Страница:
За спиной у государыни встал старый старик в чёрном одеянии, даже парик у него, и тот был чёрный, как при Петре Великом носили. Из всех мужчин один только этот старик был в парике с буклями, прочие, согласно моде, накладных волос не носили, пудрили свои собственные. Как ворон меж попугаев, подумал Митя про чёрного, странно смотревшегося среди пышных платьев, золочёных камзолов и разноцветных фраков. Только лицо не вороновье, скорее собачье, как у английского мопса: по бокам брыли, нижняя губа налезла на верхнюю, носишко совсем никакой, а глазки быстрые, пуговками.
Перед тем, как царице сделать первый ход, мопс наклонился к ней, зашептал что-то.
– Без тебя, сударь мой, знаю, – ответила она, поморщившись, и пошла пешкой с е2 на е4. – Вы бы, Прохор Иванович, поменьше сырым луком увлекались.
Старик сконфуженно улыбнулся:
– Так ведь знаете, матушка, как в народе-то говорят: «Лук от семи недуг».
Ответа на шутку не последовало, и мопс сник, но от игроков не отошёл. Митя и его тоже пожалел. Почтённый человек, сидел бы лучше дома, с внуками, чем шею тянуть, на цыпочки привставать.
Фаворит подумал-подумал и ответил правым конём на лодейное поле. Ага, будет разыгрывать карлсбадское начало. Интересно! Но на государынино выдвижение белого офицера светлейший бухнул пешкой на h5, и стало ясно: никакое это не карлсбадское начало, а просто Зуров ходит не думая, на авось. Что это за игра такая? Митя дальше и смотреть не стал.
В углу что-то стукнуло. Некоторые из придворных обернулись, увидели, что это у курносого калеки упала трость, и тут же утратили интерес к маленькому происшествию. Он, бедный, сам свою клюку (впрочем, замечательно красивую – красного дерева и с золотым набалдашником) поднять не мог, так и сидел неподвижно, только тонкой губой задёргал.
Митя хотел подбежать, подать, но папенька удержал за фалду, шепнул испуганно: «Ты что, это ж Наследник!»
Ах вот кто это. Его императорское высочество, сын великой императрицы. Тоже нисколько на свои портреты не похож – на портретах-то он хоть и не красавец, но величавый, важный. Может, раньше и был такой, пока паралич не разбил. Однако что же это ему никто не поможет? Или по церемониалу не положено?
Нет, мопс в чёрном бесшумно попятился от высочайшего стола, подсеменил к наследнику, нагнулся, подал упавшую трость и почтительно поклонился.
Сидевший посмотрел на доброхота, как показалось, с удивлением, но не поблагодарил и даже не кивнул – наоборот, дёрнул головой кверху. Славный старик около инвалида не задержался, тут же вернулся на прежнее место – и вовремя. Государыня не оборачиваясь спросила:
– Что, Прохор Иванович, брать мне у князя пушку иль не брать?
– Беспременно брать, ваше величество. А чего её брать-то? Зурову уж давно сдаваться пора.
– Царицын сын – расслабленный телом, да? – шепнул Митридат папеньке. Тот ответил тоже шёпотом:
– Нет, это он от чванности. Ты за игрой следи.
Вот ещё.
Митя стал вертеть головой по сторонам, исследовать, что за Малый Эрмитаж такой.
На стене большущая картина: Леда, лежащая в страстном положении с Юпитером во образе лебедя. Другой холст, немногим меньше: дева или, может, дама, в античной хламиде и златом венце, за нею чудесный дворец восточной наружности, на крыше зеленеет пышный сад. Ага, это, надо думать, изображена вавилонская царица Семирамида (правильнее Шаммурамат, поминается у великого Геродота) со своими висячими садами. Понятно.
Куда примечательней был висевший подле окна прибор – бронзовый, круглый. Ух ты, сообразил Митридат, и градусы показывает, и пульсацию атмосферы. Подойти бы, разглядеть получше, да жалко нельзя.
А больше ничего особенно любопытного в зале не было. Ну люстра хрустальная, радужная. Ну мраморные бюсты. Ну паркет с инкрустацией. От покоев, где собирается ближний круг величайшей монархини мира, можно было ожидать чего-нибудь и почудесней.
– Вот вам, Платон Александрович, и мат, – объявила Екатерина, и зрители мягко, деликатно похлопали. – Да не кручинься, душа моя, я тебя после утешу.
Наклонилась, зашептала придвинувшемуся Зурову что-то, по всему видать, весёлое – сама мелко смеялась, трясла подбородками. Придворные тут же отодвинулись, а некие из них даже сделали вид, будто рассматривают люстру и лепнину потолка.
Фаворит тоже улыбнулся, но кисло. Молвил:
– Благодарю, ваше величество.
Ах, да что на них смотреть?
Больше всего Мите хотелось изучить диковинных соседей – американского дикаря и женщину с лихими, закрученными кверху усами. Он сделал два шажка назад, чтоб не в упор пялиться, и вывернул шею вправо, где переминалась с ноги на ногу удивительная усачка.
Вот уж чудо так чудо! Ведь анатомо-физиологическая наука утверждает, что особы женского пола, будучи наделены повышенной способностью к произращению волос в макушечно-теменной и затылочной частях краниума, к лицевой волосатости от природы не расположены. Подёргать бы её за ус – не приклеенный ли?
Похоже, и государыне пришло в голову то же.
Она снова, уже во второй раз, глянула на отдельно стоящих: Митридата с папенькой, индейца, мужчино-женщину и (впереди, в позе полкового командира на параде) обер-шталмейстера Льва Александровича Кукушкина, папенькиного с Митей благодетеля.
– Кого нынче привели, Лев Александрович? Чем распотешите? – спросила царица, приглядываясь. – Усы-то у неё настоящие?
Индеец, весь в перьях и стеклянных цветных шариках (вот бы потрогать!), шевельнулся. Не понимает по-нашему, догадался Митя. Думает, может, про него речь.
– Самые что ни на есть настоящие, ваше царское величество! Уж я девицу Евфимию за растительность дёргал-дёргал, все пальцы исколол. Намертво! – бодро, весело гаркнул Кукушкин. Ему и полагалось говорить весело – такая у Льва Александровича должность: придумывать затейства и кунштюки для увеселения её величества.
Щёлкнул усачке пальцами – приблизься, мол. И сам за ней подкатился, весь кругленький, лёгкий.
– Да вы, милая, точно женщина? – улыбнулась её величество, оглядывая чудо природы.
