Казалось бы, плевать мне было на штрафную площадку, где сейчас стоял мой автомобиль, но вдруг она стала объектом моего пристального внимания, я вдруг обнаружил себя в окружении страшных монстров, диких калек, несчастных уродцев, что были еще совсем недавно великолепными аппаратами.
   Вот нечто, именовавшееся когда-то «Волгой». Передок у нее выглядит так, словно на нем смыкались челюсти дракона. Даже чугунный блок цилиндров, торчащий из обрывков металла, и тот изуродован. Крыша примята к сиденьям, а на задранной вверх двери висит пиджак с полуоторванным рукавом.
   Одна машина была страшней другой. Нечто, то ли «Жигули», то ли «Москвич», выглядело так, будто его долго толкли в ступе. Еще одно нечто напоминало выжатую тряпку. Рядом — довольно аккуратненький остов сгоревшего «Запорожца». В нем все сгорело: провода, пластик, резина… Торчали пустые глазницы, и казалось, что и фары у него вытекли от огня, словно живые глаза. Любопытно, что изуродованные механизмы в большей степени, чем целые, напоминали биоприроду. Трудно было удержаться, чтобы не сравнить раскуроченные мотоциклы с какими-то огромными погибшими насекомыми.
   Волей-неволей о биоприроде напоминало еще и другое: вещи или остатки вещей, принадлежавшие водителям и пассажирам, облекавшие когда-то их биологические тела. Тяжело и неподвижно висел на руине упомянутый уже пиджак. Поблизости подрагивал в сквознячке лоскуток яркой материи. Белый пластмассовый ободок светозащитных очков висел на искореженном зеркальце заднего вида. Впечатляли мотоциклетные шлемы. Расколотые, помятые и треснутые полусферы свидетельствовали непосредственно о головах, в них некогда содержавшихся. Почему же эти несчастные вещи присутствуют здесь, на штрафной площадке, а не забраны владельцами? — подумал я.
   — Забирать, по сути дела, некому, — ответил из окна второго этажа майор Калюжный. — Здесь в основном представлены результаты аварий со смертельным исходом. Ведется следствие. Обломки транспортных средств и остатки одежды суть вещественные доказательства. Владельцы и пассажиры, увы, практически отсутствуют в нашем пространстве за исключением некоторых, которые в Институте скорой помощи еще борются за свои жизни, в чем, конечно, все наше подразделение желает им большого успеха.
   Гладкость, с которой он сообщил все это из окна, говорила о том, что он, по сути дела, уже вошел в роль лектора. И впрямь, ответив на мою мысль, он тихо притворил окно и обратился к своей аудитории.
   — Товарищи, правительство парагвайского диктатора Стресснера уже давно поставило себя в практическую изоляцию на международной арене… — глухо доносился до меня его голос из-за двойных рам.
   Сумерки сгущались. Силуэт города сливался с небом. Кот прошел, словно фокусник, по колючей проволоке и с базарным визгом свалился за кирпичную стену, в пустоту. Гнуснейшее настроение охватило меня. Я подумал о пустоте и никчемности своей быстро, год за годом пролетающей жизни, о пустоте и никчемности того странного жанра искусства, которым я вынужден заниматься на глазах небольшой кучки скучающих зрителей, о пустоте и никчемности своей вполне дурацкой автомобильной жизни, о пустоте и никчемности и той, и другой, и третьей, и десятой моей любви, о леденящей пустоте и о шерстящей, кусающей, трущей никчемности этого нынешнего вечера на штрафной площадке… Дымка, пыльный мрак, грязь подгнивающего лета… Единственное, на что я еще надеялся в эту ночь, был лунный свет. Хоть бы луна взошла.
   Она взошла, но совсем не так, как я хотел. Она висела, как на экране, плоско, никчемно, вызывая опасения, как бы не оборвалась пленка, как бы не поехали швы, как бы не потекла краска. Нет, уж никогда не увидеть мне, должно быть, луну так, как видел я ее в молодости. Как все было отчетливо и просто вокруг расцвета жизни, вокруг тридцатилетия! Какая была луна!
