиках есть пострашнее и у Славки Германа, и у Шуза, да у кого их сейчас нет. Может быть, просто на понт берут дорогие товарищи? Может быть, все же к «Изюму» подбираются, к «Новому фокусу»? Трудно все же предположить, что для них мой альбом пострашнее «коллективки». Во все века советской власти «коллективка» считалась самой большой крамолой и опасностью. Впрочем, что там гадать, да и хитрость с ними бессмысленна. Мне скрывать нечего, это им есть что скрывать, это они тайная шобла, а не мы.
   – Ну и что же? – не без высокомерия, вроде как бы польский шляхтич, поинтересовался. – Стало быть, считаете мой альбом «антисоветским»?
   Молодой Сканщин опять с некоторой досадой поморщился, опять, дескать, не поняты благие намерения. Старый Планщин тоже чуть скособочился в этом направлении, однако не без некоторого напоминания о «лучших временах».
   – Это вы уж нас несколько примитивизируете. Кто же не увидит в «Щепках» трагического разлома времен, отразившегося в творчестве противоречивого художника. – Ого, – сказал Ого (так, между прочим, в прошлые времена дразнили его в школе). – Ого! Поздравляю! Звучит прямо как рецензия в «Иностранном фотоискусстве».
   Генерал озлился. Он все же чина моего не знает, этот гад, явный гад. Надо ему все-таки дать понять, с кем разговаривает.
   – В общем, чтобы было короче, Максим Петрович, мы публикации вашего альбома на Западе не допустим, в том смысле, что здесь, на родине, вам в западных гениях ходить не придется.
   – Нельзя ли попонятней? – спросил Огородников.
   – Можно. Если «Щепки» появятся на Западе, у вас будет только две альтернативы…
   – Как это понять? – пробормотал Огородников.
   – Или покаяться, публично отказаться от этой работы…
   – Чего вы, конечно, не сделаете, – вставил Вова Сканщин. «Ну, почему же?» – подумал Огородников.
   – Либо хлопать дверью, – продолжил генерал.
   – То есть? – спросил Огородников.
   – То есть прощаться. Отправляться туда, где издаетесь, присоединяться к Эрнсту Неизвестному, Конскому, словом, к тем, кто на родине оказался чужим. Откровенно говоря, нам бы не хотелось, чтобы советское искусство теряло такого профессионала…
   Володя Сканщин снова вмешался как бы плачущим голосом:
   – Вас ведь и у нас любят, Максим Петрович. Все слои общества, собственно говоря, вас ценят. Ведь вы у нас тут как бы символ всего передового…
   – Что вы имеете в виду? – На этот раз Огородников был в серьезном замешательстве.
   – Ну все ж таки, – как бы даже заныл молодой капитан, – ведь все ж таки оптимист же вы ж… ведь не скажешь же, что пессимист же ж…
   – Что касается меня, – очень сухо, явно работая на контрасте с Володей, сказал старый генерал, – то лично для меня основное значение играют…
   «Значение не играют», – уныло подумал Огородников.
   – Основную роль играют, – поправился генерал, – ваши корни. Славное революционное имя вашего отца, настоящие русские пролетарские традиции.
   Упоминание «корней» всегда злило Огородникова, сейчас взбесило. Выброшенный опять из продавленности, он метнулся в неопределенном направлении, длинные руки и ноги под внимательнейшими взглядами чекистов будто бы произвели большое колесо. Пузыри негодования теперь вылетали изо рта, напоминая даже нечто сродни орлиному клекоту, образуя в то же время некоторую спасительную бессвязность, затемняющую картину полной уже антисоветчины, белогвардейщины, которую он тут понес.
   – Корни?! Прорастание в тридцать седьмое тридцать семь раз проклятое поле?! Прерываю цепь хамских взрастаний! Увольте, к подземной гнили никакого отношения! Гидропонический продукт! По трубкам фотографии соединяюсь с цивилизацией! Руки прочь! Мы от Туринской плащаницы, а не от языческой гнили. Постоянно навязывается пошлятина идей, мразь борьбы! Для меня «Щепки» – метафизика, метафотография, для вас в лучшем случае – какой-то трагический разлом времен, а по-настоящему – акция, передвижная фишка в вашей сраной идеологической борьбе. Чего пугаете? Я об этих «Щепках» и думать забыл, особенно с гидропонических событий, а тут берут на понт, тычут в нос большевицкое корневище…
   Таково приблизительно было содержание огородниковского клекота или бульканья, если его очистить от междометий, включающих, увы, блямкающий звук «бля», а также от разных внеграмматических звуков. Высказавшись, он подумал: «Ох, много лишнего наговорил», посмотрел в зеркало на офицеров и вдруг увидел на лицах непрошеных гостей некоторого рода просветление, спуск отходов производства.
   – Можно ли это так понять, Максим Петрович, что вы не собираетесь печатать «Щепки» на Западе? – спросил Планщин.
   – Да и не собирался никогда, – буркнул Огородников.
   Вру или не вру? – подумал Огородников. Самому непонятно. Врет или не врет? – прикинул Планщин. Не очень-то было понятно. Чего это он про гидропонику загибал? – озадачен был Сканщин. Непонятно, но здорово. Надо будет по словарям полазать.
   В этот, можно сказать, ответственный момент беседы в передней возникли посторонние звуки – поворот ключа в замке и постукивание каблуков. Появилась Виктория Гурьевна, вторая бывшая жена Огородникова, которая помогала ему по хозяйству.