Кукушкин приложил руку к груди:
– Лично проверял, ваше величество. Вся женская кумплектация на месте.
Придворные с готовностью захохотали – видно, ждали от Льва Александровича остроумия.
Засмеялась и императрица:
– Ой ли?
Лев Александрович поднял два пальца:
– Фима, давай.
Женщина громким шёпотом спросила:
– Уже заголяться?
Присела, стала подбирать подол юбки. Хохот сделался пуще.
Ослабшая от смеха Екатерина махнула рукой:
– Ну тебя, старый греховодник. Убери свою монстру. Да сто рублей подари. Ох, распотешил…
Обер-шталмейстер поклонился, другой рукой, согнутой за спиной (Мите-то сзади хорошо видно), щёлкнул – и сразу подскочили два служителя, утянули усатую Фиму прочь.
Теперь дошла очередь и до Карповых – российская Юнона, ещё не доулыбавшись, повела взором с Мити на папеньку. Тот сглотнул, да и у Мити в грудной полости, где сердце, ёкнуло.
– А из этих кто? – спросила Екатерина. – Большой или маленький? Что они?
Папенька выступил вперёд, раскланялся изящным манером, заговорил плавно, мягко, самым лучшим своим голосом:
– Вашего императорского величества покорнейший слуга, отставной конногвардейский секунд ротмистр Алексей Карпов.
И чуть помолчал. Проверяет, не вспомнит ли его государыня, догадался Митя.
Нет, не похоже, чтоб вспомнила. Даже странно – такого красивого, приятного, и не вспомнить? Хотя что ж, она ведь старая уже, шестьдесят шестой год. В преклонные лета, как известно, умственная тинктура замедляет своё обращение, образуя в мозгу узелки и спайки, нарушающие стройность памяти.
– Вот сын мой Митридат, – продолжил папенька, указав на Митю, и тот низко, по-заученному поклонился. – Посредством каждодневных многочасных экзерциций я развил в сём чудо-младенце невиданную остроту ума и учёность. Митридат перемножает и делит любые числа с резвостью непревзойдённой. Столь же легко возводит числа в квадрат, извлекает корень, равно как производит и иные математические операции, ещё более сложные. А ещё, – здесь папенькин голос сделался совсем бархатным, – Митридат превосходнейше овладел тайнами благородной утехи монархов и мудрецов Востока. (Плавный жест в сторону шахматной доски.) И в сей игре ему нет равных, даже и среди признанных мастеров. А мальчику всего шестой годок…
Договорив приготовленную речь до конца, Алексей Воинович снова склонился, да так и застыл в благоговейном изнеможении. Митя вздохнул. Ничего не шестой, это уж папеньку занесло. Через полтора месяца сравняется семь.
– Такой крошка, а знает шахматы?
Touche! Клюнула! Государыня повернулась всем своим грузным телом, отчего нога, покоившаяся на скамеечке, соскользнула на пол.
– Ой!
Екатерина болезненно поморщилась, вскрикнула.
Из дальнего угла, расталкивая дам и кавалеров – будто фрегат, рассекающий волны, – к столу ринулся смуглый человек в расшитом позументами морском мундире.
– Сьто, матуська, нозька болит? – закричал он, смешно коверкая слова. – А вот он я, твой верный Козёпуло, и волсебная водитька со мной!
Выхватил из преогромного кармана склянку с ядовито-лиловой жидкостью, бухнулся на коленки, осторожно снял туфлю и стал порхать по распухшей ступне ловкими жирными пальцами – мазать, тереть, мять, приговаривая что-то под нос на непонятном наречии.
– Влез, орех грецкий, – досадливо пробормотал обер-шталмейстер. – Всё испортил!
Папенька выпрямился, в отчаянии всплеснул руками:
– Кто этот невежа?
– Контр-адмирал Козопуло, морской разбойник. Наш новейший чудотворец, нынче при государыниной больной ноге состоит. Вишь ты, снадобье у него какое-то особенное. Лучше б его, щетинную морду, турки на кол посадили!
Щеки у адмирала и в самом деле были фиолетовыми от проросшей к вечеру щетины, да и на пирата он тоже чрезвычайно походил. Митя представил грека не в военном камзоле, с пудреными волосами, а в чёрном платке на голове, в алой, расстёгнутой на волосатой груди рубахе, с кривой саблей за поясом – вот была бы картинка! Что ему по морям не плавалось?
– А вот и англичанин, лейб-медик Круис, – ухмыльнулся Кукушкин. – Ну, сейчас будет баталия при Лепанто.
Толпа придворных снова заколыхалась – к столу проталкивался строгий господин в золотых очках. Ещё издали, тоже смешно выговаривая слова, но только не мягко, как адмирал, а чересчур твёрдо, он закричал:
– Изволте немэдленно прекратит! Ваше велычество, вы губите своё августэйшее здоровье, доверяяс этому шарлатану! Я дэлал анализ его so-called эликсир! Это конская моча с самым дешёвым матросским ромом!
И схватил сухой рукой грека за плечо, пытаясь оттащить.
– Ну да, лосядиные саки. – Адмирал двинул локтем, и лейб-медик отлетел в сторону. – И сьто? Моя бабка, старая лахудра, есё добавляла туда немнозько оветьих какасек, а я придумал лутьсе – натираю обезьянье… – И моряк употребил слово, которого, по мнению Мити, в царском дворце звучать никак не могло.
– Я ваших медицинских терминов не разумею, – засмеялась Екатерина. – А вы, Яков Фёдорович, на моего Костю не серчайте. Он хоть в университетах не учился, но в разных странах бывал, всё повидал и руки у него мягкие. Ну а вы-то, Аделаида Ивановна, куда морду тычете? Ах, полизать хочет, моё золотце!
Митя вздрогнул и привстал на цыпочки. Слава Богу, последние слова адресовались не какой-нибудь из придворных дам, а жемчужно-серой левретке, усердно облизывавшей императрицыну щиколотку. Вон оно тут как: собаку зовут по имени-отчеству, а адмирала просто «Костей».
– А про нас с индейцем забыли, – шепнул Митя папеньке. – Выходит, Прожект не получился, да?
Тот лишь всхлипнул. Да и индеец хлопал своими глазами-маслинами невесело. Тоже и у него, дикого жителя девственных лесов, на этот день, надо полагать, имелось какое-нибудь особенное упование.
– Вы, сударь, из каких индейцев будете? – спросил Митя тихонько, сначала по-английски, потом по-французски. – Я про ирокезов читал, ещё про чирокезов и алгонкинцев.