   Какое все было! Какая мгла висела, если уж она висела! Какие дымные вечера! Какие запомнились верхушки кипарисов! Какие звездочки летели над морозом! Какой азиатский был мороз! Какие ветреные, промозглые европейские дни! Как я выходил, перетянутый в талии кушаком плаща, и — шляпу на затылок, — крепко стуча каблуками, весело на вечном полувзводе шел по Литейному на бульвар Сен-Мишель и дальше на Манхэттен!
   Беда, конечно, не в возрасте. В любом возрасте можно естественно жить, если ровно в него вошел. В конце концов, и скачки кровяного давления, и спазмы кишок должны восприниматься всякой гармонической личностью естественно, в том же ряду, что луна, ветер, песок, снегопад…
   Беда, быть может, в том, что я, Павел Дуров, где-то проскочил мимо поворота, или не попал в шаг, или слишком долго был молодым, или, наоборот, рановато заныл, или не оправдал надежд, или въехал башкой в потолок… Быть может, меня тошнит от человеческой дури, а может быть, и сам я фальшивлю… То ли держусь за право на шарлатанство, то ли стыжусь своего трико, трости, дурацкого цилиндра, текстов, музыки — всего жанра… Короче говоря, он, лежащий сейчас на разложенных сиденьях в разбитой машине на штрафной площадке ГАИ, потерял свои пазы, он не входит уже в них, как точно вмазывался когда-то, словно крышка в пенал, он то ли маловат для этого сечения и болтается в нем, то ли крупноват и не вмещается, несмотря на тупые тычки. Пространство, которого частью он был и не мнил себя иначе, теперь вдруг превращается для него в хреноватый расползающийся экран базарной циркорамы, и именно поэтому, а не по слепой случайности догоняет его сзади идиотская многотонная поливальная машина с порочным идиотом за рулем.
   Лежание на разложенных сиденьях «ВАЗа-2102» — изрядная нагрузка для позвоночника. Если он у вас не гибок, как ивовая лоза, вы рано или поздно закряхтите. Молодым автомобилистам, вступающим на тернистую дорожку автобродяг, советую спать поперек, а не вдоль автомобиля, а ноги закидывать на спинку переднего сиденья, если вы сзади, или на панель приборов, если спереди.
   — А лучше все-таки палаточку с собой возить, — услышал я чей-то голос. — Палаточка, спальный мешочек, газовая плиточка на баллончиках… Места много не занимают, а дают исключительные удобства!
   В глубине штрафной площадки я увидел человека весьма округленных очертаний. Он вроде бы возился в багажнике изувеченной «Волги», вынимал оттуда какие-то предметы, освещал их маленьким фонариком и внимательно рассматривал. Занимался своим делом человек и уютно так приговаривал — приятная, положительная, надежная личность. Почему-то я смекнул, что зовут его Поцелуевский Вадим Оскарович, но никак еще не мог понять, откуда он взялся.
   Тут зазвучал другой голос — низкий тембр, активное мужское начало, некоторая бравада:
   — Ты о баллончиках говоришь, Оскарыч, а вот у нас был один мужик такой, Семен, так тот из своих «Жигулей» сделал нечто.