   – Викочка, познакомься, – устало сказал он. – Товарищи из ГЭФЭУ.
   Оба шевалье тут же привстали и познакомились путем рукопожатия. Володя всем внешним видом показал, что впечатлен. Валерьян Кузьмич бросил на хозяина слегка укоризненный взгляд – зачем же, дескать, так всуе раскрывать государственные секреты? С другой стороны, однако, он как бы даже и доволен – вот, как ни странно, появилось у Огорода простое человеческое отношение к их нелегкой профессии – взял и представил второй бывшей жене Виктории Гурьевне Казаченковой, 1937 г. р., проживающей по адресу…
   Последняя оказалась в этой сцене совсем на полной высоте.
   – Я вам сейчас кофейку приготовлю, мальчики, – глубоко женским голосом проговорила она и, топая кавалерийскими сапогами, запросто отправилась на кухню.
   Мальчики! От такой простоты даже бывалый чекист малость сбоку оплыл в некотором умилении, молодой же специалист выразил хорошие эмоции сильным хлопком по колену – эхма!
   «Гребена плать», – впадая в острейшее уныние, подумал Огородников.
 
   Последняя экспрессия кажется нам уместной для того, чтобы именно здесь напомнить читателю, что в основном пласте повествования Макс Огородников все еще едет в такси по направлению к центру Москвы и в данный момент машина стоит в ожидании стрелки для поворота с Ленинградского проспекта на площадь Белорусского вокзала.
   С повествовательным жанром, господа, происходят сплошь и рядом неподвластные литературной теории метаморфозы. Связно и в хронологической последовательности изложенные воспоминания героя по ходу его передвижения в городском такси, по сути дела, чистейшая условность, т. е. литературный формализм. Клочковатый же, разорванный поток памяти и сознания, т. е. хрестоматийная примета формализма, гораздо ближе все же к реальности, ну, согласитесь же. Мы, однако, здесь используем более заезженного коня, жертвуем джигитовкой, до которой горазды, ради интересов читателя, ибо в этой повести и сюжет важен, не только словесные струи.
   Так или иначе, но именно в ожидании стрелки для поворота вокруг памятника Горькому Макс Огородников вспомнил, как Вика, стуча кавалерийскими сапогами, пошла на кухню варить им кофе.
   – Гребена плать, – вздохнул тогда Макс.
   «Он прав», – подумал таксист.
   Стрелка загорелась. Поехали дальше.
 
   – Важнейшее решение вы сейчас принимаете, Максим Петрович, – говорил Планщин. – Отказ от публикации «Щепок», безусловно, будет означать, что вы остаетесь в рядах сов… – Тут произошла вдруг некоторая запинка, словно генералу вдруг почему-то не захотелось произнести любимое слово. -…Ну, словом, в рядах отечественного искусства.
   – Да я решений не принимал, просто и не собирался…
   – Понимаю-понимаю. Словом, если по-джентльменски заключаем договор, если все будет о'кей, как сказал старик Мокей (пауза для веселой реакции на шутку, легчайшее продление паузы в расчете хотя бы на улыбку – все без толку, не прошибешь, с чувством юмора у нас всегда хромало), в общем от нашей организации хлопот у вас тоже не будет. Все ваши публикации будут в порядке, и заграничные поездки состоятся. Итак, лады?
   – Ну, если угодно, лады.
   Только уж как бы без рукопожатий, подумал Макс. Что ж, хватает все-таки такта не лезть с ладошкой. Все же можно найти в манерах даже что-то мужское – так говорят, как будто не соврут…
   Что-то, кажется, появилось человеческое в этом хлыще, подумал Планщин. А вдруг и в самом деле удастся договориться?…
   – Ну вот и кофе, мальчики!
   Вкатившая столик с кофием Виктория Гурьевна застала в кабинете просветлевшую погоду, даже подобие улыбок, а мужские улыбки эту влиятельную театральную даму Москвы всегда грели, ибо воспитана она была на идеях Всемирного фестиваля молодежи и студентов. Если бы парни всей земли!…
   В. Сканщин с немым вопросом обратился к В.К. Планщину, и тот кивнул. Из Володиного портфеля мигом вынырнула тут нераспечатанная британская льдинка – джин Beefeater. Расчет опять оказался правильным – Огород пошел встречным курсом, вытащил из загашника бутыль «Армении». Совсем не дурная получилась концовка матча.
   – Со свиданьицем, – вполне искренне произнес Вова и, хапнув рюмаху, улыбнулся своему клиенту, с которым, сказать но правде, успел уже сжиться. – Да вы не огорчайтесь, Максим Петрович…
   – Да я и не огорчаюсь, – пожал плечами клиент.
   – Однако ведь художник всегда хотит…
   – Хочет, – по-деловому поправила Виктория Гурьевна.
   – Спасибо, – поблагодарил Володя. – Всегда же хочет свое детище показать интеллигенции. Или я не прав?
   – Максим Петрович немножко нашу интеллигенцию переоценивает, – сказал генерал. – Эти-то с университетскими значочками – интеллигенция? Думаете, они аплодировать вам будут за «Щепки»? Нет, Максим Петрович, не поймет вас интеллигенция, растерзает. Конечно, альбом ваш – выдающееся произведение искусства…
   «…отнести ли это за счет джина с коньяком?…»