Вроде вежливо спросил, уважительно, а дикарь почему-то напугался. Отскочил от Мити, пробормотал:
– Big little man!
И ещё перекрестился. Вот тебе и дикарь. Папеньку было ужас как жалко. Ведь столько ждали этого дня! Денег одних издержано – на дорогу, да на наряды, да на кормовые, да Льву Александровичу Кукушкину на подарок, чтоб приглашение на малоэрмитажный четверг устроил (хоть и старый знакомец, а тоже ведь отблагодарить надо)!
Собственно, сколько издержано денег, сосчитать было нетрудно, потому что вести счёт папенька доверил сыну – сам-то с арифметикой был не очень. Стало быть, так: двадцать восемь рублей тридцать три с четвертью копейки на лошадей, восемь рублей тринадцать с половиной копеек столовых, пятьсот тридцать рублей на платье, сто пятьдесят рублей за бронзовую наяду для Льва Александровича да на четыре рубля одиннадцать копеек прочих расходов, а всего (исчисление было простейшее, и Митя даже лоб морщить не стал) 720 рублей 57 копеек да три полушки. Шутка ли?
Да разве в одних деньгах дело? Папенька своему Прожекту всю душу отдал, сколько раз маменьке во всех подробностях обсказывал, как оно все превосходно в их жизни переменится, когда матушка-императрица Митридатом восхитится и к своей особе его приблизит, а там, глядишь, вспомнит прежнюю симпатию и устремит свой солнечный взор на некоего отставного секунд-ротмистра. Ах, да куда солнцу до этого взора? Оно способно произрастить из семечки травинку, не более, а волшебный взор Екатерины может самую малую травинку вмиг обратить в прегордый баобаб. Маменька слушала эти мечтания и только пунцовела от счастья.
Три с лишком года готовил папенька Митю. Можно сказать, только Прожектом и жил с того самого мгновения, когда обнаружил, что сынок у него не такой, как прочие дети.
До того дня младшенького жалели, считали дурачком. Мите ведь уже четвёртый годок шёл, а он ни слова не говорил. Губками пошлёпывал, шелестел что-то, а никакого членораздельного речения от него не было. Уж и увещевали, и кричать пробовали – помалкивает и только, хотя вроде не глухой, всё слышит. Наконец махнули рукой, решили, что, видно, не жилец, приберёт его Господь в невеликих годах, а пока пускай себе растёт, как хочет.
Как Митюшу самому себе предоставили, тут у него самая интересная жизнь и началась. Больше всего он полюбил сидеть в классной комнате, где старшего брата Эндимиона мосье де Шомон и семинарист Викентий поочерёдно обучали наукам. Если малыша гнали, он закатывал рёв и после долго икал, потому гнать перестали – пускай его сидит. Ещё выяснилось, что кроха надолго затихает, если дать том из французской «La Grande Encyclopedic» (её Алексей Воиновия некогда со столичной службы привёз, получил в уплату карточного долга). Глядели взрослые на маленького дурачка – умилялись: уставится на большенную страницу, будто и впрямь читает. Если б им сказать, что Митя на четвёртом году жизни и в самом деле читал французскую энциклопедию статью за статьёй, том за томом, нипочём бы не поверили.
Но тут надо с самого начала рассказывать – с того самого мига, когда потомственный дворянин Звенигородского уезда Дмитрий Алексеевич Карпов начал своё знакомство с подлунным миром. Сей отпрыск старинной фамилии (в гербе – конское копыто и собачья голова на палке) явился на свет не как обычные пискуны, а в полном молчании и с широко открытыми глазами, которыми, к удивлению лекаря и повивальной бабки, принялся немедленно вращать и хлопать. Что новорождённый молчал, было, пожалуй, не столь и удивительно – очень уж оглушительны были стенания роженицы, измученной безысходными многочасовыми потугами и принуждённой подвергнуться жестокой операции чревовзрезания. При отчаянном шуме, производимом несчастной, надежды быть услышанным у новопришельца было бы немного. А вот открытые, ясные глазёнки, с первого же мига зажёгшиеся ненасытимым любопытством, и в самом деле являли собой феномен в своём роде исключительный.
Другая интригующая особенность проявилась чуть позже, когда на голове младенца отросли волосёнки – всюду каштановые, а на темечке седое пятнышко, из которого со временем произросла серебристая прядка. Однако значение этой символической меты открылось много позднее, а поначалу никто ничего такого не подумал. Мало ли что: у одного родимое пятно, у другого веснушки, а у этого на голове белая клякса.
Отец заранее приготовил для второго чада, буде родится мужского пола, превосходное имя Аполлон, однако был вынужден поступиться благозвучным прозванием в пользу обыденного Дмитрия. Так звали тестя, в денежном воспомоществовании которого у отставного конногвардейца в ту пору как раз явилась самая неотложная нужда в связи с некими карточными обстоятельствами.
Крохотный Дмитрий Алексеевич был помещён в колыбельку, построенную умельцем из родительского имения Утешительного (прежней Сопатовки) на манер корабля, и пустился на сём челне в плавание по морю жизни, поначалу тихому и мелководному.
В спаленке на потолке было изображено вращение планет вкруг Солнца. Эту-то картину Мите и суждено было лицезреть в продолжение всего первого года своего земного бытия. Напротив каждого небесного тела русскими и латинскими буквами указывалось его название, так что обжект и его письменное обозначение слились для Мити воедино много ранее, чем сопутствующее тому же предмету устное наименование. Сначала было Солнце ¤ Sol; потом, когда Митеньку первый раз вынесли в сад и показали на жёлтый жаркий кружок, появилось «сонце», а соединил первое и второе он уже собственным разумением, и то был самый волнующий и таинственный миг в его жизни.
Ужасно хотелось поскорей выучиться ходить, но изверги продержали спелёнутым чуть не до года. Зато когда пустили ползать, Митя уже к вечеру научился переступать, держась за стенку, а назавтра ходко ковылял по всему дому, делая всё новые и новые открытия.
Что не разговаривал ни с кем до трех лет, так недосуг было. Что интересного мог он услышать от окружающих? От няньки Малаши, когда укладывает в кроватку: «Баю-бай, баю-бай, заберёт тебя Мамай». От маменьки, когда утром принесут к ней в спальню – показать: «Усю-сю, Митюшенька, сахарный мой душенька». От братца Эндимиоши, когда забежит в детскую спрятать в верное место, под колыбелькой, рогатку или тряпицу с уворованным у папеньки табаком: «Что, урод, всё в пелёнки гадишь?» (Вот и не правда. Митя с шести месяцев приучил няньку: как зацокает языком, стало быть, зов натуры. А что она, дура непонятливая, раньше не скумекала, об чем цоканье, так то не его вина.)