   Гоша Славнищев (я был уверен, что именно так его зовут) сидел на капоте сгоревшего «Запорожца», потряхивал что-то в ладони и снисходительно рассказывал про какого-то Семена, который сделал на своем «ноль первом» на крыше отличную коечку, и даже с откидной лесенкой, и там отлично кемарил, а если дождь начинался, то над Семеном подымалась великолепная водонепроницаемая крыша. Кроме того, у Семена, конечно, не пропадал ни один кубический сантиметр и внутри автомобиля, и везде были всякие приспособления, так что семейство могло во время путешествия и пожрать, и телек посмотреть, и охлажденный употребить напиток, и разве что похезать на ходу было нельзя, Семен прорабатывал и эту систему. Был у них такой Семен, фамилию его Гоша Славнищев не помнил, но вот койка на крыше — это, конечно, неизгладимо…
   Откуда взялся этот Гоша Славнищев на штрафной площадке ГАИ в ночной час? Как оказались здесь еще и вон те двое, что, не включаясь пока в беседу, возились в углу площадки, кажется, перемонтировали колесо, во всяком случае, занимались трудоемким делом. Имена этих незнакомых мужланов, Слава и Марат, были мне доподлинно известны, про Марата Садрединова я знал к тому же, что он прапорщик в отставке, но откуда они взялись здесь, где еще десять минут назад не было никого? Как очутилась здесь суховатая дамочка в прозрачном платьице с оторванным рукавчиком? Она прогуливалась среди руин, как бы что-то мельком ища, поглядывая на землю, но явно показывая, что искомое ей и не особенно-то нужно, что она может без него вполне обойтись.
   За воротами штрафной площадки прошла к казарме военная машина. Электричество проникло в щели, и один луч на мгновение осветил лицо Ларисы Лихих. Следы многочисленных огорчений лежали на нем вкупе с яркой помадой и краской для век.
   — Семен? — спросила она у Гоши Славнищева. — Это что, еврейское имя?
   — Необязательно, — отозвался из своего багажника Вадим Оскарович. — Буденный разве еврей?
   — Да-да, — рассеянно проговорила Лариса, и вдруг, испустив радостный возглас, она ринулась к закрученной в стальную тряпку машине и вытащила из какой-то рваной щели лакированную дамскую сумочку. Торопливо, с нервной радостью она открыла сумочку и заглянула внутрь, но тут вспомнила, видимо, что сумочка эта ей не очень-то и нужна. Тогда она независимо пошла вдоль забора, небрежно помахивая сумочкой и напевая:
   — Такие старые слова, а так кружится голова-ова-ова-а-а-а…
   Еще и еще люди появлялись на штрафной площадке в мутноватом свете горящей вполнакала луны. Все они были незнакомы мне, но имена их брезжили сквозь прореженную ткань пространства, а некоторые просто выплывали вполне оформленные и отчетливые, словно золотые кулончики: Олеша Храбростин, Рита Правдивцева, Витас Гидраускас, Нина Степановна Черезподольская, Гагулия Томаз…
   Мотоциклисты, иные сидели в своих седлах, покуривая, тихо разговаривая и смеясь, иные подпирали стенки, третьи возились с покалеченными механизмами… — в основном это все была молодежь.
   Возле машин держалась публика посолиднее. Нина Степановна, например, была крупной, даже несколько тяжеловатой персоной с высокой прической и несколькими наградами на отменном костюме-джерси. Она стояла столь внушительно и строго, что вроде бы не подходи, но вот к ней приблизился хитрюга Потапыч в брезентовом грубом армяке, тронул ее без особых церемоний за слегка отвисший бок, и она спокойно к нему повернулась. За воротами в этот момент прошла еще одна военная машина, снова луч электричества проплыл через штрафную площадку, и я увидел в этом луче, как лицо Н. С. Черезподольской, по идее выражающее незыблемость и авторитет, осветилось при виде хитрюги Потапыча простейшей улыбкой.
   — Гоша, а ты с маршалом Буденным знаком?! — крикнул из угла Слава. Он вынул уже из ската камеру и сейчас отряхивал ее и протирал тряпкой.
   — Пока нет, — ответил Гоша, тряхнул посильнее что-то в своей ладони и обратился как бы ко всем присутствующим: — Ну что, мужики, лампочки пятиваттные кому-нибудь нужны?
   — Я у тебя возьму с десяток, — сказал хитрюга Потапыч и обратился через голову Славы к Поцелуевскому: — А вы, Вадим Оскарович, поршней не богаты?
   — Я вам скажу… — Поцелуевский, вытирая руки чистой ветошью, обогнул «Волгу» и приблизился, представляя из себя чрезвычайно приятное зрелище в своем замшевом жилете и новейших джинсах «Ливайс», молния на которых поднималась лишь до середины своего хода. — Я вам так скажу, Потапыч. Запчасти для «М — двадцать один» заводом уже не выпускаются, а машины еще бегать будут долго. Вы согласны?
   — Чего же им не бегать, — хохотнул хитрюга Потапыч. — Такая машина! Танк русских полей.
   — В свете вышеизложенного, — как бы подхватил Поцелуевский, — вы, конечно, понимаете, какую сейчас ценность представляет из себя поршень «М — двадцать один». Поршень! Вы понимаете — поршень!
   — Поршня, — любовно постанывал Потапыч, оглаживая пальцем отсвечивающую в руках Поцелуевского металлическую штуку. — Поршня, она всегда поршня.
   — Я уступлю вам его, — решительно сказал Поцелуевский, — но вы, Потапыч, должны мне за то достать пару вкладышей.
   — Передних или задних? — быстро осведомился хитрюга Потапыч. Поршень уже исчез в необъятной его брезентовой хламиде.
   — Передних или задних, — тяжело, с горьковато-добродушной иронией вздохнул Поцелуевский и заглянул в глаза Потапычу. — Ну, Потапыч, предположим, задних.
   — Эх, Оскарыч, задних-то как раз нету! — весело обрадовался хитрюга Потапыч. — Однако не тушуйся, тут у одного мужика должны быть задние вкладыши, я точно знаю. Ребята, — обратился он ко всем присутствующим, — кто Кирибеева Владимира тут видел?
   На штрафной площадке наступило вдруг какое-то неловкое молчание. Доносились лишь внешние звуки: грохот сапог проходящего взвода, шорох шин, глухой голос майора Калюжного из-за окон: «…народ Намибии давно уже дал недвусмысленный ответ южноафриканским расистам…»
   — Кирибеева Владимира тут пока еще быть не может, — вдруг заявила с некоторым вызовом Лариса Лихих. — Практически Кирибеев еще борется за жизнь на операционном столе Третьей горбольницы.
   Вдруг Нина Степановна приблизилась к Вадиму Оскаровичу и стала развязывать неизвестно откуда у нее взявшийся промасленный узелок.
   — Практически, Вадим Оскарович, я могла бы вас выручить, потому что имею некоторые основания в смысле собственности Владимира Ивановича, и, в частности, по поводу задних вкладышей.
   — Как приятно, вот радость! — Поцелуевский взял вкладыши. — Значит, вы, Нина Степановна, были в близких отношениях с Кирибеевым?
   — Практически да, — сказала Черезподольская. — Он волновал мое женское начало.
   — Мое практически тоже, — высоким голосом сказала Лариса Лихих.
   Два луча из-за ворот остановились на лицах женщин. Растерянно-детское выражение на величественном лице Н.С.Черезподольской. Мечтательное выражение на наступательном лице Ларисы Лихих.
   Среди мотоциклистов в темном углу послышался смех.
   — Поцелуйтесь, тетки! — посоветовал чей-то голос, кажется Риты Правдивцевой.
   Нина Степановна чуть пригнулась. Лариса чуть подтянулась, и они поцеловались, причем после поцелуя рот Лихих как бы увеличился, а рот Черезподольской как бы уменьшился.
   Поскрипывая кожей, прошелся вдоль автомашин литовский ковбой Витас Гидраускас.
   — Я слышал, кто-то здесь имеет приличный вулканизатор? Я имею три дверных ручки и четыре ограничителя.
   Кто-то предложил ему вулканизатор, кто-то заинтересовался дверными ручками. Олеша Храбростин вместе с подружкой своей Ритой Правдивцевой живо, бойко делились запасом фиатовских свечей, сальниками, прокладками, и все спрашивали про задние амортизаторы, пока Томаз Гагулия не принес им эти амортизаторы, которые получил от вновь прибывшего английского туриста Иена Лоуренса в обмен на рулевое колесо в сборе. Последнего кто-то спросил между прочим:
   — А вы, Иен, сейчас непосредственно откуда?