Главное Митино приключение той безгласной эпохи было потихоньку забраться к папеньке в кабинет, где книги, или, того лучше, к гостям – под столом сидеть. То-то наслушаешься, то-то нового узнаешь: и про войну с турками-шведами, и про якобинцев, и про московские происшествия. Но во взрослых комнатах тем более языком болтать незачем, иначе сразу подхватят на руки и уволокут назад, к Малаше, по тысячному разу слушать ерунду про Кота Котовича и Бабу Ягу.
Вот когда Митя отвоевал себе право сидеть у братца в классной комнате, тогда и началась настоящая жизнь. Каждый день открытия, пир разума! Мосье де Шомон учил по-французски и по-немецки, да из географии, да из истории, да из астрономии. Викентий – арифметике, да русской грамматике, да Божьему Закону. Жаль, уроки были всего два часа в день, и ещё раздражал тупостью Эндимион, сколько времени из-за него попусту пропадало! Про себя Митя называл старшего брата Эмбрионом, ибо по развитию мыслительной функции сей скудоумец недалеко продвинулся от человечьего зародыша.
Вечером, когда дом засыпал (а ложились в Утешительном рано: летом в десятом часу, зимой в восьмом), наступало самое главное время.
Тихонько, на цыпочках, мимо храпящей на сундуке няньки, в коридор; там лёгкой мышкой на лестницу – и в верхнее жильё, по-французски belle-etage, где кабинет. Под столом заранее спрятаны свеча и тяжёлый, не поднимешь, том «Великой энциклопедии». Часов до пяти существуешь по-царски, общаясь с особами, равными тебе разумом, – перед одним благоговейно склонишь голову, с иным, бывало, и заспоришь. В шестом часу назад, спать. Это ведь уму непостижимо, что человеки треть своей жизни, и без того недлинной, на подушке проводят! Зачем столько? Трех часов для телесного отдыха и освежения ума куда как довольно.
Ещё и посейчас Митя, бывало, сомневался, не зря ли он в тот осенний день разомкнул уста. Минутный порыв, понуждение чувствительного сердца положили конец тихим радостям безмолвного уединения. Очень уж жалостно было смотреть, как убивается в гипохондрии папенька, который только что вернулся из Петербурга, куда ездил, обнадёженный смертью Киклопа, да несолоно вернулся. День за днём, прямо с утра и до вечера, Алексей Воинович горько плакал, воздымал к небу руки и проклинал жестокую судьбу, обрёкшую его прозябать в подмосковном ничтожестве, на две тысячи восемьсот рублей годового дохода, безутешным родителем двух выродков – никчёмного балбеса и бессловесного дурачка.
В доме было тихо. Маменька терзалась головными вапёрами, братец спрятался на чердаке, чтоб не высекли, дворовые тоже позатаились. И тогда Митя принял великодушное решение: пускай папеньке хоть в чем-то будет облегчение. Пускай утешится по поводу младшего отпрыска, который никакой не дурачок и слова произносить, если пожелает, очень даже умеет.
Сначала, для практикума, попробовал говорить вслух сам с собой. Раньше, конечно, тоже иногда разговаривал в монологическом регистре, но беззвучно, одними губами, а тут обнаружилось, что голос за мыслью никак не поспевает. (Эта скороговорливость и потом осталась, так что не всякий её и понять мог, особенно если Митя увлечётся какой-нибудь интересной мыслью.) Тут ещё следовало учесть папенькину бурливость чувств. Произнесённая фраза должна была быть короткой и завершиться прежде, чем Алексей Воинович начнёт бурно восклицать и тем испортит всю эффектность. Самое простое – войти и поздороваться, но не по-русски (эка невидаль для трехлетка), а на иностранном языке. И коротко, и впечатлительно.
Вошёл в столовую, где у окна рыдал папенька, рассыпав незавитые и даже нечёсаные локоны по подоконнику. Сказал, стараясь выговаривать французские звукосочетания в точности как мосье де Шомон: «Bon matin, papa[1]».
Папенька обернулся. То ли не расслышал, то ли решил, что почудилось. Страдальчески поморщился, простонал: «Поди, поди, дитя неразумное!» И рукой на дверь показал, а сам зарыдал ещё пуще – вот как от Митиного вида расстроился.
Тогда Митя ему про разумность и неразумие процитировал из Паскалевых «Pensees» (как раз накануне ночью книгу прочёл и многие максимы слово в слово запомнил – до того хороши): «Deux exces: exclure la raison, n'admettre que la raison»[2].
Вышло ещё эффектнее, чем хотел. Недооценил Митя папенькиной чувствительности – Алексей Воинович, прослушав максиму, закатил глаза и пал в обморок. А когда очнулся, увидел над собой оконфуженное лицо меньшого сына, бормотавшего по-русски, по-французски и по-немецки слова утешения, то воздел руки к небу и возблагодарил Провидение за явленное чудо.
Потом папенька долго ахал и дивился, узнавая, что малыш может и по-латыни читать, и в разных науках сведущ изрядно. Но более всего родителя поразили Митина памятливость и сноровка в арифметических исчислениях. Ну, запоминать интересное – невелико чудо, хоть бы даже и целыми страницами – это он папеньке легко объяснил, а вот про цветные цифры растолковать затруднился, ибо и сам не очень понимал, как в мозгу свершается арифмометрическая механика.
Тут было так: единица – она белая, двойка малиновая, тройка синяя, четвёрка жёлтая, пятёрка коричневая, шестёрка серая, семёрка алая, восьмёрка зелёная, девятка лиловая, ноль чёрный. Кто этого не видит, без толку и объяснять, что, когда берёшь, к примеру, число 387, оно навроде трехцветного леденца – сине-зелено-алое. Перемножаешь его с числом 129, бело-малиново-лиловым, все цифры вмиг переплетаются в толстую многоцветную косичку, колоры перетекают из одного в другой, и дальше просто: называй образовавшиеся части спектра подряд, вот и выйдет искомое 49 923. Тож и при делении.
Папенька послушал-послушал невнятные разъяснения и вдруг наподобие Архимедеса Сиракузского как закричит: «Эврика!» Подхватил Митеньку на руки и побежал на маменькину половину. Там пал на колени и стал целовать маменьку в живот, прямо через платье. «Что вы делаете, Алексис?» – вскричала та испуганно.