   — Из Третьей горбольницы, — ответил рыжий славный малый, типичный инглишмен.
   — А Кирибеева Владимира вы практически видели?
   — Практически мы боролись за жизнь на соседних столах, но он еще там, а я, как видите, уже здесь.
   Любопытно, что Лоуренс как будто бы говорил по-английски, но все его понимали, и он всех понимал и, мало того, был в курсе всех событий этого ночного рынка запчастей. Да-да, ведь это именно просто-напросто рынок запчастей, подумалось мне. Весьма все это напоминает паркинг возле магазина «Спорт» на Дмитровском шоссе или ту веселой памяти осиновую рощу за Лианозовом у кольцевой дороги. Только, кажется, денежные знаки здесь не в ходу, идет прямой обмен с неясным еще для меня эквивалентом ценности, но, по сути дела, это просто-напросто именно непосредственно и практически… Наречия-паразиты облепили мою мысль, и я ее потерял.
   — Эх, Вадим, посочувствуй, — сказал вдруг Потапыч Поцелуевскому не без горечи. Кстати говоря, это была первая нотка горечи, уловленная мной за ночь. — Ведь я бы мог сейчас свою машину превратить в игрушку. Глянь, все есть уже у меня для передка, даже облицовка, даже фээргэшные противотуманные фары…
   Поцелуевский посмеялся и похлопал Потапыча по плечу:
   — Потапыч, Потапыч, ты неисправим. Это ли повод для огорчений?
   — А в чем дело? — спросил я тогда Потапыча. — Превращайте ее в игрушку. Что вам мешает?
   Со скрипом я открыл свою скособоченную дверь и вылез из машины. Они все повернулись ко мне, словно только сейчас заметили. Я видел удивленные взгляды и слышал даже приглушенные смешки, как будто я нарушил какой-то этикет и явился вроде бы туда, куда мне не по чину. Один лишь хитрюга Потапыч, копаясь в своих брезентовых анналах, не обратил на меня особого внимания и принял вполне естественно.
   Да на кой она мне сейчас ляд, эта игрушка, — пробормотал он. — Конечно, Оскарыч, это не повод, а малость жалко — запчастей-то навалом… — Он завязал мешок аккуратненьким ремешком и тогда только посмотрел на меня. — А ты, друг, чем-нибудь интересуешься или сам чего привез? Ты из какой больницы-то?
   — Да я не из больницы…
   — Прямо с шоссе, значит? У нас тут есть некоторые прямо с шоссе. Вот, например, Слава Баранов — Славик, ты здеся? — с Лоуренсом лоб в лоб сошлись на четыреста третьем километре. Славка сразу отлетел, а Иен еще на операционном столе мучился. А ты, парень, где же кокнулся? Что-то я тебя…
   — Да что вы, Потапыч, не видите, что ли? — сказала с досадой на быстром подходе с разлетом юбочки и взмахом сумочки Лариса Лихих.
   — Эге, да ты… — Потапыч даже рот открыл от удивления. — А ты-то как сюда попал?
   — Меня непосредственно майор Калюжный… — начал было я объяснять, но тут и меня осенила наконец догадка: — А вы, значит, все…
   — Угадал, — с добродушным небрежным смешком, потряхивая в ладони пятиваттные лампочки и не слезая с капота сгоревшего «Запорожца», проговорил Гоша Славнищев. — Мы они самые, жмурики.
   — Мы все жертвы автодорожных происшествий со смертельным исходом, — солидно пояснил Вадим Оскарович Поцелуевский.
   — Понятно. Благодарю. Теперь мне все понятно… — Я почему-то не нашел ничего лучше, как отвесить всем собравшимся на штрафной площадке несколько светских поклонов, а потом повернулся к хитрюге Потапычу: — Простите, Потапыч, я невольно подслушал, у вас, кажется, есть в наличии пара остродефицитных задних амортизаторов? Не уступите ли?