– Лобзаю благословенное ваше чрево, произведшее на свет Геракла учёности, а вместе с тем проложившее нам дорогу к Эдему! Воззрите, любезная Аглая Дмитриевна, на сей плод чресел наших!
Перед тем, как царице сделать первый ход, мопс наклонился к ней, зашептал что-то.
– Без тебя, сударь мой, знаю, – ответила она, поморщившись, и пошла пешкой с е2 на е4. – Вы бы, Прохор Иванович, поменьше сырым луком увлекались.
Старик сконфуженно улыбнулся:
– Так ведь знаете, матушка, как в народе-то говорят: «Лук от семи недуг».
Ответа на шутку не последовало, и мопс сник, но от игроков не отошёл. Митя и его тоже пожалел. Почтённый человек, сидел бы лучше дома, с внуками, чем шею тянуть, на цыпочки привставать.
Фаворит подумал-подумал и ответил правым конём на лодейное поле. Ага, будет разыгрывать карлсбадское начало. Интересно! Но на государынино выдвижение белого офицера светлейший бухнул пешкой на h5, и стало ясно: никакое это не карлсбадское начало, а просто Зуров ходит не думая, на авось. Что это за игра такая? Митя дальше и смотреть не стал.
В углу что-то стукнуло. Некоторые из придворных обернулись, увидели, что это у курносого калеки упала трость, и тут же утратили интерес к маленькому происшествию. Он, бедный, сам свою клюку (впрочем, замечательно красивую – красного дерева и с золотым набалдашником) поднять не мог, так и сидел неподвижно, только тонкой губой задёргал.
Митя хотел подбежать, подать, но папенька удержал за фалду, шепнул испуганно: «Ты что, это ж Наследник!»
Ах вот кто это. Его императорское высочество, сын великой императрицы. Тоже нисколько на свои портреты не похож – на портретах-то он хоть и не красавец, но величавый, важный. Может, раньше и был такой, пока паралич не разбил. Однако что же это ему никто не поможет? Или по церемониалу не положено?
Нет, мопс в чёрном бесшумно попятился от высочайшего стола, подсеменил к наследнику, нагнулся, подал упавшую трость и почтительно поклонился.
Сидевший посмотрел на доброхота, как показалось, с удивлением, но не поблагодарил и даже не кивнул – наоборот, дёрнул головой кверху. Славный старик около инвалида не задержался, тут же вернулся на прежнее место – и вовремя. Государыня не оборачиваясь спросила:
– Что, Прохор Иванович, брать мне у князя пушку иль не брать?
– Беспременно брать, ваше величество. А чего её брать-то? Зурову уж давно сдаваться пора.
– Царицын сын – расслабленный телом, да? – шепнул Митридат папеньке. Тот ответил тоже шёпотом:
– Нет, это он от чванности. Ты за игрой следи.
Вот ещё.
Митя стал вертеть головой по сторонам, исследовать, что за Малый Эрмитаж такой.
На стене большущая картина: Леда, лежащая в страстном положении с Юпитером во образе лебедя. Другой холст, немногим меньше: дева или, может, дама, в античной хламиде и златом венце, за нею чудесный дворец восточной наружности, на крыше зеленеет пышный сад. Ага, это, надо думать, изображена вавилонская царица Семирамида (правильнее Шаммурамат, поминается у великого Геродота) со своими висячими садами. Понятно.
Куда примечательней был висевший подле окна прибор – бронзовый, круглый. Ух ты, сообразил Митридат, и градусы показывает, и пульсацию атмосферы. Подойти бы, разглядеть получше, да жалко нельзя.
А больше ничего особенно любопытного в зале не было. Ну люстра хрустальная, радужная. Ну мраморные бюсты. Ну паркет с инкрустацией. От покоев, где собирается ближний круг величайшей монархини мира, можно было ожидать чего-нибудь и почудесней.
– Вот вам, Платон Александрович, и мат, – объявила Екатерина, и зрители мягко, деликатно похлопали. – Да не кручинься, душа моя, я тебя после утешу.
Наклонилась, зашептала придвинувшемуся Зурову что-то, по всему видать, весёлое – сама мелко смеялась, трясла подбородками. Придворные тут же отодвинулись, а некие из них даже сделали вид, будто рассматривают люстру и лепнину потолка.
Фаворит тоже улыбнулся, но кисло. Молвил:
– Благодарю, ваше величество.
Ах, да что на них смотреть?
Больше всего Мите хотелось изучить диковинных соседей – американского дикаря и женщину с лихими, закрученными кверху усами. Он сделал два шажка назад, чтоб не в упор пялиться, и вывернул шею вправо, где переминалась с ноги на ногу удивительная усачка.
Вот уж чудо так чудо! Ведь анатомо-физиологическая наука утверждает, что особы женского пола, будучи наделены повышенной способностью к произращению волос в макушечно-теменной и затылочной частях краниума, к лицевой волосатости от природы не расположены. Подёргать бы её за ус – не приклеенный ли?
Похоже, и государыне пришло в голову то же.
Она снова, уже во второй раз, глянула на отдельно стоящих: Митридата с папенькой, индейца, мужчино-женщину и (впереди, в позе полкового командира на параде) обер-шталмейстера Льва Александровича Кукушкина, папенькиного с Митей благодетеля.
– Кого нынче привели, Лев Александрович? Чем распотешите? – спросила царица, приглядываясь. – Усы-то у неё настоящие?
Индеец, весь в перьях и стеклянных цветных шариках (вот бы потрогать!), шевельнулся. Не понимает по-нашему, догадался Митя. Думает, может, про него речь.
– Самые что ни на есть настоящие, ваше царское величество! Уж я девицу Евфимию за растительность дёргал-дёргал, все пальцы исколол. Намертво! – бодро, весело гаркнул Кукушкин. Ему и полагалось говорить весело – такая у Льва Александровича должность: придумывать затейства и кунштюки для увеселения её величества.
Щёлкнул усачке пальцами – приблизься, мол. И сам за ней подкатился, весь кругленький, лёгкий.
– Да вы, милая, точно женщина? – улыбнулась её величество, оглядывая чудо природы.
Кукушкин приложил руку к груди:
– Лично проверял, ваше величество. Вся женская кумплектация на месте.
Придворные с готовностью захохотали – видно, ждали от Льва Александровича остроумия.
Засмеялась и императрица:
– Ой ли?
Лев Александрович поднял два пальца:
– Фима, давай.
Женщина громким шёпотом спросила:
– Уже заголяться?
Присела, стала подбирать подол юбки. Хохот сделался пуще.
Ослабшая от смеха Екатерина махнула рукой:
– Ну тебя, старый греховодник. Убери свою монстру. Да сто рублей подари. Ох, распотешил…
Обер-шталмейстер поклонился, другой рукой, согнутой за спиной (Мите-то сзади хорошо видно), щёлкнул – и сразу подскочили два служителя, утянули усатую Фиму прочь.
Теперь дошла очередь и до Карповых – российская Юнона, ещё не доулыбавшись, повела взором с Мити на папеньку. Тот сглотнул, да и у Мити в грудной полости, где сердце, ёкнуло.
– А из этих кто? – спросила Екатерина. – Большой или маленький? Что они?
Папенька выступил вперёд, раскланялся изящным манером, заговорил плавно, мягко, самым лучшим своим голосом:
– Вашего императорского величества покорнейший слуга, отставной конногвардейский секунд ротмистр Алексей Карпов.
И чуть помолчал. Проверяет, не вспомнит ли его государыня, догадался Митя.
Нет, не похоже, чтоб вспомнила. Даже странно – такого красивого, приятного, и не вспомнить? Хотя что ж, она ведь старая уже, шестьдесят шестой год. В преклонные лета, как известно, умственная тинктура замедляет своё обращение, образуя в мозгу узелки и спайки, нарушающие стройность памяти.
– Вот сын мой Митридат, – продолжил папенька, указав на Митю, и тот низко, по-заученному поклонился. – Посредством каждодневных многочасных экзерциций я развил в сём чудо-младенце невиданную остроту ума и учёность. Митридат перемножает и делит любые числа с резвостью непревзойдённой. Столь же легко возводит числа в квадрат, извлекает корень, равно как производит и иные математические операции, ещё более сложные. А ещё, – здесь папенькин голос сделался совсем бархатным, – Митридат превосходнейше овладел тайнами благородной утехи монархов и мудрецов Востока. (Плавный жест в сторону шахматной доски.) И в сей игре ему нет равных, даже и среди признанных мастеров. А мальчику всего шестой годок…
Договорив приготовленную речь до конца, Алексей Воинович снова склонился, да так и застыл в благоговейном изнеможении. Митя вздохнул. Ничего не шестой, это уж папеньку занесло. Через полтора месяца сравняется семь.
– Такой крошка, а знает шахматы?
Touche! Клюнула! Государыня повернулась всем своим грузным телом, отчего нога, покоившаяся на скамеечке, соскользнула на пол.
– Ой!
Екатерина болезненно поморщилась, вскрикнула.
Из дальнего угла, расталкивая дам и кавалеров – будто фрегат, рассекающий волны, – к столу ринулся смуглый человек в расшитом позументами морском мундире.
– Сьто, матуська, нозька болит? – закричал он, смешно коверкая слова. – А вот он я, твой верный Козёпуло, и волсебная водитька со мной!
Выхватил из преогромного кармана склянку с ядовито-лиловой жидкостью, бухнулся на коленки, осторожно снял туфлю и стал порхать по распухшей ступне ловкими жирными пальцами – мазать, тереть, мять, приговаривая что-то под нос на непонятном наречии.
– Влез, орех грецкий, – досадливо пробормотал обер-шталмейстер. – Всё испортил!
Папенька выпрямился, в отчаянии всплеснул руками:
– Кто этот невежа?
– Контр-адмирал Козопуло, морской разбойник. Наш новейший чудотворец, нынче при государыниной больной ноге состоит. Вишь ты, снадобье у него какое-то особенное. Лучше б его, щетинную морду, турки на кол посадили!
Щеки у адмирала и в самом деле были фиолетовыми от проросшей к вечеру щетины, да и на пирата он тоже чрезвычайно походил. Митя представил грека не в военном камзоле, с пудреными волосами, а в чёрном платке на голове, в алой, расстёгнутой на волосатой груди рубахе, с кривой саблей за поясом – вот была бы картинка! Что ему по морям не плавалось?
– А вот и англичанин, лейб-медик Круис, – ухмыльнулся Кукушкин. – Ну, сейчас будет баталия при Лепанто.
Толпа придворных снова заколыхалась – к столу проталкивался строгий господин в золотых очках. Ещё издали, тоже смешно выговаривая слова, но только не мягко, как адмирал, а чересчур твёрдо, он закричал:
– Изволте немэдленно прекратит! Ваше велычество, вы губите своё августэйшее здоровье, доверяяс этому шарлатану! Я дэлал анализ его so-called эликсир! Это конская моча с самым дешёвым матросским ромом!
И схватил сухой рукой грека за плечо, пытаясь оттащить.
– Ну да, лосядиные саки. – Адмирал двинул локтем, и лейб-медик отлетел в сторону. – И сьто? Моя бабка, старая лахудра, есё добавляла туда немнозько оветьих какасек, а я придумал лутьсе – натираю обезьянье… – И моряк употребил слово, которого, по мнению Мити, в царском дворце звучать никак не могло.
– Я ваших медицинских терминов не разумею, – засмеялась Екатерина. – А вы, Яков Фёдорович, на моего Костю не серчайте. Он хоть в университетах не учился, но в разных странах бывал, всё повидал и руки у него мягкие. Ну а вы-то, Аделаида Ивановна, куда морду тычете? Ах, полизать хочет, моё золотце!
Митя вздрогнул и привстал на цыпочки. Слава Богу, последние слова адресовались не какой-нибудь из придворных дам, а жемчужно-серой левретке, усердно облизывавшей императрицыну щиколотку. Вон оно тут как: собаку зовут по имени-отчеству, а адмирала просто «Костей».
– А про нас с индейцем забыли, – шепнул Митя папеньке. – Выходит, Прожект не получился, да?
Тот лишь всхлипнул. Да и индеец хлопал своими глазами-маслинами невесело. Тоже и у него, дикого жителя девственных лесов, на этот день, надо полагать, имелось какое-нибудь особенное упование.
– Вы, сударь, из каких индейцев будете? – спросил Митя тихонько, сначала по-английски, потом по-французски. – Я про ирокезов читал, ещё про чирокезов и алгонкинцев.
Вроде вежливо спросил, уважительно, а дикарь почему-то напугался. Отскочил от Мити, пробормотал:
– Big little man!