   Теперь все смотрели на меня с добродушными улыбками, как на неразумное дитя.
   — Шел бы ты, друг, в свою машину, ложился бы спать, — сказал кто-то, то ли Лоуренс, то ли Марат.
   — Вы не думайте, Потапыч, у меня есть кое-что на обмен, — сказал я, уже понимая, что леплю вздор, но все пытаясь нащупать какую-нибудь возможность контакта. — Например, японское электронное зажигание или… скажем… я наличными могу заплатить…
   Призраки — а ведь именно призраки, с нашей точки зрения, это и были — засмеялись. Не страшно, не больно, не обидно.
   — Иди спать, милок, — сказал Потапыч. — Здесь пока что ваши вещи не ходють.
   Я повернулся тогда и пошел к своей машине, в которой гостеприимно светился под луной смятый и превращенный в подушку плащ. На полпути я все-таки обернулся и увидел, что они уже забыли про меня и снова занимаются своими делами — возятся с запчастями, вулканизируют резину, рассказывают друг другу какие-то истории, покуривают, кто-то играет на гитаре…
   — Простите, я хотел бы спросить — что там, откуда вы приходите? Есть ли смысл в словах Еврипида «быть может, жизнь — это смерть, а смерть — это жизнь»?
   Движение на штрафной площадке остановилось, и наступила тишина. Зарница, пролетавшая над городом, на миг озарила их всех — пассажиров и водителей, собравшихся как будто для коллективного снимка.
   — Иди спать, — сказал Гоша.
   — Идите спать, — посоветовала Нина Степановна Черезподольская.
   — Не вашего пока что ума это дело, — без высокомерия, с неожиданной грустью сказал Потапыч, похожий сейчас, под зарницей, на старца Гете.
   Тогда уж я, больше ни о чем не спрашивая, влез в свою машину на заднее сиденье, подоткнул под голову плащ, ноги завалил на спинку переднего кресла и тут же заснул.
   Мне снилась чудесная пора жизни, которая то ли была, то ли есть, то ли будет. Я был полноправной частью той поры, а может быть, даже ее центром. У той поры был берег моря, и я носился скачками по ноздреватому плотному песку и наслаждался своим искусством, своим жанром, своим умением мгновенно вздуть огромный, приподнимающийся над землей зонтик и тут же подбросить в воздух левой рукой пять разноцветных бутылок, а правой пять разноцветных тарелок, и все перемешать, и все тут же поймать, и все превратить частью в литеры, частью в нотные знаки, и всех мгновенно рассмешить, ничего не стыдясь. У той поры был уходящий в высоту крутой берег с пучками сосен, домом из яркого серого камня на самом верху и с женщиной на веранде, с женщиной, у которой все на ветру трепетало, полоскалось, все очищалось и летело — волосы, платье, шарф. Счастливо с нее слетала вязаная шапочка, и она счастливо ее ловила. Это было непрекращающееся мгновение, непрерывная чудесная пора жизни. На горизонте из прозрачного океана уступами поднимался город-остров, и это была цель дальнейшего путешествия. Я радовался, что у меня есть цель дальнейшего путешествия, и одновременно наслаждался прибытием, ибо уже прибыл. Где-то за спиной я видел или чувствовал завитки распаренной на солнце асфальтовой дороги, и оттуда, из прошлого, долетала до ноздрей горьковатость распаренного асфальта, сладковатость бензина и хлорвинила. Это было наконец-то непрекращающееся мгновение в прочном пространстве, частью которого я стал. Все три наших печали: прошлое, настоящее и будущее — сошлись в чудесную пору жизни.
   Пробуждение тоже было не лишено приятности.
   Заря освещала верхние этажи далекой городской стены. Роса покрывала стены, сорную траву и металлолом штрафной площадки. Поеживаясь от утреннего холодка, перед моей машиной стояли три чудесных офицера. Майор Калюжный предлагал для ознакомления свежую газету. Капитан Пуришкевич принес на подпись акт моего злосчастного, но вовсе не такого уж и трагического ДТП. Старший лейтенант Сайко — ну что за душа у парня! — застенчиво предлагал бутылку кефира и круглую булочку.