И ещё перекрестился. Вот тебе и дикарь. Папеньку было ужас как жалко. Ведь столько ждали этого дня! Денег одних издержано – на дорогу, да на наряды, да на кормовые, да Льву Александровичу Кукушкину на подарок, чтоб приглашение на малоэрмитажный четверг устроил (хоть и старый знакомец, а тоже ведь отблагодарить надо)!
Собственно, сколько издержано денег, сосчитать было нетрудно, потому что вести счёт папенька доверил сыну – сам-то с арифметикой был не очень. Стало быть, так: двадцать восемь рублей тридцать три с четвертью копейки на лошадей, восемь рублей тринадцать с половиной копеек столовых, пятьсот тридцать рублей на платье, сто пятьдесят рублей за бронзовую наяду для Льва Александровича да на четыре рубля одиннадцать копеек прочих расходов, а всего (исчисление было простейшее, и Митя даже лоб морщить не стал) 720 рублей 57 копеек да три полушки. Шутка ли?
Да разве в одних деньгах дело? Папенька своему Прожекту всю душу отдал, сколько раз маменьке во всех подробностях обсказывал, как оно все превосходно в их жизни переменится, когда матушка-императрица Митридатом восхитится и к своей особе его приблизит, а там, глядишь, вспомнит прежнюю симпатию и устремит свой солнечный взор на некоего отставного секунд-ротмистра. Ах, да куда солнцу до этого взора? Оно способно произрастить из семечки травинку, не более, а волшебный взор Екатерины может самую малую травинку вмиг обратить в прегордый баобаб. Маменька слушала эти мечтания и только пунцовела от счастья.
Три с лишком года готовил папенька Митю. Можно сказать, только Прожектом и жил с того самого мгновения, когда обнаружил, что сынок у него не такой, как прочие дети.
До того дня младшенького жалели, считали дурачком. Мите ведь уже четвёртый годок шёл, а он ни слова не говорил. Губками пошлёпывал, шелестел что-то, а никакого членораздельного речения от него не было. Уж и увещевали, и кричать пробовали – помалкивает и только, хотя вроде не глухой, всё слышит. Наконец махнули рукой, решили, что, видно, не жилец, приберёт его Господь в невеликих годах, а пока пускай себе растёт, как хочет.
Как Митюшу самому себе предоставили, тут у него самая интересная жизнь и началась. Больше всего он полюбил сидеть в классной комнате, где старшего брата Эндимиона мосье де Шомон и семинарист Викентий поочерёдно обучали наукам. Если малыша гнали, он закатывал рёв и после долго икал, потому гнать перестали – пускай его сидит. Ещё выяснилось, что кроха надолго затихает, если дать том из французской «La Grande Encyclopedic» (её Алексей Воиновия некогда со столичной службы привёз, получил в уплату карточного долга). Глядели взрослые на маленького дурачка – умилялись: уставится на большенную страницу, будто и впрямь читает. Если б им сказать, что Митя на четвёртом году жизни и в самом деле читал французскую энциклопедию статью за статьёй, том за томом, нипочём бы не поверили.
Но тут надо с самого начала рассказывать – с того самого мига, когда потомственный дворянин Звенигородского уезда Дмитрий Алексеевич Карпов начал своё знакомство с подлунным миром. Сей отпрыск старинной фамилии (в гербе – конское копыто и собачья голова на палке) явился на свет не как обычные пискуны, а в полном молчании и с широко открытыми глазами, которыми, к удивлению лекаря и повивальной бабки, принялся немедленно вращать и хлопать. Что новорождённый молчал, было, пожалуй, не столь и удивительно – очень уж оглушительны были стенания роженицы, измученной безысходными многочасовыми потугами и принуждённой подвергнуться жестокой операции чревовзрезания. При отчаянном шуме, производимом несчастной, надежды быть услышанным у новопришельца было бы немного. А вот открытые, ясные глазёнки, с первого же мига зажёгшиеся ненасытимым любопытством, и в самом деле являли собой феномен в своём роде исключительный.
Другая интригующая особенность проявилась чуть позже, когда на голове младенца отросли волосёнки – всюду каштановые, а на темечке седое пятнышко, из которого со временем произросла серебристая прядка. Однако значение этой символической меты открылось много позднее, а поначалу никто ничего такого не подумал. Мало ли что: у одного родимое пятно, у другого веснушки, а у этого на голове белая клякса.
Отец заранее приготовил для второго чада, буде родится мужского пола, превосходное имя Аполлон, однако был вынужден поступиться благозвучным прозванием в пользу обыденного Дмитрия. Так звали тестя, в денежном воспомоществовании которого у отставного конногвардейца в ту пору как раз явилась самая неотложная нужда в связи с некими карточными обстоятельствами.
Крохотный Дмитрий Алексеевич был помещён в колыбельку, построенную умельцем из родительского имения Утешительного (прежней Сопатовки) на манер корабля, и пустился на сём челне в плавание по морю жизни, поначалу тихому и мелководному.
В спаленке на потолке было изображено вращение планет вкруг Солнца. Эту-то картину Мите и суждено было лицезреть в продолжение всего первого года своего земного бытия. Напротив каждого небесного тела русскими и латинскими буквами указывалось его название, так что обжект и его письменное обозначение слились для Мити воедино много ранее, чем сопутствующее тому же предмету устное наименование. Сначала было Солнце ¤ Sol; потом, когда Митеньку первый раз вынесли в сад и показали на жёлтый жаркий кружок, появилось «сонце», а соединил первое и второе он уже собственным разумением, и то был самый волнующий и таинственный миг в его жизни.
Ужасно хотелось поскорей выучиться ходить, но изверги продержали спелёнутым чуть не до года. Зато когда пустили ползать, Митя уже к вечеру научился переступать, держась за стенку, а назавтра ходко ковылял по всему дому, делая всё новые и новые открытия.
Что не разговаривал ни с кем до трех лет, так недосуг было. Что интересного мог он услышать от окружающих? От няньки Малаши, когда укладывает в кроватку: «Баю-бай, баю-бай, заберёт тебя Мамай». От маменьки, когда утром принесут к ней в спальню – показать: «Усю-сю, Митюшенька, сахарный мой душенька». От братца Эндимиоши, когда забежит в детскую спрятать в верное место, под колыбелькой, рогатку или тряпицу с уворованным у папеньки табаком: «Что, урод, всё в пелёнки гадишь?» (Вот и не правда. Митя с шести месяцев приучил няньку: как зацокает языком, стало быть, зов натуры. А что она, дура непонятливая, раньше не скумекала, об чем цоканье, так то не его вина.)
Главное Митино приключение той безгласной эпохи было потихоньку забраться к папеньке в кабинет, где книги, или, того лучше, к гостям – под столом сидеть. То-то наслушаешься, то-то нового узнаешь: и про войну с турками-шведами, и про якобинцев, и про московские происшествия. Но во взрослых комнатах тем более языком болтать незачем, иначе сразу подхватят на руки и уволокут назад, к Малаше, по тысячному разу слушать ерунду про Кота Котовича и Бабу Ягу.
Вот когда Митя отвоевал себе право сидеть у братца в классной комнате, тогда и началась настоящая жизнь. Каждый день открытия, пир разума! Мосье де Шомон учил по-французски и по-немецки, да из географии, да из истории, да из астрономии. Викентий – арифметике, да русской грамматике, да Божьему Закону. Жаль, уроки были всего два часа в день, и ещё раздражал тупостью Эндимион, сколько времени из-за него попусту пропадало! Про себя Митя называл старшего брата Эмбрионом, ибо по развитию мыслительной функции сей скудоумец недалеко продвинулся от человечьего зародыша.
Вечером, когда дом засыпал (а ложились в Утешительном рано: летом в десятом часу, зимой в восьмом), наступало самое главное время.
Тихонько, на цыпочках, мимо храпящей на сундуке няньки, в коридор; там лёгкой мышкой на лестницу – и в верхнее жильё, по-французски belle-etage, где кабинет. Под столом заранее спрятаны свеча и тяжёлый, не поднимешь, том «Великой энциклопедии». Часов до пяти существуешь по-царски, общаясь с особами, равными тебе разумом, – перед одним благоговейно склонишь голову, с иным, бывало, и заспоришь. В шестом часу назад, спать. Это ведь уму непостижимо, что человеки треть своей жизни, и без того недлинной, на подушке проводят! Зачем столько? Трех часов для телесного отдыха и освежения ума куда как довольно.
Ещё и посейчас Митя, бывало, сомневался, не зря ли он в тот осенний день разомкнул уста. Минутный порыв, понуждение чувствительного сердца положили конец тихим радостям безмолвного уединения. Очень уж жалостно было смотреть, как убивается в гипохондрии папенька, который только что вернулся из Петербурга, куда ездил, обнадёженный смертью Киклопа, да несолоно вернулся. День за днём, прямо с утра и до вечера, Алексей Воинович горько плакал, воздымал к небу руки и проклинал жестокую судьбу, обрёкшую его прозябать в подмосковном ничтожестве, на две тысячи восемьсот рублей годового дохода, безутешным родителем двух выродков – никчёмного балбеса и бессловесного дурачка.
В доме было тихо. Маменька терзалась головными вапёрами, братец спрятался на чердаке, чтоб не высекли, дворовые тоже позатаились. И тогда Митя принял великодушное решение: пускай папеньке хоть в чем-то будет облегчение. Пускай утешится по поводу младшего отпрыска, который никакой не дурачок и слова произносить, если пожелает, очень даже умеет.
Сначала, для практикума, попробовал говорить вслух сам с собой. Раньше, конечно, тоже иногда разговаривал в монологическом регистре, но беззвучно, одними губами, а тут обнаружилось, что голос за мыслью никак не поспевает. (Эта скороговорливость и потом осталась, так что не всякий её и понять мог, особенно если Митя увлечётся какой-нибудь интересной мыслью.) Тут ещё следовало учесть папенькину бурливость чувств. Произнесённая фраза должна была быть короткой и завершиться прежде, чем Алексей Воинович начнёт бурно восклицать и тем испортит всю эффектность. Самое простое – войти и поздороваться, но не по-русски (эка невидаль для трехлетка), а на иностранном языке. И коротко, и впечатлительно.
Вошёл в столовую, где у окна рыдал папенька, рассыпав незавитые и даже нечёсаные локоны по подоконнику. Сказал, стараясь выговаривать французские звукосочетания в точности как мосье де Шомон: «Bon matin, papa[1]».
Папенька обернулся. То ли не расслышал, то ли решил, что почудилось. Страдальчески поморщился, простонал: «Поди, поди, дитя неразумное!» И рукой на дверь показал, а сам зарыдал ещё пуще – вот как от Митиного вида расстроился.
Тогда Митя ему про разумность и неразумие процитировал из Паскалевых «Pensees» (как раз накануне ночью книгу прочёл и многие максимы слово в слово запомнил – до того хороши): «Deux exces: exclure la raison, n'admettre que la raison»[2].
Вышло ещё эффектнее, чем хотел. Недооценил Митя папенькиной чувствительности – Алексей Воинович, прослушав максиму, закатил глаза и пал в обморок. А когда очнулся, увидел над собой оконфуженное лицо меньшого сына, бормотавшего по-русски, по-французски и по-немецки слова утешения, то воздел руки к небу и возблагодарил Провидение за явленное чудо.
Потом папенька долго ахал и дивился, узнавая, что малыш может и по-латыни читать, и в разных науках сведущ изрядно. Но более всего родителя поразили Митина памятливость и сноровка в арифметических исчислениях. Ну, запоминать интересное – невелико чудо, хоть бы даже и целыми страницами – это он папеньке легко объяснил, а вот про цветные цифры растолковать затруднился, ибо и сам не очень понимал, как в мозгу свершается арифмометрическая механика.
Тут было так: единица – она белая, двойка малиновая, тройка синяя, четвёрка жёлтая, пятёрка коричневая, шестёрка серая, семёрка алая, восьмёрка зелёная, девятка лиловая, ноль чёрный. Кто этого не видит, без толку и объяснять, что, когда берёшь, к примеру, число 387, оно навроде трехцветного леденца – сине-зелено-алое. Перемножаешь его с числом 129, бело-малиново-лиловым, все цифры вмиг переплетаются в толстую многоцветную косичку, колоры перетекают из одного в другой, и дальше просто: называй образовавшиеся части спектра подряд, вот и выйдет искомое 49 923. Тож и при делении.
Папенька послушал-послушал невнятные разъяснения и вдруг наподобие Архимедеса Сиракузского как закричит: «Эврика!» Подхватил Митеньку на руки и побежал на маменькину половину. Там пал на колени и стал целовать маменьку в живот, прямо через платье. «Что вы делаете, Алексис?» – вскричала та испуганно.
– Лобзаю благословенное ваше чрево, произведшее на свет Геракла учёности, а вместе с тем проложившее нам дорогу к Эдему! Воззрите, любезная Аглая Дмитриевна, на сей плод чресел наших!