   Скрипнула дверь, и в штрафную площадку влез сначала шнобелем, потом всей булкой, а потом и непосредственно собственной персоной мастер — золотые руки Ефим Михин с необходимым инструментом.
   — Видишь, артист-шулулуев, я тебе пагрубок-сулуягрубок достал. Сейчас я его в твою тачку задырдачу — и поедешь дальше к туруруям ишачьим искать приключений на собственную шерупу.
   …Итак, все обошлось, только довольно долго еще побаливали шейные позвонки.

Сцена. Номер первый: «По отношению к рифме»

    Павел Дуров импровизирует перед немногочисленной аудиторией знатоков.
   …Русская рифма порой кажется клеткой в сравнении с прозой. Дескать, у прозы, экое, дескать, свободное течение, разливанное море свободы. Между тем прозаик то и дело давит себе на адамово яблоко — не забывайся, Адам!
   По отношению к рифме вечно грызусь черной завистью: какой дает простор! По пятницам в Париже весенней пахнет жижей… Не было бы нужды в рифме, не связался бы Париж в дурацкую пятницу с запахами прошлой весны. Отдавая дань индийской йоге, Павлик часто думал о Ван Гоге. Совсем уж глупое буриме, а между тем контачит! И Павлик появился едва ли не реальный, и дикая произошла связь явлений под фосфорической вспышкой рифмовки. Расхлябанный, случайный, по запаху, во мгле поиск созвучий — нечаянные контакты, вспышка воспоминаний, фосфорические картины с запахами. Узлы рифм, склонные вроде бы образовать клетку, становятся флажками свободы.
   Рифма — шалунья, лихая проституточка. Уставший от ярма прозаик мечтает о мгновенных, вне логики, вне ratio, связях. Шалунья — колдунья — в соль дуну я — уния. Иногда, когда ловишь вслепую, можно больше поймать горячих и шелковистых.
   Литературная амазонка (может быть, и мужчина) написала в статье о нуждах прозы: «Четкость критериев, точность ориентиров, ясность истоков». Бродячий прозаик усомнился. А не пустила ли дама круги по луже? Долго приставал к друзьям, хлюпал носом, клянчил… В результате над средостением появилась татуировка: четкость критериев, точность ориентиров, ясность истоков и надпись: «Вот что нас губит».
   Воспоминание бродячего прозаика.
   Лило, лило по всей земле… Лило иль лило? В лиловый цвет на помеле меня вносило. Когда метет, тогда «мело», отнюдь не «мело». Весной теряешь ремесло. Такое дело.
   Двойная норма весенних дождей на фоне недостатка кофеварочных изделий уныло возмущала, но к вечеру на горизонте становилось ало, иллюзии двигались к нам навалом по рельсам, по воздуху, смазанным салом, воображенье толпы побежало, и можно три дня рифмовать по вокзалам, навалом наваливаясь на «ало», но это безнравственное начало, и, с рыси такой перейдя на галоп, я пробую «ало» сменить на «ало».
   Алло — баллон — салон — рулон — телефон…
   Постылая иностранщина! Однако немалые возможности. Берешь, например, телефон и просишь билеты в обмен на вечерние чудо-штиблеты, и если ты «леты» сменяешь на «лату», тогда и получишь билеты по блату…
   Завихренья зелени, завихренья сирени, огненная лиса, несущаяся вдоль полотна от Переделкина к Мичуринцу. Там я бродил в поисках рифмо-отбросов, пока не выписал себе через Литфонд ежедневный обед. Тогда стал получать горяченькое эссе от борща через кашу к кофе-гляссе. Бывало там и салями, если его не съедали сами. Я брал кусочек салями и относил вам, Суламифь. Я видел локон, чуял ток и целовал вас в локоток.